Текст книги "Чет-нечет"
Автор книги: Валентин Маслюков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 44 страниц)
Прошли через караульню и задние сени. Перед последней дверью Семен неожиданно оробел, кашлянул в руку и, одолев слабость, ступил все же в башню – на самый стон.
– А-а!
– Какого черта? – раздался свирепый окрик.
Семен взошел на рундук внутренней лестницы, а Федька осталась в сенях. Так что окрик, без сомнения, предназначался Куприянову, который, исчерпав запасы храбрости, застыл без языка.
То, что происходило в башне, в глубине провала, отделяло опустившихся туда людей от всего света, распаленные страстью мучительства, они и мать родную не помнили.
– Что за болван? – Это сыщик кричал, Антон Грязной.
Куприянов опять не нашелся с ответом. Другой послышался вместо того голос, стонущий и прерывистый:
– А… А враг на лошади… – хрипел человек, задыхаясь болью, – на лошади… сидит въяве… обротью я его… по роже…
– Кто пустил?
Потрясенный начальственным гневом, Семен оглянулся и потянул из сеней Федьку. Но если Грязной запамятовал, за кем и когда посылал Куприянова, то еще меньше понимал, для чего выставлена на обозрение Федька. И уж, во всяком случае, не помнил Грязной, чтобы давал кому бы то ни было распоряжение вломиться без спроса в разгар пытки. Озверело глядел Грязной вверх, словно ожидал, когда ставшие на неверной лестнице самозванцы потеряют опору и свалятся в руки палача. Пытался что-то толковать ему, поднявшись с места, князь Василий, сыщик отмахнулся.
С вывернутыми руками на уходящей под потолок веревке висел раздетый до портков Афонька Мухосран. Ноги его тоже были связаны – в щиколотках, и между коленями вставлено нетолстое бревно, одним концом оно лежало на полу, а другой в воздухе. Голова под косматой шапкой волос казалась чрезмерно большой, а тело, неестественно разломленное в плечах, утончилось, побелели руки.
У пытки стояли не городские пушкари, а красные кафтаны. И здесь же в стороне ждал очереди раздетый Подрез.
В беспамятстве жгучей муки Афонька мычал, прерываясь:
– На людях ездили… в селе Понешвине… колдун Тимошка… по двору ходил…
Нашел тут наконец время заговорить Куприянов и вознамерился объяснить, как он, Семен Куприянов, ходил все утро за Федькой Посольским. Но сыщик больше наверх не глянул.
– Не всякий день случается гонять уздой бесов, – с жесткой усмешкой сказал он поднятому на дыбе Афоньке, – так что должен помнить, кто, каков с виду, сколько. Несть числа бесам, сказывал? Вот с каждым и разберемся.
Палач ловил взгляд и по знаку вспрыгнул на бревно, что раздирало изнутри Афонькины ноги. Растянутое на разрыв тело не могло дернуться, но Афонька всхлипнул сдавленным стоном и почудился хруст суставов.
Хищно скалились сыщики, князь Василий; позабыв кураж, безжизненно осунулся Подрез, бесчувственно стояли стрельцы. Палач, соскальзывая с бревна, наскакивал на него вновь и вновь, словно в дурацкую чехарду играл, – от каждого рывка Афонька не то икал, не то всхлипывал, растерзанный болью до помрачения.
Федька отшатнулась. Чужая мука уже сотрясала ее, ломила в плечах боль. Она толкнулась назад и вскрикнула, попавши на окровавленную голову. Раздирая красный рот, окровавленная голова кричала Федьке в лицо:
– Обоз разбили! – кричала голова. – Князь Василий Осипович, боярин, обоз громят! Поклажу разбросали, люди бегут в острог!
Израненный человек перевесился через перила и орал вниз во все легкие, как на улице.
Подскочил князь Василий, дико смотрели сыщики.
Хрипел подвешенный Афонька.
Князь Василий грязно выругался и бросился к лестнице.
– Погоди, Василий Осипович! – пытался задержать его Грязной, видел он, что не в себе воевода.
– Стрельцы, со мной! Живо! – Уже на лестнице князь Василий приостановился убедиться, что стрельцы, не встречая возражений сыщиков, разбирают ружья, и бросился вверх. Затопали вслед красные кафтаны.
Федька, Куприянов, Разбитая Голова подались в общем движении вон. Князь Василий ринулся мимо них в караульню и кликнул обретавшихся там служилых. Всего удалось собрать человек двадцать. Толкаясь, они посыпались из приказа.
За стрельцами выбежала на крыльцо и Федька. Побоище захлестнуло площадь, но опрокинуть и разгромить успели только два или три воза. Красные кафтаны сбились у подножия лестницы, князь Василий выхватил саблю, призывно оглянулся и с кличем: «Порублю, собаки!» – ринулся вперед.
Стрельцы пошли, но не так быстро, как вправе был ожидать воевода. Осмотрительно они продвигались и той же красной кучей стали. Князь Василий ворвался в раздавшуюся между возами толпу, рубанул с лету по голове – в череп, мужик осел, вцепившись скрюченными руками в полотно, которое мотал из разбитого сундука, потянул его за собой падающей белой волной. С азартной бранью на устах воевода оглянулся – и увидел за собой пустоту. Мгновение растерянности – длинной слегой перебили его в поясницу – князь Василий бестолково взмахнул руками, роняя саблю… Упал и уже не поднялся – молотили его дубьем, как сноп, не успел и прикрыться, не успел вскрикнуть, как выбили из него дух, мозги, разбрызгали кровь.
Месили его, как бешеную собаку, и мертвого.
ГЛАВА ПЯТИДЕСЯТАЯ. ИЗВЕРЖЕНИЕ
Очевидцами страшного события стали стрельцы да еще десяток не успевших добежать до места столкновения людей, но по всей площади повеяло чем-то значительным и грозным. Княжеские холопы, оставив мысль о хозяйском добре, бежали, начался повальный разгром. Лошадей не выпрягали и телеги не опрокидывали – рубили веревки и вываливали, потрошили поклажу, сдергивали рогожи, ломали топорами сундуки и укладки. Треск стоял задорный, лихой, стук, лязг. Злобный хруст слышался, и шелест раздираемых тканей – сладострастный. В лихорадочной работе, происходившей рядом с простертым на земле окровавленным телом, чудилось нарочитое пренебрежение к воеводе – не примирила с ним даже смерть.
Лишенные руководства, красные кафтаны топтались бессловесным гуртом, только теснее сплотились.
Ударили колокола. Звонить начали в поставленные возле соборной церкви на мощных дубовых стояках всполошный и пожарный колокола, тяжкий, неповоротливый звон этот подхватили в соборе и, наконец, по всем концам города. Раздались перекатные звуки барабанов и высокое, тревожное пение трубы, затарахтели деревянные колотушки: то ли громить, то ли спасать, то ли тушить, то ли все подряд жечь – одно слово набат! Слышался в забористом стоне колоколов гул сдвинувшегося с места народа.
Колокольное неистовство лишало государева сыщика Антона Грязного хладнокровия. Как открылась ему с крыльца страшная правда, возбуждаемый набатным призывом, сбежал он вниз, толкнул в загривок служилого, другого поддал коленом, заходясь криком. Разевал он в ярости рот, но до приказа, откуда наблюдали побоище онемевшие подьячие, ничего не доходило. Впрочем, и без того ясно было, что последует. Ставя наземь бердыши, стрельцы принялись укладывать на них тяжелые пищали. Понукаемые сыщиком, они выстроились неровной обращенной к площади дугой.
Недружный, вразнобой залп перекрыл все грохочущим треском – рассыпное щелканье метивших по телегам, людям и лошадям пуль – стрельцы окутались дымом.
Попали в кого или нет, трудно было понять: упавший после необъяснимого промедления вскочил, а удержавшийся на возу начал вдруг медленно, нехотя валиться. Но площадь очистилась: кто не лег, кто не бежал, – попрятался. Рухнувшая на колени лошадь билась в оглоблях, судорожно вздергивая морду.
Красные кафтаны, положив бердыши, сноровисто трудились: торопились откупоривать деревянные зарядцы, что болтались у них на перевязи, сыпали в дуло порох, толкали пыжи и пули, действуя шомполом, – они спешили, когда рослый бородатый детина выронил вдруг натруску, гулко упала пищаль, и товарищи едва успели подхватить обмякшее тело.
Стрелять начали отовсюду. Не слушая сыщика, стрельцы побежали назад, чтобы укрыться в приказе.
Когда съезжая наполнилась беглецами, с площади стали стрелять по окнам – не часто, но метко, видно, мирские подтянулись поближе. Вскоре по всем комнатам не осталось целого окна, рамы были разбиты в щепу, оловянные переплеты перекорежились, слюда высыпалась. Не ища бранной славы, подьяческая братия жалась по углам, но и стрельцы не выказывали заносчивости. Иной раз кто из красных кафтанов совал в окно дуло и, спрятав голову, палил не глядя. Едва ли причиняя осаждающим большой урон, не склонные к смертоубийству, стрельцы, во всяком случае, напоминали противнику об опасности, удерживали его от немедленного приступа. Дым, пороховая гарь висели под потолком, сизыми нитями тянулись в расшибленные окна, съезжая превратилась в боевой стан: все было сдвинуто, опрокинуто, завалено невесть откуда взявшимся хламом.
Четверть часа назад стольник Антон Грязной и стряпчий Увар Хилков пытали Афоньку. Власть причинять мучения внушала стольнику превратное представление о размерах собственной личности. Был он полон жестокого всемогущества, когда отдавал приказ стрелять по толпе, и теперь победная горячка не вовсе его еще оставила – среди набившихся в избу перепуганных, склонных к благоразумию людей один лишь Грязной сохранял в глазах блеск. Выхватил из чьих-то расслабленных рук пищаль, приговаривая возбужденно: вот так! не робей, ребята! выглянул в окно, поставил дуло и стал выбирать цель, чтобы хоть одного смутьяна да уложить насмерть. Сделался он сосредоточен… На площади грянул выстрел – Грязной со вскриком шатнулся, пищаль выпала из рук. Пуля попала сыщику в шею, чиркнула. За спиной его что-то треснуло, будто горшок каши лопнул. Жила Булгак любопытствовал, как управится с пищалью столичный чин, и подсунулся – та же пуля, что задела Грязного, угодила старику в подбородок, разбила в кровавые дребезги и высадила затылок. Вытаращив глаза, старый проказник рухнул на пол, толчками выходила густая кровь, слиплись прядями борода и усы.
Грязной не то чтобы ужаснулся – опомнился. Держался за раненую шею, смотрел на исковерканную седую голову у себя под ногами и поблек.
– Антон Тимофеевич! – тихо сказал Хилков. – На приступ пойдут – не выстоим.
– Молчи! – оборвал товарища Грязной, дергано озираясь. Не мог он однако скрыть растерянность.
А с улицы вовсю кричали сдаваться.
– Вяжите сыщиков! И выходите, не сомневайтесь! – взывали осаждавшие.
В приказе не отвечали даже бранью. Стрельба стихла. Оставалось еще у стольника время, чтобы выкрутиться, и время это истекало. Грязной зажимал шею, пальцы промокли розовым, он молчал, сведя челюсти.
Стрельцы, похоже, не видели нравственных препятствий к тому, чтобы уступить силе.
– Будем прорываться! – объявил Грязной. Вельможный мужик этот, однако, не лишен был мужества, тогда как товарищ его, Увар Хилков, склонялся к полнейшему отчаянию.
– Куда! Не выпустят, боярин! – послышались возражения. – Шагу не ступить из приказа!
– Ничего, ступим! – отрывисто сказал Грязной. – Тюрьму открыть, всех до последнего вышвырнуть. Погоним эту сволочь и сами пойдем. Плотно! Держать строй! Не робеть! – вдохновенно возвысил он голос до крика. – На вой и вопли, на пули плевать! Кто со мной – не пропадет! Полсотни стволов – пусть сунутся! Государево-царево крестное целование помнить! На Москве жены и дети!
Ропот стихал, стрельцы начинали верить – не обстоятельствам, но Грязному.
Открыли тюрьму. Не понимая происходящего, узники медлили выходить, но уж когда пошли, то ринулись. Никто как будто и не предполагал, что их, тюремников, могло столько в подполье поместиться. Выбираясь через тесную скважину наверх, они карабкались и карабкались чередой, цеплялись друг за друга, выносили затертого попутно товарища, валили оборванные и в одеждах поцелее, но все нечесаные, немытые, больные и вшивые, волокли за собой цепи, несли рогатки, поднимали дубовые колоды-стулья. Изможденные, вонючие тела заполнили караульню, сени, но и здесь уже не вмещались, а раскрытая в полу скважина извергала из себя новые и новые головы, плечи, руки, спины – там, внизу, обилье не иссякало. Набившись в помещениях приказа, тюремники, затаив удивление и надежду, помалкивали. Даже мертвый Жила – его подняли на стол – не вызвал разговоров. Только в кровь на полу старались не ступать.
Пустили их всех разом. Когда, стискиваясь, толкаясь в дверях, серое людское месиво прорвалось на площадь, послышались голоса – заговорили! Гвалт поднялся, возрастая с каждым мгновением. Начинали шуметь, когда давились в проходах, а кто вырвался – тот вопил!
Расчеты Грязного оправдались: осаждавшие приказ посадские потерялись, захлестнула их мятущаяся толпа. Не то, что стрелять, понять не возможно было, что и зачем происходит.
Сыщики и стрельцы покинули башню последними. Перестроившись, они двинулись, как на смотре: ружья на плечах, бердыши в руках. Были они насторожены и суровы. Шли они мерным шагом сквозь ликующее безумие. Никто по ним не стрелял и не бросил камень, никто не решился заступить дорогу, но свистели и улюлюкали. Избегая узких мест, стрельцы направлялись туда, где не ожидали сопротивления, – по всему получалось, что пробиваться надо к реке.
На площади же перемешались толпы: тюремники, посадские, потерявшие своих красные кафтаны. Выпущенные на свободу сидельцы кричали, кидались в объятия и заражали сумасшествием всех вокруг. Бросился кто-то на Федьку – целовать, мужик в отрепьях, может, он помнил Федьку по тюрьме. Она едва успела защитить грудь, как мужик стиснул по-медвежьи, впился в губы колючим своим ртом и, не сказав ни слова, ускакал вприпрыжку.
Не осталось следов от станицы во дворе приказа, где маялся Прохор, всех размело – и взятых под стражу мирских заводчиков, и жен их, и детей, и стрельцов.
Забравшись на воз, взмахивал руками раздетый до портков, обросший недельной щетиной человек – то был Подрез. Удерживая подле себя полдюжины слушателей, он горячо разглагольствовал о благодетельных свойствах свободы.
И столкнулась Федька с Шафраном. На себя не похожий, тощий, согбенный старичок придерживал на плечах поношенный кафтанец и озирался, не одобряя веселья. Угадывалось во взоре его и обычное недоверие, и усталость, и болезнь – отупелое стариковское лицо с уныло провисшими усами. Только напрасно Федька разжалобилась: столкнулись они глазами, Шафран вздрогнул. Ничего не забыл он, разве что прибавилось к застарелой ненависти нечто похожее на отвращение – вздрогнул, будто ядовитую жабу зацепил.
А помешательство распространялось такое, что казалось сломаны были в людских душах преграды. Галдели все сразу – бессвязное и сокровенное. Матерый налившийся красным мужик со слезами на глазах поминал маму; безусый хлопчик, стоя на коленях, крестился и бил поклоны на церковную главку; худая, злющая женщина ругалась по-матерному. А кому не хватало слов, пританцовывал или искал дружеской потасовки. Катился колесом скоморох, и трещал неистовый барабан.
Порывистый ветер поднимал песок и пыль, сек лицо, в вихрях поднятой мглы скрывались далекие крыши, клонились и стлались ветвями верхушки деревьев. Горела под ветром вся Фроловская слобода: на востоке, куда уносилась пыльная мгла, виднелось иссера-желтое, припавшее к земле зарево, прорывались в нем огненные языки, временами возникали черные клубы дыма. Пожар выметал слободу в пепел, и можно было вообразить, как, слизнув острожную стену, летят из города по ветру красные галки, облака искр и тучи гари. Далеко дымятся поле и лес. На площади за полторы версты от пожара сквозь завывания ветра слышалось страшное гудение огня – то, чудилось, разверстая пропасть гудела. На пожар страшно было и смотреть, а, повернувшись в другую сторону, навстречу ветру, приходилось закрываться от секущего лицо песка.
Бежал человек, босой, но в кармазиновом кафтане на соболях; другой нес на голове оправленное золотом седло; обняв руками, женщина несла перед собой ворох постельного белья, так что скрыла в нем и лицо. Кипами тащили яркие женские шапки, связки сапог и груду резаных сапожных подошв – диковатый, с безумным взором парень нес их, как поленицу, – подошвы соскальзывали, он нагибался подбирать и ронял новые. Несли крашенные, красные, зеленые и синие, кожи; катили и несли на плечах бочки; закинув на спину, старая женщина в растрепанной наметке волокла неподъемную полть ветчины, которая салила ей рубаху и поневу; мехами тащили сухари и крупы, ведрами мед и масло. И опять поставы сукна, аршины камки, атласу, объяри, настрафили, хамьяна, дороги, лундыша и зендени; знаменами развевались кафтаны, однорядки, ферязи, зипуны и шубы, летники, сарафаны. Рассыпанный обоз добивали, толпа перекинулась на воеводский двор, в Малый острог, – ожесточение погрома не отпускало.
Прохор стоял на возу и кричал в толпу, воздевая руки в кандалах. Только что не было его нигде, не было вообще, не существовало, и вот – стало его столько, что Федьке захотелось сразу его умерить, придержать для себя. Прохор сзывал народ на Дон. Уходить к вольным казакам – был общий гомон, возбужденные мужики карабкались к Прохору на воз, тоже кричали. Уже назначили за городом в поле место сбора.
– Пороха берите из государева зелейного погреба, свинца берите – сколько унести можно! – кричал Прохор, в то время, как Федька стаскивала его за штанину. – Пшеница! Соль! – Он спрыгнул с телеги и продолжал, на Федьку почти не оглянувшись. – Обозом пойдем, на ночь кошем становиться. Длинная пищаль у каждого! – На этом Федька закрыла ему ладонью рот. Очень сердито он вырвался, но замолчал все же – хватало и без него шума.
– Надо оковы снять, – сказала Федька. – Какой там Дон в оковах! Пойдем.
Все еще во власти возбуждения, он бессмысленно глянул на кандалы, с которыми как будто бы свыкся, и заслуженная Федькиным самовольством брань замерла на устах.
– Сбей оковы, атаман, – поддержал Федьку случившийся рядом старик, который все щурил и прикрывал красные, слезившиеся на пыльным ветру глаза, – потом распоряжаться будешь.
Прохор стал выбираться из толпы. Он не благодарил Федьку за заботу, но и не сопротивлялся, только оглядывался, прислушиваясь, что берут в рассуждение мужики, и все порывался вмешаться. Может статься, он и вернулся бы, если бы Федька не помешала.
– А жена у кого? – слышалось сзади.
– Жен берите! – отчаянно выкрикнул Прохор напоследок и еще успел несколько слов добавить: – Как наша братия казаки захватили у турок Азов, так там и жен наших полно, все с оружием. В Азове-то наши ныне сидят! И с женами!
Они шли против ветра, наклонив головы. Теперь, когда нельзя было говорить с людьми, Прохор обратился за неимением лучшего и к Федьке: на Дон уходить, в прошлом, сто сорок пятом году наша братия казаки взяли каменный город Азов, два месяца осаждали, большой город, три стены: Азов, Тапракалов и Ташкалов! Одна-то стена на извести, а две так, без раствора сложены, но все равно каменные. А наши взяли! И поныне сидят там, в Азове!
Без умолку он говорил, как очумелый, а Федька ни слова не возражала. Знала она, что не покинет Ряжеска, пока не найдет Вешняка или не убедится, что надежды нет. Не может она уходить из города – что зря толковать.
За приказом перед раскрытой в подсенье дверью собралась немалая очередь кандальников. Из пыточной башни доносился стук молота. Расковать такую прорву народа однако не один час нужен. Прохор, разумеется, не имел терпения ждать.
– Давай так как-нибудь, – сказал он, пытливо оглядываясь, – топором что ли.
Топор пошли искать между распотрошенными возами. Тут Федька приметила и брата: Федя сидел с голым Подрезом, они достали кости. У брата под рукой возвышалась груда мехов и что-то блестело, а Подрез выставил против мехов и серебра медный таз. Федька постаралась обойти брата подальше, и нашелся, в самом деле, топор. На земле валялся.
Осталось подыскать подходящий булыжник; под высоким частоколом острога, где меньше задувало, пристроились. Прохор уложил руку на деревянный обрубок, а Федька взяла камень – бить по обуху топора.
Но не такая это оказалась безделица, как мнилось со стороны: лезвие топора соскальзывало с головки гвоздя, который скреплял кольцо, булыжник трудно было удерживать онемевшими после нескольких ударов пальцами. А Прохор безжалостно Федьку дразнил.
– Растяпа! – жизнерадостно говорил он – она, не поднимая головы, красная от досады и усилия, напрягалась, орудуя булыжником и топором.
К тому же Прохор нетерпеливо дергался, и она боялась попасть по живому. Цепь мешала, а чурбан просаживался под закраинами кольца, когда она била, и все это ходуном ходило. Скованный, Прохор не многим ей мог помочь, да и не особенно пытался, слишком раззадоренный, чтобы проникнуться Федькиными затруднениями.
– Что – как там? – пером, то не вырубишь топором! – не смешно изгалялся Прохор. – Пером-то сподручней орудовать, а?
Федька остановилась отдышаться, но головы не поднимала. Толстая заклепка вся уж была истерзана, измята, но сквозь отверстие никак не проходила. Тут бы снасть какую подходящую, не булыжник… Снова бралась Федька колотить и снова, передохнув, колотила, пот капал на руки.
– Отожми теперь топором, дурень! – посоветовал Прохор. – В щель вставь.
Федька устала до изнеможения, руки дрожали. Она вставила лезвие между полосами железа, из последних сил навалилась на топорище – завизжало, заскрипело, полукольцо отскочило со звоном.
Прохор вынул освобожденную пясть, она у него почему-то окрасилась кровью. И сказал:
– Ладно руку не отрубил. Спасибо.
Федька долго не разгибалась, а когда он толкнул, подняла залитое слезами лицо. Прохор удивился, колеблясь между жалостью и презрением.
– Полно по пустякам реветь! Да ты что, в самом деле? – Слизнул с царапины кровь. – Ну, ладно, хватит. Остальное потом в кузне разломаю. Спасибо. И не реви.
Цепь держалась на правой руке, свободный, раскованный конец он сунул за пояс, чтобы не болтался, и поспешил к людям, которые не могли без него обойтись.