412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Есипов » Шаламов » Текст книги (страница 4)
Шаламов
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 02:52

Текст книги "Шаламов"


Автор книги: Валерий Есипов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц)

События первой русской революции 1905 года, издание Манифеста 17 октября с заверением впервые создать в условиях монархии «представительные учреждения» (Государственную думу) – все это вовлекло отца в вологодскую общественную борьбу Он был участником дебатов на собраниях интеллигенции в Пушкинском народном доме, открытом в 1904 году, и стал одним из свидетелей погрома этого дома 1 мая 1906 года. Погром был учинен толпой пьяных крестьян и городской голытьбы, подстрекаемых представителями местного Союза русского народа. В многотомном судебном деле об этом событии, сохранившемся в вологодском архиве, есть и показания о. Тихона Шаламова: «…Видя всю картину погрома, меня крайне удивило поведение бывших тут стражников и начальника их – офицера, которые относились ко всем совершающимся безобразиям в высшей степени хладнокровно и безучастно… Вечером я тоже ходил смотреть на пожарище, которое уже прогорало, рушилось. Около пожарища стояла порядочная толпа народа. Несколько лиц из нее высказали одобрение и сочувствование поджогу и погрому…»

Кроме Народного дома в тот день была разгромлена редакция либеральной газеты «Северная земля». Толпа пыталась также разгромить дом городского головы Н. Клушина, но была остановлена народной милицией и водометами. Как подчеркивалось в материалах следствия, богатые дома евреев на Кирилловской улице были не тронуты. Но сама погромная акция сопровождалась выкриками: «Бей жидов и студентов!» А конкретным проявлением антисемитской направленности провокаций Союза русского народа стали столь же бурные события 18 октября 1905 года, после объявления манифеста, когда толпой были выбиты стекла в нескольких еврейских магазинах. Бездействие полиции и жандармов во всех этих случаях сопровождалось и «нейтральностью» судов: процесс по делу о погроме Пушкинского народного дома, проходивший в январе 1908 года, закончился помилованием всех обвиняемых, так как было признано, что «они действовали из чувства глубокого патриотизма»…

Шаламов в молодости слышал только отголоски этих событий, но знал общие настроения обывательской Вологды, и поэтому его слова: «Вологда – город черной сотни, где бывали еврейские погромы» – не слишком далеки от истины.

«Джефферсоновский дух» отца ярче всего проявился в его проповеди, произнесенной на панихиде в память М.Я. Герценштейна, депутата Первой Государственной думы от партии конституционных демократов, профессора Московского сельскохозяйственного института, убитого черносотенцами летом 1906 года. На фоне прокатившихся тогда по России массовых еврейских погромов и разгона Первой думы это было чрезвычайно смелое для Вологды выступление, тем более что проходило оно в самом популярном в городе Спасовсеградском соборе, а 20 августа 1906 года проповедь была напечатана в возобновленной газете «Северная земля».

О. Тихон уже тогда развивал идеи реформы (обновления) православной церкви. В преамбуле своей проповеди он прямо заявлял: «Уклонение церкви от политических явлений не привело к добру. Она оказалась, с одной стороны, стесняема государством и в лице некоторых своих представителей стала оправдывать такие грустные явления народной жизни, как крепостное рабство, гонение свобод, порицать великую идею народного представительства. С другой стороны, борцы за народное дело, друзья народа, не надеясь встретить от представителей церкви сочувствия своему великому служению за счастье народное, стали сторониться духовенства и даже, к великому горю, охладевать к церкви».

Говоря о деятельности Первой Государственной думы, о. Тихон подчеркивал: «Она высказывала желание тех свобод, без которых душа человеческая не может нормально развиваться и жить, как рыба без воды и тело без воздуха. Это ее желание было в гармонии с заветами Христа и самовидцев Апостолов, с идеалами церкви. "Где дух Господен, там свобода" (2 Коринф., 3, 17), "К свободе призваны вы, братия" (Галат., 5,13). Она единодушно осудила смертную казнь, скорбя о братоубийственной распре в народе русском… Она ужаснулась белостокскому и другим погромам, где кроваво пировал зверь-человек… Она желала наделить бедный крестьянский люд землей, причем высказалась за отчуждение частновладельческих земель за справедливое вознаграждение… Приснопамятный раб Божий Михаил к этому последнему делу Думы, к работам ее над поземельным вопросом и приложил всю силу своего огромного таланта и знания, всю силу своей практической опытности. Злые люди-убийцы пресекли его славное служение…»

«Он умер, – заключал о. Тихон, – за великое дело служения меньшей братии Христа-Царя. Эту меньшую братию он видел в лице многострадального люда крестьянского, который и алчет, и жаждет, и наготует, и странно, и больно и в темнице!..»

Прямых санкций за эту горячую «крамольную» проповедь со стороны епархиального управления не зафиксировано, но без последствий она не могла остаться: карьера о. Тихона затормозилась, он остался на службе в Софийском соборе четвертым, рядовым священником. Затем, в 1917 году, был выведен за штат и так и не удостоился, с учетом хотя бы своих миссионерских заслуг, сана протоиерея (этот сан был присвоен ему лишь в 1923 году – уже слепому! – при обновленческом архиерее А. Надеждине). Все это вполне соответствует свидетельству Шаламова, что отцу «мстили все – и за все, за грамотность, интеллигентность», что до революции отец никак не вписывался в высшую касту вологодского духовенства.

«Самым худшим человеческим грехом отец считал антисемитизм, вообще весь этот темный комплекс человеческих страстей, не управляемых разумом», – писал Шаламов.

Наиболее яркий пример принципиального следования о. Тихона правилам веротерпимости, усвоенным в Америке, представляют его педагогические приемы, направленные на воспитание отвращения к антисемитизму (они касались всех детей). Варлам вспоминал один из первых этих уроков: однажды во время осенней прогулки отец привел его к зданию вологодской синагоги и коротко объяснил, что «это дом, где молятся люди другой веры, что синагога – это та же церковь, что бог – один». За одним уроком последовал другой: Варламу (как и другим детям) было разрешено приглашать в дом всех, кроме антисемитов, при этом предпочтение среди гостей отдавалось евреям: «Так и вышло с самого детства, что у нас дома постоянно Желтовский, Букштейн, Кабаков, а также Виноградов, Алексеев – те лица, родители которых вели себя так же, как отец».

«Отцовская методика давала вполне надежный результат, – подчеркивал Шаламов. – Принцип срабатывал сам собой, как кибернетический автомат, закладывавший в юный мозг доброе и вечное».

Наверное, трудно было найти в России тех лет священника с подобными педагогическими установками! Куда большее распространение имел церковный и бытовой антисемитизм, основанный на постулате: «Евреи Христа продали», а также антисемитизм своего рода интеллектуальный, распространявшийся провокаторами-идеологами под маркой известной фальсифицированной брошюры «Протоколы сионских мудрецов», которую, как известно, с одобрением читал и последний русский император Николай II. В этом смысле о. Тихон Шаламов был не просто «диссидентом», вольнодумцем-еретиком, а прямым противником догматов официальной православной церкви, а также и монаршей власти. К его счастью, он был не одинок, потому что после Манифеста 17 октября 1905 года подобные умонастроения легализовались и получили достаточно широкое распространение среди церковной и философско-религиозной интеллигенции.

Варлам уважал отца за его гражданское мужество, но он не смог принять догматы его веры. Интимная, сердечная сторона религии затронула его только в детстве главным образом благодаря матери и сестрам. «Читать "Отче наш" я не помню, чтоб меня кто учил – мать, сестры, уж не отец, конечно. Для меня с моей памятью на стихи, рифмованные и белые, это "Отче наш" было не труднее Пушкина», – писал он в набросках к «Четвертой Вологде». Постоянное присутствие при отце, его домашних молитвах и служебных ритуалах, дало Варламу глубокое знание всех церковных канонов, таинств, евангельских притч и сообщило ему то общее уважение к религии, к людям истинно верующим, которое он пронес через лагеря и сохранил до конца дней. Но сам он оказался вне религии – и здесь, пожалуй, некого винить. Да и вина ли это? Только современные неофиты православия с их крайне замороченным сознанием могут видеть в атеизме Шаламова некий порок, а не величайшее достоинство его личности.

«Веру в бога я потерял давно, лет в шесть», – писал Шаламов. Одной из причин он считал несоответствие жизненного примера отца-священника, по определению долженствующего печься о всякой живой душе (и твари), его сугубо хозяйско-мужицкому отношению к животным, к увлечению охотой (на Кадьяке) и безжалостности при «заклании» домашнего скота. Сцена с козлом Мардохеем в «Четвертой Вологде», когда отец, уже слепой, на ощупь перерезал сонную артерию козла, продемонстрировав в очередной раз свое охотничье искусство, глубоко поразила Варлама. И уже не в первый раз. «Я горжусь, что за всю свою жизнь я не убил своей рукой ни одного живого существа, особенно из животного мира. В моем детском христианстве животные занимали место впереди людей, – писал он. – Церковными обрядами я интересовался мало. Вера в бога никогда не была у меня страстной, твердой, – и я легко потерял ее – как Ганди свой кастовый шнур, когда шнур истлел сам собой».

Шаламов дает понять, что не только пример отца подорвал его детскую веру – на то был целый комплекс причин, среди которых, пожалуй, первое место заняло его раннее увлечение искусством, литературой. Научившись читать в три года, он попал в иной, навечно захвативший его мир книг, который он – повторяя С. Цвейга – называл «опасным». Но он не боялся этой опасности – он ощутил в ней свое призвание, свою религию. Страстный монолог четырнадцатилетнего мальчугана, направленный против отца: «Я буду жить прямо противоположно твоему совету. Ты верил в бога – я в него верить не буду, давно не верю и никогда не научусь… Ты веришь в успех, в карьеру – я карьеру делать не буду – безымянным умру где-нибудь в Восточной Сибири… Ты жил на подачки – я их принимать не буду… Ты ненавидел стихи – я их буду любить», – весь пронизан стремлением защитить свою тайную и уже незыблемую приобщенность к Парнасу, к стихам – как «особому способу познания жизни, даже не познания, а существования, ощущения» («Четвертая Вологда»).

Так мыслил родившийся в семье нетипичного русского священника поэт Варлам Шаламов.


Глава третья.
ТРЕТЬЯ ВОЛОГДА И РЕВОЛЮЦИЯ

По классификации Шаламова, третья Вологда – «ссыльная», то есть представляющая вечно гонимую оппозиционную русскую интеллигенцию, которой в городе в дореволюционное время было в избытке. Надо напомнить, что деятельность любых политических партий в России до 1905 года была запрещена и ссылка была главным средством борьбы с крамолой; после 1905 года в «места отдаленные и не столь отдаленные» отправлялись члены оппозиционных партий и непосредственные участники революционных действий. Количество ссыльных в обширной Вологодской губернии в начале XX века (в расчете на душу населения и на квадратную версту) превышало их количество в любом другом краю России, исключая Сибирь. Не случайно Вологда тогда получила название «подстоличной Сибири». В социологическом смысле Шаламов был очень точен. И его утверждение о том, что именно влияние ссыльных создало, по его словам, «особый климат города, нравственный и культурный», тоже не подлежит сомнению (хотя этот климат создавали и местные культурные силы). Сам Шаламов относил себя к «третьей» Вологде. Обобщая вопрос об истоках своей биографии, он подчеркивал: «Если я вологжанин, то в той части, степени и форме, в какой Вологда связана с Западом, с большим миром, со столичной борьбой. Ибо есть Вологда Севера и есть Вологда высококультурной интеллигенции».

Такое самоощущение возникло у него в юности, в начале 1920-х годов, когда не все бывшие ссыльные разъехались (или не были репрессированы), когда в городе жили представители столичной профессуры, бежавшие сюда от голода, когда стала расправлять плечи местная интеллигенция: Шаламов считал и своего отца (с полным основанием) прикосновенным к этой «третьей» Вологде.

Была она реальностью или мифом – эта маленькая страна, где «требования к личной жизни, к личному поведению были выше, чем в любом другом русском городе»?

Тот ряд имен, который называет Шаламов в связи с темой Вологды как «места ссылки или кандального транзита для многих деятелей Сопротивления» – «от Аввакума до Савинкова, от Сильвестра до Бердяева, от дочери фельдмаршала Шереметева до Марии Ульяновой, от Надеждина до Лаврова, от Луначарского до Германа Лопатина», – далеко не полон и не исчерпывает всего многообразия персон и типов, представленных в вологодском изгнании и на местных пересылках за многовековую историю. Тут могло бы найтись место и, скажем, патриарху Никону – гонителю протопопа Аввакума, сосланному в Ферапонтов монастырь, и одному из любимых писателей Шаламова Алексею Ремизову. А с другой стороны – будущему «вождю народов» Иосифу Сталину (Джугашвили) и его подручному В. Молотову (Скрябину), которые тоже провели немало времени в «подстоличной Сибири». Но двое последних не включены Шаламовым в этот ряд, как представляется, вполне сознательно – потому что они для писателя символы не Сопротивления, а Подавления, Тирании (родившейся под сенью Сопротивления).

Пожалуй, фантастично представить встречу ссыльного И. Джугашвили, прогуливавшегося по аллеям Вологды летом 1911 года или по набережной речки Золотухи в январе 1912 года (когда он был возвращен из очередного побега и готовился к следующему), с четырехлетним малышом Варламом Шаламовым, сопровождаемым родителями или старшими братьями-сестрами. Но такая случайная встреча вполне могла произойти в небольшом городе, где немного мест для прогулок – либо аллеи Александровского сада, либо Соборная горка, либо торговые ряды (кроме центральных они находились на набережной Золотухи, примыкающей к Свято-Духову монастырю: неподалеку отсюда жил Сталин – дом, где он квартировал и где в 1937—1953 годах был его музей, сохранился и по сей день).

Разумеется, никто не придал бы этой встрече никакого значения – подумаешь, гуляет цивильно одетый человек «кавказской национальности», а с другой стороны – водят за ручку какого-то малыша. Только кинематографисты (невысокого пошиба) могли бы разыграть эту встречу будущего вдохновителя и организатора Большого террора и будущего автора «Колымских рассказов» и придать ей символическое и мелодраматическое звучание. Но на самом деле, как мог – пристально и проницательно, со значением – глядеть малыш на чернобородого грузина, которых в Вологде тогда были десятки? Кстати, в те годы Вологда – да и вся Россия – была вполне толерантной ко всем кавказцам, тем более – политическим. В 1905 году на похороны ссыльного И. Хейзанишвили, умершего в пересыльной тюрьме, пришли несколько тысяч человек. Первым председателем Вологодского совета рабочих и солдатских депутатов в 1917 году был избран бывший ссыльный социал-демократ Шалва Элиава (будущий заместитель наркома легкой промышленности, расстрелянный Сталиным в 1937 году).

В предреволюционные годы в Вологде существовал даже «ресторан кавказских вин» под названием «Эльбрус» (он располагался в центре города, на нынешнем Советском проспекте). Именно в этом ресторане в начале февраля 1912 года состоялась своего рода историческая встреча И. Джугашвили с приехавшим в Вологду нелегально С. Орджоникидзе (она зафиксирована в журналах наблюдений жандармского управления как встреча «Кавказца» – такова была кличка Джугашвили у филеров – с «шатеном в черной одежде», а в сталинскую историографию вошла как приезд С. Орджоникидзе в ссылку к Сталину с сообщением о заочном избрании того членом ЦК партии большевиков на Пражской конференции РСДРП, состоявшейся в январе 1912 года). Буквально через неделю после этой встречи, снабженный, надо полагать, деньгами, явками и паролями, Джугашвили бежал из Вологды – ночным поездом в Петербург – и вскоре стал одним из соредакторов газеты «Правда», где впервые стал подписываться многозначительно «твердым и несокрушимым», вошедшим в историю псевдонимом «И. Сталин»…

Характерно, что в Вологде Джугашвили никакой деятельностью, которую можно было бы назвать революционной, не занимался. Правда, филеры отметили, что за четыре месяца он 17 раз побывал в публичной библиотеке. Но содержание его чтения было крайне хаотичным: в списке книг, оставленных при побеге (этот список мне удалось разыскать среди бумаг, сохранившихся от бывшего музея Сталина в Вологде), есть и К. Каутский, и Ф. Вольтер, и с десяток журналов, и по два пособия по астрономии и по арифметике… Показательно, что Сталин не сдал, как приличествует всякому добросовестному читателю, эти книги в библиотеку, а бросил. Другое недоумение: неужели будущий «вождь народов» в свои 33 года плохо знал арифметику, коль скоро изучал элементарный сборник арифметических задач? Слабо усвоил деление и умножение больших чисел с нулями? Не отсюда ли потом непонимание разницы между единицами, сотнями, тысячами и миллионами людей? (Количество выплавленных пудов стали, танков и самолетов Сталин запоминал гораздо лучше.)

А среди вещей, оставленных Джугашвили при побеге, меня больше всего заинтриговала такая деталь: «Четыре полотняные рубахи, одна из них рваная». Сразу возник вопрос: кто посмел порвать рубаху гордого кавказца? Версий может быть много, но истину, мне кажется, надо искать в мемуарах Н. Хрущева о том, как откровенничал Сталин на одном из кремлевских пиров в 1930-е годы о своей вологодской ссылке: «Хорошие ребята были уголовники. Не то что политические» [3]3
  Мемуары Н.С. Хрущева // Вопросы истории. 1992. № 1. С. 59.


[Закрыть]
. Учитывая, что, кроме общения с уголовниками, в Вологде, как и в Сольвычегодске, будущий Сталин любил посещать трактиры и при этом был вспыльчив и драчлив, рубаху ему мог порвать кто-то из этих «хороших ребят», а может, и «плохих»…

Молотов, сосланный из Казани за принадлежность к юношеской организации РСДРП, в Вологде со Сталиным не встречался – их верная дружба-тандем завязалась позже, в редакции «Правды». Проводил он в Вологде время по-разному: и книжки читал, и реальное училище экстерном окончил (была такая льгота молодым ссыльным), и… на мандолине в ресторанах играл. Этот факт зафиксирован и филерами, и мемуаристами. «Ресторанно-музыкальный эпизод доставлял ему потом неприятности, – пишет внук Молотова В. Никонов. – Сталин (на тех же кремлевских пирах. – В. Е.) иногда подтрунивал над ним в этой связи, иногда просто издевался: "Ты играл перед пьяными купцами, тебе морду горчицей мазали", – вспоминал Н. Хрущев. Молотов говорил: "Это был заработок"»…

Разумеется, Шаламов не мог знать подробностей вологодского жития Сталина, Молотова да и других ссыльных. Но то, что ссылка в губернский город Вологду, недалеко от столиц, была сравнительно легкой – «Барбизоном», как он выражался, он мог наблюдать даже в детские годы, когда политические изгнанники спокойно гуляли по городу и даже ухаживали за барышнями.

Однако есть знаменательная фраза в «Четвертой Вологде»: «Конечно, как и во всякой ссылке, в Вологде были свои драмы, свои вожди и пророки, свои шарлатаны». Последнее – «шарлатаны» – объективно больше всего относится как раз к двум указанным выше персонам, Сталину и Молотову. Ибо их поведение в ссылке было весьма двусмысленным, закрытым. Да и в их политическом восхождении после 1917 года, что ни говори, гораздо больше исторической случайности, чем закономерности, и главным их качеством было скорее умение в нужный момент поймать свой шанс и держать нос по ветру в зигзагах политики большевиков (пользуясь тем, что В.И. Ленин, будучи гениальным политиком, был никудышным психологом: пример, со Сталиным, признанным им поначалу «чудесным грузином», говорит сам за себя). То же было и с Молотовым, который ничем не проявил себя в революции, кроме правки статей в «Правде», но в 1921 году, в возрасте тридцати лет, стал секретарем ЦК РКП(б). Недаром на вопрос внука – В. Никонова – о том, что же его вознесло на вершины власти, Молотов-пенсионер, никогда и ни в чем не раскаивавшийся, ответил философически: «Ветер». (Стоит напомнить, что Шаламов, прекрасно знавший о роли Молотова в сталинских репрессиях, встретившись с ним, еще бодреньким старичком, в середине 1960-х годов в Ленинской библиотеке, хотел ударить его – «дать плюху», как он выражался, – но не решился, о чем потом сильно сожалел.)

Явно, что не эти герои определяли для Шаламова особый моральный климат Вологды, создававшийся ссыльными. Писатель опирался скорее на местные апокрифы, на мемуары, связанные, например, со знаменитым побегом П. Лаврова, автора воодушевивших русскую интеллигенцию 1870-х годов «Исторических писем» (побег был организован другим легендарным героем русской освободительной борьбы – Германом Лопатиным), а также на разрозненные воспоминания о самом знаменитом периоде вологодской ссылки – начале XX века, 1901—1903 годах, когда здесь находилась одновременно группа выдающихся представителей русской интеллигенции – Н. Бердяев, А. Луначарский, А. Богданов, Б. Савинков, П. Щеголев, А. Ремизов…

Очевидно, что Шаламов не читал книги Ремизова «Иверень», посвященной ссыльным скитаниям писателя по России, в том числе по Вологодской губернии. В личную библиотеку Шаламова какими-то неведомыми путями попала лишь книга Ремизова «Мышкина дудочка. Подстриженными глазами», опубликованная в 1953 году в Париже издательством «Оплешник»; «Иверень» вышел позже и стал известен в России только в 1980-е годы. Надо заметить, что Ремизов был одним из самых ценимых Шаламовым русских писателей-модернистов – Шаламов считал себя даже в известной мере его учеником. И то определение, которое дал Ремизов в «Иверене» ссыльной Вологде тех лет – «Северные Афины», – несомненно, показалось бы Шаламову метафорически безупречно точным. Ибо «Северные Афины» – это собрание философов, мудрецов, интеллектуалов начала XX века, каковым и было тогдашнее сообщество вологодских ссыльных, решавшее в своих открытых для публики спорах, диспутах, по словам Шаламова, «судьбы России».

Шаламов вряд ли знал в подробностях конкретные предметы диспутов и их философские основания – и идеализм Бердяева, и марксизм Луначарского, и позитивизм Богданова, и романтический авантюризм Савинкова ему были известны, вероятно, лишь в самых общих чертах. В юном возрасте на людей производят впечатление, как правило, не философские идеи, а художественные произведения. Таким произведением, прочитанным в начале 1920-х годов, стала для Шаламова повесть Б. Савинкова (В. Ропшина) «То, чего не было». Другая, более известная, причем скандально – повесть «Конь бледный» – произвела на него меньшее впечатление. Отзыв-воспоминание Шаламова стоит привести целиком, все же речь идет о первой полюбившейся книге.

«Книгу Ропшина "То, чего не было" всю почти помню на память, – писал Шаламов (это в конце 1960-х годов, после лагерей! – В. Е.). – Знаю почему-то важные для меня абзацы, целые куски помню. Не знаю, почему я учил эту книгу наизусть, как стихи. Эта книга не принадлежит к числу литературных шедевров. Это – рабочая, пропагандистская книга, но по вопросу жизни и смерти не уступала никаким другим. Дело тут в приобщении к сегодняшнему дню, непосредственной современности. Это книга о поражении революции 1905 года. Но никогда еще книга о поражении не действовала столь завлекающе, вызывая страстное желание стать в эти же ряды, пройти тот же путь, на котором погиб герой.

Этот фокус документальной литературы рано мною обнаружен и учтен. Судьба Савинкова могла быть любой. Для меня он и его товарищи были героями, и мне хотелось только дождаться дня, чтобы я сам мог испытать давление государства и выдержать его, это давление. Тут вопрос не о программе эсеров, а об общем моральном климате, нравственном уровне, который создают такие книги.

Запойное чтение мое продолжалось, но любимый автор был уже определен».

Многое в этих поздних откровениях об увлечениях юношества может показаться странным и непонятным: Шаламов воздает хвалу Савинкову – это ведь едва ли не апология террора, по крайней мере эсерства, тем более с намерением «стать в эти же ряды», «испытать и выдержать давление государства»! Налицо как бы идейная и моральная подготовка к участию в московской оппозиции 1920-х годов, к новому романтическому «подполью» в советских условиях. Но этот вывод был бы слишком примитивным. Важнейший аспект этих размышлений – не политический, а литературный. Главное для Шаламова – «нравственный уровень», который создают такие книги, а именно, как он пишет (и стократно повторяет в течение жизни как собственный писательский императив), «соответствие слова и дела» автора. Этот подход совершенно в шаламовском духе, в его принципах: если слово писателя не подкреплено его делом, литература теряет всякий нравственный смысл. Не менее важно признание, что именно в романе Савинкова Шаламовым был впервые уловлен «фокус документальной литературы» (имеется в виду, несомненно, особый эффект воздействия на читателя произведений, где автор был реальным участником. – В. Е.). Этому методу всегда следовал Шаламов в своем творчестве, в том числе в «Колымских рассказах», и подчеркивал его в своих литературных манифестах: «Доверие к беллетристике подорвано… Собственная кровь, собственная судьба – вот требование современной литературы».

Остается только гадать, какие фрагменты из «То, чего не было» Шаламов запомнил наизусть. Книга Савинкова (Ропшина) действительно была посвящена поражению революции 1905 года и при этом – признанию бесперспективности террора как метода политической борьбы. И такая (одна из ключевых) фраза романа в устах его главного героя А. Болотова: «…Почему народовольцы скрыли от нас, что террор не только жертва, но и ложь, но и кровь, но и стыд?» – не могла не оставить зарубку в сознании юного Шаламова. Хотя народовольцам и их последователям – эсерам-максималистам он продолжал поклоняться всю жизнь – именно за их бескорыстную жертвенность – и писал об этом даже в поздние годы, книга Савинкова (Ропшина), по-видимому, все же в какой-то мере охладила его романтический пыл. И желание «стать в эти ряды» означало лишь то, что ни при каких новых обстоятельствах нельзя склоняться перед тиранией, довольствуясь «мещанским счастьем»…

Нелишне напомнить, что роман «То, чего не было» привлек внимание такого, казалось бы, далекого от текущей литературы человека, как Г.В. Плеханов. Откликаясь на споры о романе в революционной среде, он писал в 1913 году в открытом письме редактору журнала «Современный мир» В.П. Кранихфельду: «Искренность Ропшина стоит вне всякого сомнения; его художественное дарование неоспоримо». Говоря об основной проблеме романа, Плеханов подчеркивал: «Потребность в нравственном оправдании борьбы – не шуточное дело. Ее прекрасно понимали те мыслители, которым приходилось заниматься философией человеческой истории. Еще Гегель говорил, что историческое движение нередко представляет нам враждебное столкновение двух правовых принципов. В одном принципе выражается божественное право существующего порядка, право установившихся нравственных отношений; в другом – божественное право самосознания, идущего вперед, науки, делающей новые завоевания, субъективной свободы, восстающей против устарелых объективных норм. Взаимное столкновение этих двух божественных прав есть истинная трагедия, в которой гибнут подчас самые лучшие люди. (Гегель указывал на Сократа.) Но если в этой трагедии есть гибнущие, то нет виноватых. Гегель говорил, что каждая сторона права по-своему».

Шаламов вряд ли читал эту статью Плеханова, но понятие о равных правах двух враждебных принципов – государства и личности – было ему чрезвычайно близко. Более того, зная его биографию, где огромное место занимало государственное насилие, мы не удивимся тому, что он всегда защищал права личности. И единственным средством такой защиты, – пройдя путь московских общественных сражений 1920-х годов, – он стал считать литературу. (С наибольшей прямотой и выразительностью эту свою миссию он выразил в строках «Атомной поэмы» 1955 года: «Я там, где боль, я там, где стон / В старинном этом споре»…)

Но все это было позже. Разумеется, Варлам, которому в 1917 году исполнилось лишь десять лет, был слишком мал, чтобы успеть приобщиться к миру вологодских политических ссыльных, к миру сопротивления, как он его называл. Но само присутствие этих людей – сотен и тысяч (после революции 1905 года и «столыпинской реакции»), отправленных в северный край не по своей воле, а по воле государственно-полицейской машины, не могло не заставить его задуматься об особенностях российского мироустройства, его отличии от Европы или, скажем, от Америки, о которой много рассказывал отец.

Показательно, что о. Тихон не считал зазорным принимать у себя дома ссыльных – не всех подряд, разумеется, а близких ему по духу и общественным интересам. Это тоже было вызовом местному церковному сообществу. Из фамилий людей, посещавших отца, Варлам запомнил только А.М. Виноградова, присяжного поверенного. Но Виноградов, как выяснилось теперь, не был ссыльным, хотя в молодости участвовал в студенческих беспорядках. Он приехал сюда после окончания Дерптского университета и заходил к отцу скорее по делам исторического общества изучения северного края (оба были членами этого общества). Ссыльным был помощник Виноградова по адвокатским делам Вс. С. Венгеров, тоже, возможно, бывавший у Шаламовых в 1912—1913 годах. Это незауряднейшая личность – сын известного петербургского профессора-литературоведа С.А. Венгерова, убежденный социал-демократ, делегат Первого съезда Советов 1917 года, попавший после революции из-за своего «меньшевизма» в очередную полосу ссылок и расстрелянный в 1938 году. Такова была, увы, типичная судьба всех вологодских (и не только вологодских) ссыльных – представителей небольшевистских партий.

Одной из немногих уцелевших оказалась Э.И. Студенецкая, принадлежавшая к меньшевикам и оставшаяся в Вологде после всеобщей политической амнистии февраля 1917 года. По профессии зубной врач, она пользовалась большим авторитетом в городе, работала в госпиталях Северного фронта Гражданской войны и, вероятно, поэтому избежала преследований. Варлам Шаламов в начале 1920-х годов часто бывал в доме Студенецкой, поскольку входил в круг друзей ее дочери Евгении, своей ровесницы и подруги упоминавшегося выше Б. Непеина (с которым также сохранял дружеские отношения). Вполне вероятно, что большинство сведений о ссыльной Вологде, а также и ее «моральном климате» он получил из уст этой старой революционерки, прожившей в Вологде до 1931 года, а затем переехавшей в Ленинград. Женщина необычайно стойкого характера и целеустремленности – в 1906 году она участвовала в баррикадных боях в Харькове (за что и была сослана в Вологду), в 1936 году в Ленинграде в возрасте шестидесяти лет(!) окончила медицинский институт, чтобы получить высшую квалификацию стоматолога, и оставалась до 1942 года в ленинградской блокаде, пока ее не вывезли (она умерла в дороге), – женщина такого типа сама по себе создавала вокруг себя особый «моральный климат». Жаль, что Шаламов нигде не описал ее. О его тесных связях с семьей Студенецких свидетельствует тот факт, что после возвращения с Колымы Шаламов – никогда не веривший, как он писал, в «пользу возобновления старых знакомств», – нашел возможность встретиться с Евгенией Студенецкой и другими друзьями юности, жившими в Ленинграде. Одна из уникальных магнитофонных записей голоса Шаламова (с чтением стихов) была передана в вологодский музей именно через Е. Студенецкую. Запись делалась в 1964 году на квартире Виктора Совашкевича – одного из друзей и одноклассников Шаламова, окончившего вместе с ним школу в 1923 году.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю