Текст книги "Чет-нечет"
Автор книги: Валентин Маслюков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 44 страниц)
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ. ВЕШНЯК БЕРЕТСЯ ЗА УМ
Вершняк отмылся от грязи и тины в Талице и, несколько обескураженный, вспомнил Федькины наставления. Они возникли перед его мысленным взором, как полные укоризны огненные слова на стене, – где-то он что-то краем уха слышал – об огненных буквах и роковых стенах.
Однако, как ни верти, полдня прошло, а дело еще и не начиналось.
От болотистой Талицы и почти до верховьев Хомутовки, подошла к городу гладкая, словно расчищенная для конского ристалища, степь – ни оврага, ни ручейка какого для обороны, и потому посад замыкался здесь не обычным острогом, а рубленной городнями стеной, то есть шла тут стена, составленная из засыпанных землей срубов. Здесь-то и нужно было искать, как уяснил Вешняк, поставленное на девятом венце снизу бортное знамя куцерь. И хотя стена эта начиналась тут же, у Талицы, полный раскаяния Вешняк, решил не давать себе поблажек и начать с дальнего конца, для чего отправился через полгорода к Хомутовке – мелкой овражистой речушке, которая прикрывала Ряжеск с запада и северо-запада, так же как топкая Талица заслоняла его с востока.
Долгий путь через две слободы имел еще и то преимущество, что было время пораскинуть умом и приняться за дело с понятием, а не абы как.
Всякая тайна играет по-настоящему, всеми своими гранями играет, когда знаешь, в чем она состоит и чего искать. Тот же клад, например, размышлял Вешняк по дороге, больше ведь ничего не нужно, хватило бы намека: клад. Достаточно было бы слова. И тогда не стоило бы труда сообразить, что куцерь – две сошедшие углом зарубки, когда обращен острием вниз, являет собой вид стрелки: «копать здесь!» Он же, куцерь, обращенный острием вверх… Тут воображение сдавало, и Вешняк начинал досадовать, что так и не расспросил толком Федора. Ничего другого, кроме «здесь не рыть!», на ум не приходило, но это ответ был, очевидно, не удовлетворительный и даже не ответ вовсе, потому что порождал собой ворох новых вопросов. А ведь можно представить себе еще и куцерь боком. Хотя с этим, правда, будет попроще: рыть там! А девять венцов от земли значили бы в таком случае девять шагов в сторону. Ловко!
Начавши от Преображенских ворот, Вешняк бежал вдоль стены, нетерпеливо ее оглядывая и прикидывал, успеет ли застать Федора дома, чтобы сообщить о находке и получить взамен разъяснения. Вот он сейчас явится, куцерь, бортное знамя, отметка на стволе, которая должна бы означать полное меда дупло, а значит – уму непостижимо! – набитый золотом и серебром горшок.
А ведь хватит, чтобы и матушку с батей выкупить, сообразил вдруг Вешняк, заражаясь надеждой. Всем подьячим и дьякам, воеводе на поминок хватит. Сколько же это войдет в кубышку? Зароют иной раз и не полную – всяко бывает Да только станет ли умный человек с кладом и затеваться, если нечего в горшок положить?
Забывшись в расчетах, Вешняк упустил из виду девятый венец, а когда спохватился, не смог припомнить, сколько городней подряд скользил по бревнам не видящим взглядом. Нужно было возвращаться и начинать заново.
Понуждая себя к сугубой осмотрительности – ибо от терпения и внимания Вешняка зависело ни много, ни мало, как освобождение батюшки с матушкой! – он взял кривую палочку и повел, слегка касаясь венца и постукивая. Следовало только задерживаться у перерубов, где смыкались соседние клети, чтобы не соскочить ненароком на чужой венец.
Вешняк умерил шаг, иногда заставлял себя останавливаться, чтобы поглазеть по сторонам, посвистеть или зевнуть, потягиваясь. Эти многозначительные действия в сочетании со всякого рода громогласными замечаниями, безупречными по сути, но ни к кому в особенности не обращенными, вроде того что «ну и жара!», должны были свидетельствовать об отсутствии всякой сознательной цели у ничем особенно не занятого Вешняка. Да и кому, скажите, пришло бы в голову, глядя на праздного и беспечного мальчишку, что ему вообще известна такая штука, как куцерь? И в особенности тот, что острием вниз на девятом от земли венце? Не было решительно никакой возможности предположить, принять допущение, что беззаботному мальчишке вообще известно о существовании бортных знамен. Таких хотя бы, как костыль, посохи, тяпыш, дуга, лакотки, подсошек, курья лапа, силы, соха, тны, тень, борода, рубеж, крест, лук, лежало и санный полоз, в конце концов! Что уж говорить про куцерь! В особенности про тот, который острием вниз, а рогами вверх.
Тем более, что и не видно было никого вокруг, кто взял бы на себя по такой жаре обременительный труд предаваться столь далеко идущим умствованиям. Не было охотников слоняться по пыльному пустырю, чтобы подглядывать за мальчишкой. Солнце било вдоль стены и заборов, не оставляя нигде и клочка тени, даже собаки с кошками, куры и козы скрылись в зеленые переулки.
Издалека возвещая о себе скрипом осей, навстречу Вешняку тащилась одинокая телега, лошадь мотала головой в ничем не обоснованной надежде отогнать слепней и мух. И долго еще было попискивать несмазанным осям, пока повозка скроется с глаз долой. Так что лучше было убрать палочку и не указывать ей упорно на девятый да девятый венец – обращающее на себя внимание постоянство могло бы пробудить удивление даже у сонного возчика. С небрежным видом Вешняк разломал кривую указку и выбросил. А потом уже, посвистывая, отправился дальше, стараясь не пялиться на стену слишком откровенно. Разминувшись с телегой, он похлопал разинутый в дремотной скуке рот, и мужик, обманутый этим притворством, сонное движение повторил, после чего уронил окончательно голову и не пробудился.
Заветный знак, две сошедшие на угол зарубки, предстал, блистательный и зловещий. Вешняк осторожно оглянулся – телега маячила уже там, где пояс стены охватывал слободские постройки.
Куцерь показывал вниз. Только был он не на девятом, а на… раз, два, три, четыре… на пятом венце. Сомневаться не приходилось. Ну и ладно. Хуже было бы, если бы куцерь оказался на предуказанном венце, но зато острием вверх.
Задрав голову, Вешняк осмотрел потемневшую застреху кровли, обламы, повел глазами по сторонам. Слабодушное искушение потрогать зарубку он преодолел, ничем заветного знака не выдал, кроме как взглядом.
Копать же придется ночью.
Вешняк отошел на несколько шагов, чтобы на месте без видимой причины не торчать, искоса, повернувшись боком, осмотрел землю подле сруба. Трудно было рассчитывать, что обнаружится случайно забытый заступ или лопата, однако же и других, пусть менее впечатляющих свидетельств того, что здесь рыли и засыпали, не имелось. Возможно, впрочем, это обстоятельство как раз и сдерживало любопытство кладоискателей. Нельзя исключить. И после самых добросовестных раздумий Вешняк не сумел найти стоящих возражений против такого благоприятного для дела предположения.
И он огляделся последний раз – место на задах Чулковой слободы запомнить было не трудно.
Беспокойное дыхание тайны ощущалось теперь в самом воздухе. Тайна будоражила кровь, тайна пьянила, как наполненный теплом весенний ветер, и Вешняк чувствовал необходимость в движении, в действии, необходимость возбуждать в себе бесстрашие, чтобы не заробеть перед тем необыкновенным, непостижимым, что трудно было даже определить словами. Он выбрал для возвращения домой тихий, безлюдный переулок, а когда уткнулся в колодец, отчего переулок сделался тупиком, отклонил мысль возвратиться на столбовую улицу и принялся искать укромных путей через заброшенное дворище.
От растасканных до основания построек остались лишь поросшие сорняками бугры. Ободранные козами и мальчишками яблони, вишни, кусты крыжовника и смородины показывали границы участка. В истомленной жарой траве чудились расслабленные шорохи, дремотно шептала листва, стрекотали насекомые; тяжелый, духовитый воздух дурманил и зрение, и слух, Вешняк слышал горячечное тихое бормотание.
Полудница? Страшилище полуденного зноя, которым пугала мама, чтобы не лазил в огород, когда взрослые спят?
Приподняв руки, с величайшими предосторожностями, шаг за шагом Вешняк переправился через заросли крапивы и, когда выбрался в лебеду, различил все тот же разлитый в воздухе бред. И тягостные протяжные вздохи. И редкий, такой слабый… не достоверный стук.
Тревожно забившееся сердце побуждало бежать – назад в крапиву. Но, вслушиваясь, Вешняк разобрал и человеческие слова, в них можно было признать, пожалуй, и смысл: «господи, помилуй!» Вроде бы так.
Любопытство преодолело. Вешняк погрузился в пыльные лопухи и лебеду, пополз, тихонько раздвигая спутанную чащу травы.
Быть может, это был не худший способ привлечь к себе внимание. Не хуже любого другого, во всяком случае, – раздались отрывистые возгласы: «Враг! Враг!» – и что-то тяжелое, ломая сочные стебли, плюхнулось обок. Вешняк оцепенел.
– Отойди от меня! – Вешняк не шелохнулся. – Ты, сатана, проклят от бога во веки веков. Отойди от меня в ад! Проклят, проклят! Анафема!
С шуршанием рухнула глыба глины, разбилась сухими осколками. Вешняк зажмурил запорошенные глаза и сжался, ожидая нового удара. Но больше ничего не последовало. Заговорили кузнечики и листва. Опять послышалось бормотание и малопонятный стук, равномерный, редкий и скучный.
От неподвижности на солнцепеке дурнела голова. Изредка Вешняк позволял себе шевельнуть рукой или ногой и продолжал лежать, прислушиваясь к шелесту слов.
По разогретой земле, суетливо тыкаясь усиками, прокладывал путь переливчато-черный жук. Когда он скрылся в дремучем буреломе лопухов, Вешняк просунул руку и накрыл жесткое, тяжелое тельце. Жук был горячий, щекотал ножками… И Вешняк вздрогнул от чудовищного стона:
– Мразь! Грязь! Кал! Грязь, грязь! Прах! – повторял человек, словно ударяясь головой о слова.
Испуганно выпустив жука, Вешняк припал к земле, но скоро понял, что бояться нечего, он забыт и оставлен. Стоило слегка приподняться и можно было видеть, как в неверных пятнах света под яблонями возникла голова и пропала. Юродивый – это был Алексей – стоя на коленях, согнулся в земном поклоне – стук и лязг – выпрямился.
– Грешен! – простонал он, тиская кулаки. – Грешен, грешен, грешен, господи! Прости меня, господи! Растопчи, смешай меня с грязью! Покрой меня язвами. Пес я смердящий, кал, говно! Наступи мне на горло, господи!
Тиская кулаки, Алексей раскачивался, бил себя по темени, скалил сжатые зубы и жмурился в невыносимой душевной муке, которую остолбенелый Вешняк понимал как телесную. Алексей стонал, извивался туловищем, словно пытаясь сбросить насевших между лопаток гадов, припадал упасть и не падал, и опять раскачивался, и мотал головой, и подергивался,
– Господи, – стонал Алексей, – верую, господи! Недостоин, господи! Высокоумен, господи! Суесловен, господи! – при каждом вскрике он царапал грудь, в намерении разодрать ее ногтями и, не достигая этого, бил себя кулаком, а потом терзал руки в потребности изломать себя сразу, целиком и всюду. – Сластолюбив, господи! Жаден, господи!.. Господи, господи, как мне избавиться от надежды?! Укажи, господи, не оставь, господи! Верую, господи, во спасение, вера моя грех, господи, жизнь моя ложь, господи… Высокоумен, господи, высокоумен, высокоумен, высокоумен… Что же мне делать, господи?! – Он зарыдал, судорожно, без слез содрогаясь, и, низко наклонившись, ударил несколько раз лбом в землю.
И так, упершись головой в пыль, застыл, а потом медленно, с трудом распрямился и возобновил земные поклоны, которых положил, верно уж, не одну сотню:
– Осподи-помилуй-осподи-помилуй…
Вешняк, как был на карачках, тронулся с места и подкрался поближе. В безостановочном, но медленном, через силу качании Алексей закрыл глаза, длинное лицо его страдальчески обострилось, и чахлая борода не смягчала общий неровный, словно костяной, очерк.
Вешняк уселся среди бурьяна поудобнее. Сколько отбил Алексей поклонов не возможно было представить, он склонялся все труднее, с усилием сгибал и разгибал поясницу, и вот на глазах мальчика, стукнувшись лбом, скрючился и не нашел силы разогнуться.
Вешняк приподнялся… Но нет, воля и страсть жили в помертвелом теле, слышался стон, наконец, Алексей сел, покачнулся в отупелой попытке отбить поклон, но что единственно смог – не повалиться.
Взоры их встретились. На изможденном, темном лице не было выражения, не было там угрозы или даже удивления, но и за десять шагов Вешняк ощутил что-то жуткое, нечто такое, что щемило душу безысходной тоской.
Он вскочил и пустился бежать – броском проломил бурьян, продрал хлесткие кусты, промчался между заборами и только, когда перешел на шаг, обнаружил, что понятия не имеет, куда его занесло.
Неподвижно млела жара, глохли звуки. Отираясь рукавом, Вешняк пробирался неведомыми проулками и вышел опять к стене. Помешкав в недоумении, он сообразил, что можно взять вдоль стены до болота, а там уже берегом Талицы к себе, во Фроловскую слободу.
Возвращение к стене живо напомнило куцерь, и хотя не было необходимости что-либо еще искать, Вешняк двинулся вдоль срубов, присматриваясь к девятому венцу по привычке.
И остановился, как налетел, – куцерь. Острием вверх.
Не просто еще один, а тот самый, именно тот, о котором толковал Федор. На девятом венце.
– Ну и дурак же я, дурак! – воскликнул от сердца мальчишка, ляпнул себя ладонью по темени. – Болван! Деревяшка! Истукан поганый! – Оглянулся и раскланялся на три стороны, приглашая всякого, у кого есть хоть капля разума и охота смеяться, спешить на позорище.
Разумеется, прежде чем обращаться со столь обязывающими приглашениями, Вешняк уверился, что никого на расстоянии окрика, не сыскать.
Стрелка куцеря рогами вниз, острием вверх безоговорочно утверждала: здесь не рыть! Стало быть, что-то иное делать, а заступ и лопата не понадобятся.
– Плакали денежки! – громко сообщил Вешняк, обращаясь к тому же ненавязчивому собеседнику, с которым успел перед тем раскланяться.
Шагах в полуста позади осталось бревно с зарубками, косо поставленное от земли до обламов, то есть до выступающего полкой забрала стены, до края ее, который возвышался над настилом. Поуспокоившись и поразмыслив, Вешняк, ни от кого уже не таясь, вернулся к бревну, издали тонкому, а вблизи вполне матерому и очень длинному – оно уходило под крышу.
Не особенно мешкая – чтобы не взяла оторопь перед высотой, он приладился лезть. Затесы были на взрослого, от ступеньки до ступеньки далековато – неловко и боязно, да и ухватиться не за что. А припадешь к бревну телом, непонятно как и подняться.
Несмотря на все трудности вскарабкавшись до середины, Вешняк ненароком, едва ли не против воли глянул вниз – и вцепился в край затеса онемелыми руками. Высоченное бревно подрагивало под ним, что твоя жердь. Он перевел взгляд вверх, к обламам, кое-как, обмирая от страха, от головокружительной слабости, одолел еще одну ступеньку… и еще одну. И продолжал подниматься – мучительно медленно, долго, словно в беспамятстве… Пока со стоном облегчения не перевалился через забрало.
Под широкой двускатной крышей гулял ветерок. Слева вид закрывала башня, а направо мост – настил, надежно устроенный из колотых вдоль бревен, уходил выструганной дорогой. Накрытые тенью плахи равномерно перебивались узкими и короткими пятнами света, который попадал сюда через прорезанные в забралах бойницы. Открылась бурая степная гладь, на которой пестрел скот, а далее различался лес; и лес, и поле, и степь пропадали в мареве. В сторону солнца хорошо был виден посад, блестели крытые лемехом церковные маковки, тесовые шатры повалуш; взгляд достигал городской стены – четко ограненные в синеве, стояли башни.
Здесь, под крышей, было безопасно, чисто и просторно. Впору кричать и бегать. Здесь Вешняк был один на всем пространстве от башни до башни, здесь он был хозяин по праву покорителя.
Топнув по мосту, Вешняк попробовал зацепить одну из плах, и хоть щели имелись, чтобы подсунуться пальцами, сдвинуть тяжелую лесину не хватало мочи. Под мостом-настилом бывали в городнях такие пустоты, что можно упрятать сундук, не говоря уж о предметах поменьше. Вешняк побежал, отыскивая сруб, который был помечен бортным знаменем, но скоро понял, что дал промашку, когда не подумал заранее, как ему это сверху установить. Наклоняясь вниз через забрало, трудно было разглядеть, есть там внизу какая отметка или нет – бревна сливались рябью. Правда можно было узнать постройки напротив, вот и лохматую верхушку яблони Вешняк как будто бы опознал… Но куцерь, сколько ни нагибался он вниз, различить не мог. Под подозрение попали две или три городни.
Он прошелся, топая, взад и вперед, поперек перемерил плахи. Иные пошатывались под ногами, но в руки все равно не давались. Разве топором подцепить. Федор подцепит, когда вернутся сюда вдвоем.
Пошарив в кармане, Вешняк среди вещей на этот случай бесполезных, таких как свиная бабка, камешки, ореховая скорлупа, нащупал сваю – железный гвоздь клином, чтобы играть в тычку, в землю бросать, в кольцо. Этот гвоздь он засунул в щель, потыкал, потом лег на мост и припал глазом – ничего не увидел. Тогда он опять поискал в кармане, достал отвергнутые прежде камешки, скорлупу и принялся просовывать их в щель, пропихивая для верности сваей. Камешки проваливались и пропадали со слабым стуком. Он припал ухом, и еще какую-то дрянь нашел, чтобы оправить вниз, напрягая слух… И наконец, достиг искомого – расслышал.
– Кой черт? – сказал под мостом голос.
Вешняк вздрогнул, плаха под ним вздрогнула, воздымая вверх, – бревно выскочило одним концом из гнезда, мелькнули чьи-то пальцы, заворошилась соседняя плаха.
Разверзлась мгла и бездна, явилась косматая рожа.
Рожа моргнула, как человек со сна.
Вешняк отползал, не имея ни сил, ни соображения встать. Можно было дотянуться рукой до черных густых бровей и раздутых щек – казалось, существо из-под моста набрало воздуху и сейчас дохнет – так сейчас дунет, что отправит мальчишку к чертовой матери.
Однако и круглощекий из-под моста не шибко-то соображал. Пока таращился он в свирепом недоумении, Вешняк вершок за вершком пятился, и когда уж нельзя было его достать иначе, как выбравшись из ямы, он под тем же грозным взглядом поднялся – и сорвался с места тикать. Вмиг пролетел до бревна с затесами, перемахнул забрало, проворно перебирая руками и ногами, спустился на землю и был таков.
Засевший в яме мужик достал руку, задвинул ее, продираясь, в жесткие вихры и принялся чесаться.
– Это, знать, Елчигин, – произнес он задумчиво.
– Полно языком молоть, – отозвался кто-то невидимый из подмостья, – Елчигин-то Степка в тюрьме сидит.
– Сынок его маленький, – коротко пояснил мужик. Опершись о края расщелины, он подтянулся вверх и присел на мост, свесив ноги.
– Убежал что ли? – донеслось из ямы.
– Убежал.
– Кой черт его принес? – послышался еще один, третий голос, тоже сонный.
– Поди спроси, – по-прежнему коротко отвечал круглощекий. Еще яростнее принялся он скрести спутанные и слипшиеся волосы, полез под рубаху, выискивая что-то за пазухой, потом достал сомкнутые пальцы, пристально их оглядел и, видно, того, что искал, не обнаружил. Широко зевнул, отчего короткий и толстый нос его, сморщившись, сделался еще короче. – Поди спроси, – повторил он еще раз, как будто ожидал из-под моста возражений. Но там молчали.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ. ВЕШНЯК ПЫТАЕТСЯ ЗАМОРОЧИТЬ ДЬЯКА, ПРИСТАВА, ПАЛАЧА И ДРУГИХ ДОЛЖНОСТНЫХ ЛИЦ
Прошлой осенью за неделю до Покрова в Павшинской слободе выгорели полулицы с переулком. Пожарище осталось темной проплешиной среди обнаживших зады построек. Здесь торчали обугленные огарки садовых деревьев, холмами возвышались насыпи погребов, а где и погреба просели, сделались сырые заваленные головнями провалы. И торчал обгорелый колодезный журавль, возле которого не было никакого колодца – тоже завален. Уцелевшие от огня печи разбили на кирпичи, не догоревшие бревна растаскали на дрова, не тронутыми остались только горы золы. Ветры, тающий снег, холодные дожди разнесли пепел и уголья по всей округе, земля почернела. Летом густыми купами поднялись сорняки, мрачные заросли которых перемежались бесплодными, покрытыми золой пространствами, но и тут уже пробивалась уродливая колючая сволочь; сюда не забредал скот, и птицы, если нельзя было миновать заклятое место стороной, забирали высоко в небо.
Спустившись со стены, Вешняк и устремился в эту оставленную жизнью пустыню. Никто не гнался за ним, никто не слал вдогонку угрозы, и время было бы посмеяться. Чего стоила только раздутая в потешном гневе рожа подмостного жителя! Вешняк хихикал, но словно по принуждению – растерянно. Припоминая вполне уже подзабытое «больше ничего», он начинал подозревать, что происшествие на стене не обрадует Федора и вовсе его не позабавит. Неладно все-таки получилось… Впрочем, это как еще посчитать. Куцерь найден. И даже два. А большего от мальчика и требовать совестно.
– Куцерь найден! – повторил Вешняк, чтобы взбодриться. – Куцерь! – воскликнул он, складывая указательный и средний палец наподобие раздвинутого двуперстия, так что получился куцерь – два сошедшие на угол пальца. – На девятом венце! – победно взмахнул он знаменем раздвинутых пальцев, поднял их вверх, выбросил руку в сторону…
– Что-что? – удивился Репей.
Репей был не один, а с ватагой: человек пять мальчишек и две девочки.
Вешняк не испугался. Во-первых, потому что пугаться сегодня ему уже надоело, а во-вторых, потому что уловил по множеству признаков: бить не будут. По крайней мере, не сразу, и не известно еще дойдет ли до этого дело.
Круглые, как две дырочки, глазки Репея опустились, он осмотрел худые сапожонки Вешняка, обозрел замурзанный, в пятнах глины кафтанец, скользнул выше и тут же отправился взглядом вниз, будто хотел сказать: «Ну-ка, ну-ка, изобрази, что ты там на пальцах выделывал». Нижнюю губу своего кусачего ротика Репей втянул, ухмыляясь скорее недоверчиво, чем враждебно. Щека его была помечена копотью, и новый кафтан в лимонных по зеленому полю плодах испачкан золой. Другие мальчишки одеты были в одни рубахи, а перепачканы точно так же. Не убереглись и девочки, их раскрасневшиеся от жары и беготни личики хранили серые потеки.
– Вот кто колдуном будет! – сказал, указывая на Вешняка, самый маленький из мальчишек – замухрышка.
– Во что вы играете? – спросил Вешняк, чтобы отвлечь их от куцеря. И точно: Репей забыл, что его поначалу так впечатлило.
– Мы колдуна будем сжигать в срубе, – сообщил он.
Очевидно, эта не слишком заманчивая участь ожидала того ушастого замухрышку с облезлым, в пятнах лицом, который с появлением Вешняка посчитал себя освобожденным от обязанностей колдуна.
– Не-ет, никак. Мне нужно. Я тороплюсь, – Вешняк развел руками в знак полной, не зависящей от человеческой воли невозможности принять столь увлекательное предложение.
Но не убедил.
– А я пристав тогда буду, – торопливо сказал замухрышка, обращаясь к Репею.
– Мы тебя не сожжем – понарошку, – утешила Вешняка девочка. – Как будто. Тебя поймали, а воевода говорит: сожгите его на костре! – она нахмурила белесые брови и топнула босой ножкой.
Воеводой, несомненно, значился тут Репей. И не нужно было убеждать Вешняка, что этот-то отдаст приказ испепелить своего давнего неприятеля, не поперхнувшись.
– Нет, – пришлось повториться Вешняку. – Не буду. И потом: без царского указа, как вы сожжете? А кто у вас царь? Нету.
Репей приготовился ссориться и уж попыхивать начал, но, столкнувшись с обоснованными возражениями, задумчиво подергал себя за ухо.
Вешняк мог бы тут с миром и удалиться, если не Белобрысая, которой ужасно хотелось устроить все к общему согласию.
– Понарошку указ получит, – сообразила она. – Листочек пристав принесет… – Девчонка запнулась: подходящего листочка не видать было – все пепел и прах, тогда она оглянулась еще раз и споро перерешила: – Или так, на словах скажет царский указ: злого колдуна сжечь, чтобы впредь не повадно было!
Она притопнула черной от золы ножкой, поднимая легкую, перемолотую жарой пыль. Эта крошечная ножка, серебряные серьги-висюльки да удивительно тонких, если присмотреться, нежных, словно бы замирающих, очертаний личико и выдавало в ней девочку. Иначе трудно было бы что понять, глядя на коротко стриженные, раздвинутые на лбу волосы, на белую рубаху ниже колен, какую и малолетние мальчишки носили. Глаза у нее были не особенно большие и тоже, казалось, бесцветные под бесцветными бровями и ресницами, отчего все бледное личико с неяркими губками обретало законченный уже пепельный оттенок, который вызывал в воображении нечто не совсем действительное, призрачное. Нечто сотканное из воздуха и тумана, что вполне поймешь разве ночью. В некотором противоречии с этим воздушным обликом звучал ее звонкий голосок:
– А я тебя жалеть буду, – сказала она Вешняку. –Тебя схватят, в железа закуют, я плакать стану. – Она потерла чумазой рукой глаза и горестно опустила длинные светлые ресницы.
Стыдно сказать, но девчачьи фигли-мигли что-то в душе Вешняка тронули. Вообще говоря, он не стал бы возражать, если бы кто-нибудь взялся его оплакивать. И без всякого повода. Просто из дружеских чувств.
Между тем призадумался и Репей.
– Да ну… не надо нам этого, – высказался он нетерпимым голосом разбирающего тяжбу холопов хозяина. – Чтобы жалеть… нет… Куда!.. Вот разве женой тебя сделать… – Тут он снова позволил себе сомнения: жене как будто бы дозволялось и даже полагалось оплакивать в пристойных выражениях мужа, колдун он или нет. Репей хмыкнул, выставил ногу, покусывая сочные, вишневые губы. – Тогда что?.. Тебя мы тоже сожжем! – нашел он решение, выбросил вверх указательный палец и засмеялся, что все изящно сошлось. Ловко получилось – лучше не надо.
Пепельная девочка не нашла, что сказать, но Вешняк вовсе не собирался брать ее в жены, даже ради удовольствия сгореть вдвоем. Мимолетную слабость в душе он подавил, хотя и глянул на готовую взойти на костер дуреху с любопытством.
– Я все равно ухожу, мне надо, – возразил он.
– Это куда еще? – враждебно встрепенулся Репей.
– Куда надо! – запетушился Вешняк.
– А ты уже согласился и не уйдешь!
– Он уже согласился, – вякнул подленьким подголоском замухрышка.
Да и сам Вешняк чувствовал, что, вступив в обсуждение частностей, согласился на целое – так это выглядело. Если по-честному.
– Пойду! – упрямо заявил он, делая показной шаг.
Дрались они с Репеем не первый раз и всегда это кончалось одинаково: противник был на полголовы выше и втрое толще. Резвый и опытный боец, Репей подставил ножку и тотчас схватил Вешняка, чтобы повалить на гору золы. Тучи пыли всколыхнулись под ними, поднимаясь все выше, по мере того, как они тузили друг друга. То есть Вешняк дергался, задыхаясь под тушей, а Репей бил. В душном облаке мелькали красные задники сапог.
Сдался Вешняк не из малодушия, во всяком случае, держаться он еще мог бы. Но вспомнил косматую рожу с надутыми, чтобы прыснуть щеками, – затевать шумную драку здесь, под боком у подмостного жителя – ну его!
– Ладно, отстань! – выдохнул он, растерзанный и задушенный. – Отстань! Ну все, хватит, кончай!
Репей отцепился, но не слез. Кое-что и ему досталось – нос забит черным.
– Клянись, – сбитым от неровного дыхания голосом, отплевываясь, весь красный, грязный, сказал он. – Клянись, буду играть!
– Ну, ладно, буду, – прохрипел Вешняк с гадким ощущением попранного достоинства.
– Нет, не так! – торжествовал Репей. – Вправду поклянись, что будешь колдуном.
Вешняк отвечал не сразу, он тоже отплевывался.
– Клянусь, что буду колдуном ей же ей ей-ей! – хмуро сказал он наконец, избегая смотреть на Пепельную девочку.
Придраться однако было не к чему. Репей поднялся и, нагнувшись за шапкой, оглянулся на своих прихлебателей – они ухмылялись, словно он раздал каждому по ломтю хлеба с маслом.
А Вешняк… Вешняк покосился на Пепельную свою Золушку. Она не презирала его. Она жалела: бледный ротик скривился. Вешняк отвернулся с негодованием. Не вызывающий жалость, а жалкий – вот он какой был на самом деле и прекрасно, прекрасно это сознавал. Жалость Пепельной Белобрыски наполняла его стыдом, отчего унижение становилось еще горше.
Отряхивать Репея со спины вызвался замухрышка, несостоявшийся колдун. Это был худой мальчишка со скуластым облупленным лицом и растопыренными ушами. Звали его, кстати, на самом деле не Замухрышка, а Шпынь. Суетливые повадки Шпыня выражали натуру определившуюся во всей своей бесхребетной увертливости. Озабоченный тем, чтобы утвердиться во мнении товарищей, он не упускал случая испортить отношения какой-нибудь мелкой подлянкой. Крикливо заявляя свои права и требования, он заранее смирялся с неудачей, что, однако, не избавляло его от изнурительной необходимости встревать не в свое дело, поддакивать, когда честнее было бы промолчать, молчать, когда следовало возразить, и признаваться вдруг ни с того ни с сего в нечистых вещах, отчета в которых никто и не думал требовать. Такие люди рано, в юных еще летах выказав свою натуру и свойство, мало потом меняются. Трудно изменить то, что ускользает.
– А ты вот что: палач будешь! – распорядился Репей, который давно уже не чистился сам, а только поворачивался, принимая услуги доброхота.
Шпынь отдернулся, как обжегся, оставив на зеленой спине Репея не дочищенный плод (это были лимонные круги со смещенными к краю червоточинами), облупленное лицо его вспыхнуло.
– Ладно, пусть, – сказал он с обидой, не выказав, однако, даже самого короткого, на показ сопротивления. – Если никто – я палач. Пусть.
Это была все же уступка, жертва, но Репей отвернулся, не дослушав. Отчего Шпынь засчитал и запомнил еще одну обиду. Обиды копились в его душе без всякого полезного применения – не разобранной кучей.
– Гришка – дьяк, – Репей ткнул в рослого, остриженного налысо малого, который вынул из носа палец, кивнул и снова запустил палец туда, откуда достал, рассчитывая, вероятно, основательно прочистить ноздри к тому времени, когда острых нюх понадобится при исполнении приказных обязанностей.
– Ванька – пристав, – распоряжался Репей, показывая на добродушного мальчика в синей рубахе, который откровенно обрадовался назначению. – Максимка… – Мальчик независимо покручивал конец пояска. – Максимка порченный, его колдун испортил, – принял решение Репей.
– Кого это? – неожиданно густым голосом возразил темнобровый, чернявый Максимка, дернув опояску. – Аринка – порченная.
Аринка, веснушчатая девочка со слегка приоткрытым то ли от жары, то ли от удивления ротиком, безропотно заморгала. И это – простодушные веснушки и готовый проглотить что угодно ротик – определило ее судьбу. Репей оценил предложение:
– Аринка – порченная. Колдун ей хомут надел на… на пузо. И рожу перекосило. А ты, Максимка, – поп.