Текст книги "Чет-нечет"
Автор книги: Валентин Маслюков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 44 страниц)
– Что верно, то верно, Феденька: дубье кругом, одно дубье! Потому понимающего человека издалека и видно… Московскую науку издалека видать! – Кончиком указательного пальца, не переставая действовать и языком, подвинул кошелек к Федьке. – Тут ведь, Феденька, как ты заметил, не успеешь руку в карман сунуть, как уж тянутся брать. Право скучно! Деньги ведь… тут ведь с подходцем надо, чтобы и так, и эдак, и туда-сюда, да чтоб с ужимочкой, а потом ах! – трахнул ладонью по столу. – Ах – и нету. Нету и никогда не было. Всё, молчок. Ладно, Феденька, бери так. Задарма бери, ничего не надо. Приходи играть только, на двор ко мне играть приходи – я у тебя их к чертям собачьим обратно выиграю! Чтобы совесть тебя зря не мучила. Потому что я, Феденька, да будет тебе известно, Дмитрий Подрез-Плещеев! Плещеев я. Ссыльный патриарший стольник. Род-то Плещеевых знаешь? Сила! – Подрез показал кулак, и Федька волей-неволей вынуждена была отстраниться.
– Ну да, пора было бы уж догадаться, – кивнула она, не поддаваясь Подрезову обаянию. – Я ведь прошлое читаю. Насчет будущего не возьмусь, а прошлое читаю, как с листа бумаги. И вычитал я там, в прошлом, Дима, что ты воровской своей женке Ульянке велел отравить мужа. Ефима Телепнева.
– Хо-хо! – издал он трубный носовой звук, но дальше, за боевым призывом этим ничего не последовало. Подрез поерзал на скамье и отстранился в свою очередь, как бы желая обозреть Федьку наново.
Она молчала, подтверждая тем самым сказанное.
– Смело! – проговорил наконец Подрез. – Отважный ты хлопец, Феденька. Не зря тебя к Васькиному извету приставили. Начитался врак-то, а? Что? Начитался?
Упираясь кончиками ногтей, словно брезгуя и коснуться, Федька подвинула от себя кошелек.
– Она, Ульянка, курва твоя, и отравила. Положила сулемы в уху из белорыбицы. И тому полгорода свидетелей.
– Что же они все рядом стояли, когда она сыпала? – глумливо спросил Подрез.
– Выходит так. Если она полгорода обошла, советуясь травить ей мужа или не травить.
– Да? – осведомился Подрез. – И что же мудрецы эти ей присоветовали?
– Советовали не травить. Подруга ее, Марфутка что ли, и пономарь…
– Васька Родионов, – подсказал Подрез, – старый дурак.
– …Тоже травить не велел. И отец ее духовный Семен Христом-богом заклинал.
– А я, выходит, велел, она и отравила. Так что ли?
– Ефим-то Телепнев, Ульянкин муж, поел рыбки и умер. Вышел на двор под поветь к коновязи – тут его и скорчило. Только к стене прислонился – и все.
– Враки!
– Что враки? Умер или не умер?
– К черту Ульянку! Она, сука, за то в преисподней гореть будет. Я говорю: враки! Какого дьявола ты мне вонючие эти враки под нос суешь?! – рассвирепел Подрез. – Ты кто такой? Кто ты такой? – закричал он, вскакивая и перегибаясь через стол.
– Ссыльный посольский подьячий Федор Иванов сын Малыгин, – отвечала Федька.
Раздувая трепетные крылья ноздрей, Подрез смотрел испепеляющим взглядом… Но образумился. Помолчав, заставил себя вспомнить прежний язвительный, свысока, но как бы необязательный разговор.
– А если ссыльный, и если подьячий, и за воровство тебя сюда сослали, то какого черта?.. Какого черта! За измену тебя сослали, ты государевы тайны немцам продавал! Истинно сказано в Писании: блюдитеся от псов!
Выходит, Подрез хорошо был осведомлен о Федькином и Федькиного брата совместном прошлом. Мудрено ли, впрочем, когда столько народу подслушивало вчера разговор с Патрикеевым!
– Дай сюда челобитную воеводы, у тебя извет, – примирительно сказал Подрез, совершенно уже собой владея, и взгромоздился бедром на стол – каковая непринужденность (опираясь одной рукой о столешницу, ссыльный представитель рода Плещеевых доверительно склонился к собеседнику) – каковая непринужденность свидетельствовала, надо полагать, о готовности незамедлительно, с обычной для Подреза стремительностью предать забвению прошлые и будущие недоразумения.
Федька молчала, опустив глаза.
– Ну, давай-давай – не красная девица! – свойски толкнул ее в плечо Подрез. И когда Федька не ответила и на это (если не считать ответом, отрицательное движение головой), он сказал: – Могу я знать, в чем меня обвиняют?!
– Можешь. Составлю для тебя список слово в слово.
– Сейчас давай.
– А сейчас нет.
Дернув подбородком, Подрез выпустил сквозь зубы воздух и долго сидел потом, согнув дугой рукоять плети.
– И в списке будут имена челобитчиков? И кого князь Василий приписал мне щедрой рукой в сотоварищи?
– И тех, и других, – подтвердила Федька.
– Хорошо. Мы друг друга поняли, – сказал Подрез, распуская плеть. – Деньги твои.
– Я за переписку гривну беру.
– Ничего. Остальное плата за беспокойство. Сделаешь список – воевода тебе этого не забудет.
– Если узнает.
– Если узнает, – согласился Подрез. Он по-прежнему сидел на столе и поигрывал гибким концом плети. – Вот какое дело, – продолжал он затем, – я людей по запаху чую. От кого чем смердит. А к тебе принюхаться надо. Не поймешь что. Запах какой-то… пряный что ли… – Подрез и в самом деле повел носом, посунувшись ближе. – Что-то собачье, Феденька, не пойму что… Покумекать надо. Мы ведь с тобой, Феденька, не раз еще обнюхаемся. Сколько ни петляй, а все ведь ко мне придешь. Не хочешь играть – девка есть. Свеженькая девка, ой, свежая – тебе в пару будет. Недавно я ее у казаков, что с-под Азова пришли, купил. Козочка пугливая. Козочкой от нее пахнет. Зинка-татарка. И кольцо в носу. Родители ей в Ногаях, видишь, поставили кольцо, потому как ихнему, ногайскому, богу посвятили. Чтобы бог-то ее за кольцо водил. Ну а я тебе отдам –роРРРРр место всевышнего заступишь. Хочешь за кольцо держись, хочешь – за что другое.
Подрез наблюдал за Федькой с нарастающим любопытством: она краснела! А он ерзал от этого в восхищении и только что не потягивал носом, исследуя будящий воображение запах.
– Зарок дал, – глухо возразила Федька, едва владея голосом, – не играть.
– Да разве я тебе играть звал? Играть – это уж как бог на душу положит. А татарка твоя. Отмою вот хорошенько, да под замок. Пока не придешь.
Заливаясь мучительной, до корней волос краской, Федька отрицательно помотала головой.
– Нет, решено, – посмеивался, заглядывая ей в лицо, Подрез, – я Зинку на цепь посажу, аки змий мучить буду – пока прекрасный витязь ей цепи не раскует и пояс не развяжет!
Было это нелепо, невыносимо, но Федька, попавшись на каком-то не подвластном разуму чувстве, не могла с собой справиться. Костенеющим от неловкости и досады движением она потрогала лоб, чтобы спрятать глаза, но Подрез не отпускал, забавляясь ее мучениями.
– Занятно было бы знать, какие ты еще давал зароки, – продолжал он, язвительно улыбаясь, и достал, точнее она сама возникла невесть откуда, игральную кость. – Не дешево тебе твои зароки стали, если верить, что про тебя судачат. Да, кстати, а как насчет водочки? – Кость упала и, лениво перевернувшись на столе, показала высшее очко – четверку. – Лю-бим, – растолковал значение выпавшего числа Подрез. – Да. Винцом горячим и чернецы не брезгуют. Архиереи, строители тайн божиих, прикладываются, что уж нам? – Кидаю за себя! – объявил он, и Федька почувствовала, что, вопреки смятению, следит за игрой Подреза с любопытством. Высоко над столешницей он разжал кулак, кость стукнулась, мгновение задержавшись как будто пустым боком вверх… и опять волшебным образом перевернулась: четверка! – Ай-яй! – сокрушенно причмокнул Подрез. – Канул твой выигрыш, перебрасывать придется… Так вот, Феденька, если кому случается зарок дать, я обычно водочкой пользую или медом. И в самых даже застарелых случаях весьма и весьма ободряюще действует!
Не встречая возражений, Подрез обречен был распространяться мыслью все шире, но Федька, не столь захваченная Подрезовым красноречием, как сам вития, с надеждой и облегчением услышала на лестнице и потом на крыльце шаги. Наклонившись под притолокой, вошел Иван Патрикеев. Подрез только теперь обнаружил дьяка.
– Воеводу стольника князя Василия ожидаю, – счел нужным пояснить он, слез со стола, раздвинул губы в улыбке, превратив лицо в застывшую праздничную личину, которою и обращал к Патрикееву, поворачиваясь по мере того, как тот миновал сени.
– Иди, Дмитрий, не время, – строго сказал дьяк.
Подрез не стал пререкаться, снял с лица перестоявшуюся уже улыбку и повернулся к Федьке:
– А с тобой, друг мой любезный, прощаюсь ненадолго, потому как совершенно уверен, что у нас с тобой найдется еще повод для обоюдополезной и согревающей душу беседы.
Тронул ее худенькое плечо, потрепал и чувствительно прищемил – едва приметил, что Федька стеснилась и как будто поморщилась.
– Снюхаемся мы с тобой, снюхаемся! – громко повторил он и кивнул Патрикееву, чтобы не оставить и дьяка в безвестности относительно своих намерений. – Так уж сошлось, что не разойтись, братец мой милый Феденька! Да что говорить, двадцать пудов меда ставлено – шутка ли!
В наилучшем расположении духа Подрез сиганул через стол, преграждавший ему путь к двери, скорчил на пороге прощальную гримасу и, следовало надеяться, окончательно удалился.
На столе двусмысленным свидетельством Подрезовой приязни остался кожаный мешочек с деньгами.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. IZWESCZALI NA TEBIE RIAZIESKIE BIEGLYE KOZAKI DWADCAT CZELOWIEK
Поразмыслив, Федька должна была признать, что ничего худого не сделала и опрометчивого не сказала. Хотя где-то близко возле опасности пребывала, захваченная врасплох.
Любопытно, подумала она вдруг, стала бы я безбожно краснеть и теряться, если бы прощелыга не оказался хорош собою? Вопрос этот, во всяком случае, следовало бы иметь в виду. Чтобы не попадаться.
Утешительно сознавать, что у тебя под рукой испытанный способ избежать опасных превратностей и соблазнов, – не попадаться.
И потом… полтора рубля, прикинула она на вес. Даром Подрезов подарок не пройдет, но как было не взять? Это уже никаким обетом и зароком не объяснишь, нет такого зарока, чтобы деньги не брать.
– Посольский! – позвал дьяк из своей комнаты.
Патрикеев стоял у растворенного окошка спиной к двери.
– Что не спится? – спросил он, не поворачиваясь. – Знаешь, как разоблачили Гришку Отрепьева?
– Как? – вежливо осведомилась Федька.
– После обеда не спал. Православный народ и ахнул: не подлинный, мол, государь воцарился на Москве за грехи наши, не Дмитрий-царевич, а отпавший от веры нечистый похититель престола злокозненный самозванец Гришка Отрепьев.
Патрикеев развлекался. Однако вельможные шутки с молодым подьячим – это нечто и само по себе знаменательное. Федька насторожилась. Патрикеев, постояв еще у окна, повернулся:
– Приедут воеводы, оба, и князь Василий Осипович и Константин Ильич, пойдешь с нами расспросные и пыточные речи писать.
– И пыточные? – переспросила Федька, холодея.
Патрикеев заметил, как дрогнул юношеский голос, но ничего утешительного не прибавил.
– Ну да, пыточные. Давешнего колдуна, Родьки Науменка, что икоты по пряслам сажал.
– Разве его поймали? – возразила Федька, вдохновляясь надеждой, что дьяк просто не знает толком, о чем говорит.
– А куда он денется? – Патрикеев помолчал, словно ожидая ответа, и продолжал. – До обеда только и успели, что расспросить одержимую. Шафран писал. Пора и тебе за дело браться. Писать надобно быстро. Наделаешь помарок – не важно. Все равно перебелять. Сядешь поближе, я подскажу, если что. Да дело не хитрое.
– Пыточных речей… в Посольском приказе… не писали, – бессвязно отпиралась Федька, чувствуя с душевным смятением, что попалась. Рано или поздно, сегодня или завтра они принудят ее, насторожив ухо, разбирать искаженные мукой стоны. Кого же и приставить к расспросным да пыточным речам, как не подьячего судного стола?
– Черновик, – жестко повторил Патрикеев. – Воевода потом поправит или я, и все набело перепишешь. У воеводы память крепкая, ты это себе заметь. У второго воеводы, Константина Ильича, тоже крепкая, но послабее. Самая слабая у меня. А уж на свою не надейся – что скажут, то и напишешь.
Он снова отвернулся к окну, будто выглядывая что-то на безлюдной площади, и Федька расслабленно тронула коротко стриженные волосы – проклятые топорщились на темени, сколько ни укладывай и ни терзай. И она едва удержалась, чтобы не повторить бессмысленно: «Пыточные?»
– Посольский, языки знаешь? – спросил дьяк словно бы между прочим.
– Языки? – удивилась Федька. – Языки? – переспросила она безнадежно упавшим голосом: – Польский, татарский, немецкий, немного шведский и совсем мало персидский.
– Ну, шведский нам здесь, слава богу, не понадобится. И до Персии далековато. А насчет польского угадал. Я место покажу, прочтешь.
Дьяк выглянул в окно, даже высунулся, словно бы там, снаружи, собирался искать подходящую рукопись. Ничего, очевидно, не нашел и неспешно вернулся в комнату, чтобы достать лист из подголовка. Когда Федька непроизвольно подвинулась глянуть, он придержал ее властным жестом и позволил подойти лишь после того, как прикрыл большую часть листа, оставив несколько строк. В указанном месте польскими буквами значилось:
«Izwesczali na tebie riazieskie bieglye kozaki dwadcat czelowiek. A w rosprosnych reczach ich napisano szto oni biezali ot twoei izgoni. Y to sie zdelalo milostiu boziu y pomoczu y berezeniem Mikifora Iwanowicza: weleno yz nich czeterech czelowiek poviesit, a ostalnych, biw knutom, soslat w Kuzneckou w pahatne».
Выше и ниже, как удалось подсмотреть, продолжалось обычное, русское письмо. Федька распрямилась и сказала по возможности бесстрастно:
– Слова-то русские. Только буквы польские.
С такой подсказкой дьяк и сам бы кое-что разобрал, даже не зная польского письма вовсе, но отказываться от Федькиных услуг считал теперь, наверное, ниже своего достоинства.
– Читай, – кивнул он со строгой миной.
А Федька, перегнувшись через плечо дьяка, ощущая в щеку его неровное дыхание, стала шевелить губами, потирать лоб, всячески то есть затрудняться, показывая, что и ученый польскому человек не шибко-то умнее начальства будет.
– Извещали на тебя ряжеские беглые казаки двадцать человек. А в расспросных речах их написано… – она намеренно запиналась, – что они бежали от твоей изгони. И то милостью божией сделалось, помощью и бережением Никифора Ивановича: велено из них четырех человек повесить, а остальных, бив кнутом, сослать в Кузнецкий городок в пашенные крестьяне, – закончила она чуть быстрее, чем следовало, – трудно было сдержать естественную живость.
Дьяк однако никаких чувств не выказал и молчал.
– Отвернись, – сказал он затем.
Федька отвернулась.
– Здесь смотри.
Между ладонью его и белым листом бумаги, прикрывавшем верхние строчки, появилось другое место:
«Boga radu, kniaz Wasilii Osipowicz, ziwi berezno, beze wsiakowo durna y oglaski, sztoby czelobitczykow na tebie nikakich liudi ni w czom nie bylo. A zdie sie na Moskwie goworiat pro woiewod: na kowo budut czelobitczyki, y sysczetsie kotoraia ich nieprawda, y im w Sibire ukazano budiet sluzit; dlia boga oto wsiego oberegaysie».
– Бога ради, – бойко начала Федька, совсем было решив не придуриваться, и запнулась: дальше стояло: князь Василий Осипович! Доверительное письмо это, выходит, направлено было воеводе, князю Василию Осиповичу, а Патрикеев его у товарища из подголовка воровским обычаем вынул… Высмотрел, что на площади пусто, что воевода не вдруг нагрянет, и вынул… И еще множество следствий проистекало из нечаянного открытия, но осмысливать их не имелось времени. Нужно было быстро решать вот что: признавать открытие или нет? Прикинуться дурачком, чтобы Патрикеев понял, что она достаточно умна. Даже если Патрикеев и поймет, что она поняла, кому письмо, и поймет, что она поняла, что он понял, он должен будет понять еще и то, что, сообразив все обстоятельства в целом, она поняла, что лучше не понимать. Выкажет она скромность, оказавшись между двумя начальниками.
Заминка выглядела пока достаточно естественно. Опустив напрочь Василия Осиповича, Федька продолжала:
– Бога ради… (неизвестно кто, неизвестно к кому обращается, а Федьку и вовсе такие пустяки занимать не могут) живи бережно, безо всякого дурна и огласки, чтобы челобитчиков на тебя никаких людей ни в чем не было. А здесь, на Москве, говорят про воевод: на кого будут челобитчики, и сыщется которая их неправда, и им в Сибири указано будет служить. Для бога ото всего оберегайся! – Прочитав, Федька, чтобы хоть отчасти вознаградить себя за лицемерие, заключила: – Писал поляк. Обрусевший поляк, потому и придумал такую тайнопись.
И отступила в сторону.
– А русский что, не мог придумать? – поморщился Патрикеев.
– Мог, – согласилась Федька, – но тут есть некоторые, мм… не-езначительные, – продолжала она, с извинением напирая на слово «незначительные», такие, мол, махонькие, что большому человеку и проглядеть не зазорно, – незначительные… мм… особенности, которые указывают на польское происхождение писателя.
– Ахинея, – отрезал Патрикеев, не принимая извинительных вывертов. Это надо было понимать так: не спрашивали и не суйся.
Разговор с шустрым подьячим утомил дьяка, в пожелтелом, с костлявыми висками лице его обозначилась невеселая мысль, обнятые разреженной бородой губы запечатались безнадежной складкой. Опершись на расставленные локти, Патрикеев застыл в похожем на дремоту раздумье.
– Иди, – отпустил он наконец Федьку, не шевельнувшись.
Уже возле двери она остановилась, потому что Патрикеев заговорил:
– Через год, будет на то государева воля, сменюсь из Ряжеска. Станешь верно служить, зернью не увлекаться, не бражничать, выпишу тебя к себе на Москву.
Это была и награда, и предупреждение.
– Дай господи, здоров ты был, государь мой Иван Борисович! – молвила в ответ Федька.
– Без родни да без свояков, какими бы ты там языками ни бахвалился – пропадешь. Смолоду надо душой прилепиться, прилепиться к сильному человеку, душой, да… А тут, в Ряжеске – что тебе тут! Ты, Федя, и в думные выйдешь, когда не оступишься. Лет через двадцать, гляди, в Кремле у государева дела сядешь. Государя царя лицезреть, с патриархом беседовать… А я уж, поди, далеко тогда буду… Помилуй бог… С Подрезом не водись.
Неожиданно для себя Федька ощутила в словах Патрикеева что-то отеческое. Вот сейчас, в безрадостной задумчивости, озабоченный неведомыми заботами, он действительно, не головой, не лукавства ради, а сердцем пожелал ей добра.
Федька замерла – от внезапной жалости к старому и больному человеку навернулись слезы. Жалко ей стало дьяка… жалко было четырех казаков, повешенных на Москве милостью божией и доброхотством Никифора Ивановича для того, что Василий Осипович мог жить в Ряжеске безо всякого дурна и огласки, жалко было утрешнего колдуна Родьку, которого станут пытать за разбежавшиеся по огородам и задворкам, забившиеся по щелям икоты. Страшно было, что придется записывать речи обезумевшего от мучений колдуна. И накатывала тоска, что Патрикеев ее уж думным дьяком пророчил… и – почему бы нет? – думала бы она с царем думу мудро и справедливо, никого ни в жизнь не пустила бы по миру, не обидела зря, бессовестно… Да этому не бывать.
– Сыскное дело Елчигиных, мужа и жены, – начала Федька медленно – осторожно и убедительно – подбирая слова, – один человек меня просил. Я дело смотрел и мало что, признаться, понял. Ты бы не растолковал мне, государь мой Иван Борисович?
Федькину просьбу можно было понять как торг или как попытку торга. Патрикеев так это и понял, поднял усталые, отяжелевшие веки.
– Темное дело, – согласился он нехотя. – Впрочем… – Дьяк, очевидно, колебался. – Князь Василий Осипович, может, чего и разбирает, он занимался… И Шафран.
– Много странного, – упрямо продолжала Федька. – Максимка Лядин, что продал якобы Елчигиным краденую кожу, сошел с посада и никто его после не видел. Челобитчиков на Елчигиных нет. Поручную запись князь Василий Осипович у них не принял, из тюрьмы на поруки не выпустил. Приносили они челобитную, чтобы государь указал, велел про эту кражу обыскать повальным обыском, а князь Василий челобитную почему-то не принял и не обыскивал. Дело ведь до сих пор не вершено, Елчигины больше года сидят в тюрьме неизвестно уже за что. И говорили мне, Шафран грозится вовсе сгноить их, если не дадут ему на себя служилую кабалу. А Елчигины ведь посадские тяглецы, Иван Борисович, государевы подати платят. Когда пойдут холопами к Шафрану на двор, тяглое место, известно ведь, запустеет. Государеву делу от Шафрановых затей какой будет прибыток?
Приподняв брови, Патрикеев слушал с явным неудовольствием, словно Федька рассказывала ему неприличные небылицы, которыми честному человеку и заниматься негоже. Казалось, отошлет он ее сейчас от себя движением руки или незначащим словом, а он заметил словно бы между прочим, когда Федька кончила:
– Шафран-то и ходил к ним вынимать эту яловую полукожу. Будто бы краденую. С понятыми. А как взошли на двор, так Шафран… он знал, где краденое искать. Сразу и отыскалось.
Сказал и продолжал глядеть безмятежным взглядом, будто и не говорил ничего. Федька поклонилась, понимая, что больше ничего не добьешься.
– Про польское письмо забудь, – обронил он ей в спину.
Вернувшись в приказные сени, Федька снова достала столбец, который содержал подробности Елчигинских злоключений, и задумалась. Что Елчигины – отец и мать Вешняка – попали в дурную переделку, это можно было догадаться и без пояснений дьяка. Патрикеев только то сказал нового, что надежды на справедливость мало. Если воевода в этом деле замешан. Или, что скорее всего, имея на то известные ему основания, снисходительно смотрит на корыстные шалости Шафрана. И с наскоку тут, судя по всему, ничего не возьмешь.
Понемногу появлялись подьячие, комната полнилась разговорами, кто-то с отрыжкой зевал, потягивался, кто-то сыто икал и громко, нарочито тужась, под одобрительные смешки товарищей, пускал ветры. Горячим шепотом переговаривались с нужными людьми челобитчики. Толпились вызванные по служебной надобности казаки – то ли в посылку, то ли в караул наряженные, ждали воеводу. Испуганно гоготал гусь – большая птица шумно хлопала крыльями освежая спертый уже воздух, но гуся гнали из сеней в шею вместе с хозяином. И все голоса внезапно смолкли, не слышно стало гуся, подьячие дружно поднялись – не глядя по сторонам, прошел воевода.