Текст книги "Чет-нечет"
Автор книги: Валентин Маслюков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 44 страниц)
Он окликнул мать. Мать вздрогнула – кратчайший миг длилось это… недоумение.
– Как ты сюда попал? – спросила она, привлекая его к себе.
И снова Вешняк прозрел обостренным чувством, что она спрашивает не потому, что ей важно знать, как он сюда попал, а потому, что оправдывается перед собой за то неявное, но вполне постижимое недоумение.
Когда он принялся объяснять, как это вышло, она и слушать не стала:
– Что ты тут делаешь? Беги скорее домой. Прошу тебя, Веся, не нужно…
Она была в растерянности, и, упоенный новой волной злобы, он недобро отметил это смятение, которое ставило его выше матери, делало его сильным, большим. Растерянность матери подтверждала ее вину, подтверждала все, что таил он против матери, когда ненавидел Варлама. Испуганная ее растерянность давала объяснение и оправдание всему, что он совершил, и Вешняк – слышит его кто там чужой или нет! – выпалил с нелепым самодовольством:
– Мама, это я! Я поджег! Варламка собака, пес! Целовальник! – Он знал, что сделает ей больно, что ударит в сердце, знал – и ударил. Он должен был разделить свою злобу надвое, на двоих, злоба переполняла его.
В чутком лице ее, всегда хранившем мягкое, знакомое во всем выражение изобразилось нечто невозможное – она отшатнулась от Вешняка.
– Мама! – вскричал он, хватаясь за грудь.
– Но почему ты мокрый? – сказала она пугающе бессмысленно. – Почему ты мокрый?! – закричала она, начиная дрожать. – Куда ты свалился? Ты почему мокрый?
И тут Вешняка жестоко оторвали от матери, жилистые руки стиснули и мотнули его. Немо вскинулась мать – не успела удержать сына.
– Попался! Вот кто поджег! – взвопил Варлам в припадке внезапного прозрения.
Что навело Варлама на мысль? Подслушанное слово, мимолетный взгляд, толчок под сердце, когда увидел рядом сына и мать?
– Люди! – голосил Варлам со слезой, жутко проняло его тут запоздалое опасение, что проглядеть мог, упустить! – Вот он кто, зажигальщик! Гаденыш, и вся семья змеиный гадючник! Гляньте! Сюда! Ах, боже ж ты мой, господи! Да что же это такое?! – вопил он, растерзанный и ненавистью, и отчаянием.
Вешняк едва трепыхался, а мать не смела его защищать, уставившись в столбняке. Возбужденные беготней, потные, мокрые, в саже и грязных разводах мужики и женки на бегу останавливались, подходили, рассчитывая в горячке пожарного времени услышать и обвинение, и приговор сразу, – рассусоливать кто будет!
– Не поджигал я! – удушенный хваткой целовальника, издал Вешняк слабый вопль,
И мать словно очнулась. Только этого она и ждала: хоть какого-нибудь, пусть притворного оправдания, любого слова его – чтобы сразу поверить. Беззаветно, со страстью.
– Брось, Варлам! – вскинулась она. – Брось, говорю! Не поджигал он, слышишь! – чудные глаза ее под крутыми бровями засверкали. Казалось, она шипела, готовая впиться когтями. Да только целовальника нельзя было остановить – прозрел для ненависти, для возмездия:
– Елчигиных порода зажигальщики!
Люди помалкивали, но Вешняк ловил недобрые взгляды и заунывно-поспешно причитал:
– Не поджигал я, говорю же, не поджигал… чего прицепился, не поджигал…
– Слышь, Варлам! – в бешенстве, бросив под ноги скатерть, которой закрывала плечи, мать схватила целовальника за плечо, он стряхнул ее.
Он впадал в исступление, он уж волосы принимался драть под визг мальчишки, когда вмешался тот ражий детина, что таскал вместе с Вешняком бочку:
– Брось, хозяин! – сказал он вдруг. – Оставь мальчишку, не тронь!
И так это веско выдохнул, грязный, всклокоченный, как черт, что целовальник, если и не оробел, то ослабил хватку.
– Не поджигал он, – тяжело сказал холоп.
– Не поджигал! – взвизгнул Вешняк.
Мать дрожала, ожидая случай, чтобы вцепиться.
– Первый и крикнул, что пожар, – продолжал холоп, обращаясь к людям. – Матку, вишь, искал у нас во дворе, перелез через забор, а тут на тебе – пожар. Он и крикнул. Я ведь сам на крик выбежал: никого во дворе не было, а он кричит.
– Я первый крикнул, – подтвердил Вешняк жалким, противным голоском.
Кто-то махнул рукой, да пошел, кто поглядывал на соседа, не зная, что и думать. Обвинять никто не решался. Да и некогда было копаться.
– А ведь верно, мальчонка, слушайте люди, первый крикнул, – поддакнул Голтяй, который кстати откуда-то и объявился. Не видать никого было из Вешняковых товарищей, и вот – объявился. – Я по улице иду – мальчонка кричит, пожар, кричит! – рассудительно говорил, поворачиваясь туда и сюда, Голтяй.
– Он первый и крикнул! – сказала мать, кусая губы, содрогаясь в припадочных, без слез рыданиях.
Народ зашумел, нашлись еще доброхоты, Вешняка защищали и не желали давать в обиду. Похоже, и самого Варлама сбили с толку, он нехотя выпустил жертву, и Вешняк, не дожидаясь, когда целовальник передумает, шмыгнул между людьми в темноту.
– Ну, смотри, Антонидка! – сказал целовальник с угрозой: сына выпустил – осталась мать. – Смотри, Антонидка, сгною. Рогатку узнаешь.
И тут немыслимое произошло: она ударила целовальника по щеке с размаха. Да так жестоко, со злобой! Кто видел – ахнул. Варлам отшатнулся, примерившись кулаком… и не выдержал взгляда – дерзкого, гневного, радостного. Антонида, казалось, только и ждала удара, с радостью его ждала, чтобы кинуться и загрызть, впиться зубами в шею так, чтобы не отодрать.
– Ну смотри, Антонидка, – повторил Варлам уже бессмысленно, и кулак его мотнулся в воздухе.
Народ расходился – к ведрам, к топорам и к баграм.
– Но почему он был мокрый? – вспомнил вдруг Варлам. – Почему мокрый? – с горькой обидой повторил он. – Почему мокрый? – обращал он укор к работнику.
– Мокрый-то почему? – долго еще повторял Варлам после того, как Вешняк исчез.
Праздный это был вопрос, когда пожар метал огненные клочья, а люди не успевали заливать и затаптывать.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. ФЕДЬКИН ПИСТОЛЕТ ОПЯТЬ В ДЕЛЕ
Товарищи Прохора считали Федьку за боевую единицу, они говорили «шесть человек», подразумевая и подьячего. Федька принимала это как должное. Немножко обидно было ей только, что и Прохор принимал это так же, не видел тут ничего особенного.
Когда же дошло до дела, стали распределяться по засадам, выяснилось, что он не ставит подьячего вровень с товарищами. И это тоже казалось обидно. Он вспомнил Федьку в последнюю очередь, даже как бы и нехотя:
– А тебя-то куда пристроить, болезненный мой?
Повел ее закоулками, где разбойничьей городни не видать было, и здесь велел прятаться.
– Не плошай! – предупредил он с непроницаемой строгостью. Не приходилось, однако, сомневаться, что место ей выпало не самое бойкое. – Пойдут, – продолжал Прохор, – молчи, пропусти мимо. Если обратно бежит, кричи. А вообще не подсовывайся. Твое дело сторожить и кричать.
– А выстрелить можно? – Она показала пистолет.
Он глянул, но вместо того, чтобы похвалить, сказал, возвращая оружие:
– Ну, стрельни.
Оставшись одна, Федька и без чужой подсказки могла сообразить, что не многого она стоит. Привставая зачем-то на цыпочки, вытягивая шею, она заглянула в глухомань переулка, где сгустилась мглистая тишина. Отступила неслышно и сразу за углом, на пустыре, устроилась в сухой яме среди лопухов.
Первое дело, когда сидишь в засаде, не ерзать. Вот это у Федьки лучше всего получалось, она бывала на редкость терпеливым существом, когда припрет. К тому же помогал сохранять неподвижность страх.
По пустырю проходили и проезжали люди, а в переулок, которой она сторожила, сворачивали редко. Раз слышала она перебранку мужа и жены, муж шел впереди, не оглядываясь; потом имела случай наблюдать запоздалого питуха на его многотрудном пути домой.
– А ты цену дай! – во всеуслышанье торжествовал расхрабрившийся на безлюдье питух. – А! То-то и оно!.. Прямую цену дай!.. Ишь, продай. А что цена будет?! Шалишь!
Он присел передохнуть спиной к Федьке и начал уже подремывать, так и не добившись ни от кого прямой цены. Припадал набок все больше и больше, пока не клюнул носом, – очнулся.
– Есть у меня вина! – пробормотал он тогда, спохватившись: сначала на карачках, а потом и во весь рост ухитрился закачаться. – Есть у меня вина! – отмахнул он признание. – Есть! Виноват я перед тобой!
Подгоняемый раскаянием, питух устремился в черноту переулка и там, возможно, искал способ успокоить совесть, только Федька этого уж не могла знать.
На земле стала тьма, а над головой звезды. От безделья Федька нашла Лося и от него Кон-звезду, определила стороны света и опять заскучала. Потом она заметила тень и поняла, что это Прохор, потому что человек знал, где искать.
– Я здесь, – негромко окликнула Федька.
Он присел рядом:
– Если их днем не было, чего они ночью придут? Не придут. Днем хлопцы смотрели, в городне уж ничего не осталось: испорченный ковер, дерюги… Вряд ли вернутся. Почуяли… Будем все же сидеть? – спросил Прохор.
Федька привыкла решать и думать, ни на кого не полагаясь и совета не спрашивая. Советы она давала сама, если возникала в том надобность. Насчет советов она так понимала, что в каждом случае человек, как правило, знает весь набор возможных решений, и штука не в том, чтобы решение найти, а в том, чтобы решиться, – сделать выбор и следовать ему наилучшим образом, удерживаясь от стенаний по поводу неудач. То есть и совет может оказаться кстати, если умеешь слушать и разумно спрашивать, ошибка начинается, когда на советчика перелагают ответственность. Для этого и спрашивают большей частью, наперед подозревая ответ.
Действительно ли Прохор нуждался в совете?
– Подождем, – сказала Федька.
– По городу пошарить, по причинным места, – предложил Прохор.
– Нет, подождем.
Больше он не спорил, посидел молча и молча поднялся. А советоваться приходил потому, что на Федьке, а не на нем лежала ответственность за ребенка. Эту ответственность он признавал сейчас более весомой вещью, чем свое разумение.
Федька встала. На западе небо над крышами порозовело. А выше света поднималась, застилая звезды, черная мгла. Пожар. Пожар – причинное место для воровства и разбоя. А разбой – источник пожаров.
Огонь поднимался и цвел, ненадолго припадая, – он словно играл с людьми, – и опять вздымался могучим и жадным заревом. Росла и тревога. А Прохор ушел и не возвращался, она не знала, где его искать.
Объявился он неожиданно и спросил сразу, без предисловий:
– Ну что, пошли?
– Пошли, – отвечала она коротко.
Двое из казаков остались возле прежнего логова на тот маловероятный случай, если разбойники все же сюда наведаются, а четверо, включая и Федьку, двинулись на пожарное зарево.
Ближе к огню в переулках посветлело, расцветились желтым крыши, темно-зеленым –верхушки деревьев. Доносилось потрескивание огромного костра, слышался гвалт, крики, причитания и вдруг – приглушенный, будто вороватый, тотчас оборванный смешок – угадывалось присутствие сотен поднятых бедой людей.
Вовсю полыхали срубы, занялся высокий, о двух ярусах дом, его никто не тушил – нечего было и думать подступиться к жару; ломали, раскидывали в лоск все вокруг, окатывали водой дымящиеся бревна. Дальше, где кончались разрушения и где надеялись еще отстоять хоромы и клети, на крышах орудовали мокрыми швабрами. И всюду надрывно взывали: воды! Скрипели колодезные журавли, стучали пустые ведра, пустые бадьи. Пересохло все: опорожнились вмиг пожарные бочки, люди толкались, мешая друг другу у колодцев, но и там уж черпали грязь. Залита была земля, в грязи валялись узлы с рухлядью – все залито, а воды нет. И все смешалось невообразимо: люди, скот, с одурелым кудахтаньем носились потерявшие сон куры.
Доносились слова молитв. Простоволосая женщина в не подпоясанной долгой рубахе, высоко подняв сильные руки, несла икону – мерцал сплошной, оставлявший лишь черные провалы ликов оклад. Неровной дугой женщина обходила границу пламени и жара – по другую сторону от нее подступала мгла. Устремившись всей страстью души в горняя, она не смотрела под ноги, спотыкалась в развалинах брусья? и чудом иной раз не падала. Люди, метавшиеся возле огня, – они наскакивали и отходили прочь, оттягивали что-то от пожара, прикрывая лицо рукой, – расступались перед вознесенным над сутолокой образом и крестились.
– Слава тебе, господи, ветра нет! – говорил, сверкая белками, загнанный потный мужик.
Один веселый порыв ветра мог слизнуть пламенем добрую треть посада. Но за пределами очерченного пожаром светопреставления тишь стояла во всем подлунном мире необыкновенная.
Федька беспокойно оглядывалась на товарищей – не мудрено было тут растерять друг друга.
– Отчего загорелось? – вопрошал Прохор, пытаясь кого-нибудь остановить. Один кричал на бегу: от овина, другой брехал: от амбара огонь пошел, третий уверял: занялось от лучины, четвертый придерживался мнения, что все идет от баловства.
Чем ближе продвигался Прохор с товарищами к жару, тем менее вразумительными становились ответы, наконец стало неловко спрашивать – нельзя здесь было праздно стоять, неуместно. Федька остро ощущала бесцельность стояния и бесцельность хождения. Предполагалось, что она каким-то образом разбойников признает, если они здесь орудуют. Но как, каким образом? Как опознать среди искаженных теней того, кто примерещился однажды в ночном кошмаре? Федька всматривалась и старалась не терять бдительности, три мужика терпеливо за ней следовали.
А на них уж поглядывали искоса. Настоятельные блуждания их подле пожара заставляли подозревать воровской умысел. И Федька, честно рассмотрев себя под этим углом зрения, должна была признать, что случаев стащить, подхватить на ходу какой узел было у нее предостаточно. Что ж говорить, когда валяется на земле без призора шапка – только нагнись! Наверняка имелось тут кому нагибаться, и вскидывать на плечо, и волоком тащить, когда не умещалось в руках, – страда стояла для воровской братии горячая. Да только воровская жатва эта происходила, видно, не там, где, вызывая у женщин и детей подозрения, прохаживалась Федька.
На окраинах пожара за хозяйственными постройками, ничего теперь не огораживающими заборами полосы и пятна дрожащего света не помогали, а больше мешали видеть, тут приходилось рассчитывать скорее на слух, чем на зрение. Случайное замечание заставило Федьку насторожиться. Она подошла ближе, в тень, где собрались несколько женщин. Но про мальчишку уже не говорили. Живость ума и воображения увлекала кумушек в сторону от первоначального предмета, и Федька, хоть и прислушивалась внимательно, через мгновение уже переставала понимать, о чем они там толкуют. Скоро одна из женщин оставила товарок, не попрощавшись, и разговор замялся, как бывает, когда люди думают расстаться, но еще подыскивают слова. Федька подвинулась ближе, чтобы спросить.
– Вот про мальчишку… говорят же… – предупредил тут ее намерения чужой голос, мужской.
Женщины повернулись, приглядываясь к новому собеседнику, вытянула шею и Федька – человек обнаруживал себя как простое смещение темного.
– Сам я не видел, – сказал черный человек. – Говорят: мальчишка поджег. Его уж поймали было, а вывернулся. Верткий.
– Как же… – начала было плосколицая женщина, которая придерживала на плечах душегрею. Человек ее перебил, предвосхищая вопрос:
– Елчигин это. Сын Степки Елчигина, что монастырскую мельницу поджег.
– Это какую?
– А мальчишка, вишь ты, двор тюремного целовальника подпалил. Отец в тюрьме сидит, и смотри-ка: не нравится!
Федька оглянулась: Прохор с товарищами куда-то запропастились. Где-то они должны были находиться под рукой, однако ж, не углядеть. От волнения Федьку знобило.
– Варлам, – заметила женщина, что держала на плечах опушенную мехом душегрею. – Варлам Урюпин целовальник тюремный.
– А кто видел? – озираясь, спросила Федька.
– Я сам не видел, – отвечал, не покидая тени, человек.
Похвальное благоразумие, отметила про себя Федька, а вслух сказала:
– Никто, значит, не видел, не видели, а говорят. Мальчишка да мальчишка! Какой мальчишка, что мальчишка? Говорят невесть что.
– Но кто-то же видел! – разумно возразила женщина.
– Если мальчишка поджег, значит, кто-то видел, – поддержала ее товарка.
Тут не трудно было бы указать на ошибку суждения, но Федьке не до пререканий стало. Рассчитывая, что осведомленный сверх меры человек завязнет в разговорах, она решилась отойти. За углом открылся ей слабо озаренный пустырь – огонь заметно притух. Казаков Федька не успела приметить, потому что сразу почувствовала: уйдет. Она метнулась обратно и обнаружила: нету!
– Где он? – не сдерживаясь, кинулась она к женщинам. Ответа нечего было и ждать. – Где он? – Федька едва не кричала.
Она нащупала за поясом пистолет. Со щелчком стал курок. Женщины примолкли и расступились. Настороженно всматриваясь, Федька направилась в темноту переулка.
Она плохо представляла себе, как именно остановит человека, если тот не изъявит желания отдаться ей в руки сам. Благоразумие подсказывало ей не удаляться дальше, чем на расстояние окрика от тех мест, где можно было надеяться на помощь своих. Всемерно укрепляясь в благоразумии, Федька кралась так медленно, что всякий имеющий намерение избежать встречи злоумышленник мог твердо рассчитывать на успех. Она бдительно обшаривала закоулки и не ленилась лишний раз остановиться, прислушиваясь.
Затихли голоса, среди звезд обнаружилась низкая, на ущербе луна. Напрягая чувства, можно было угадать посторонний звук и неясного значения шорох… Несложно было вообразить себе затаившийся в ломаной тени сгусток мрака – только что он катился вдоль забора. И, оглянувшись, обостренным чутьем постичь мерцающие искажения пространства.
Проницая ночь, можно было видеть и слышать – нельзя было разобрать, вычленить, опознать. Что-то похожее Федька уже проходила, этот ужас знаком уж ей был по опыту. Не забывала она, как во чреве мягко обнимающего мрака вызревает нечто человеку чужое.
Выждав еще несколько лишних ударов сердца, Федька обратилась в бегство.
Ближний сруб обрушился темно-красными головнями бревен, рыхлое, в искрах пламя взвилось и скоро припало, всюду потемнело. Измотанные люди бродили без видимого смысла, иные едва волочились. Перекликались по именам, и кто-то через унылые промежутки времени призывал Егорку.
Егорка не давал о себе знать. Не показывался и Прохор. Следовало искать казаков по закоулкам. Они и сами, может, Федьку увидят и себя обозначат.
Нарочно не скрываясь, выбирая места посветлее, Федька вернулась туда, где упустила уклончивого человека. Трудно было, правда, понять, здесь это произошло или в полуста шагах дальше: все срубы и крыши, и груды раскатанных бревен, и порушенные ограды походили друг на друга.
И вот она снова пробирается лунным проулком, снова заступил ей дорогу мрак, мрак окутывал ее исчезающие следы, в нескольких шагах только Федька различала острый гребень частокола, а понизу, посреди улицы, – выбитую тропу.
Но дрогнуло сердце. Федька остановилась – пресеклись чужие шаги.
– Прохор? – позвала она чуть слышно.
Она разглядела, что человек стоит. Как застиг его оклик – замер, рассчитывая обмануть и слух Федькин, и зрение. Федька потянула тихонько пистолет. А потом заставила себя ступить ближе. Отчетливо определилась тень. На человека похожая… Тень хранила молчание.
Можно было, конечно, надеяться, что это посадский, напуганный не меньше Федьки. Но время шло, а человек не двигался, угадывалось серое пятно лицо, положение рук. Сомнений не оставалось – бочком этой тени не миновать.
И что-то в тени обозначилось светлой полоской – лезвие ножа.
Разрывая безмолвие, Федька закричала:
– Прохор! – Звала Прохора, а глаз с противника не сводила. От крика ее человек, кажется, попятился – определилось неясное движение.
– Стоять! – неверным от волнения, тоненьким юношеским голосом воскликнула Федька. – Стоять! Я держу пистолет. Вон он. Садану пулей – не прочешешься!
Федька сделала два шажка вперед, восстанавливая прежнее расстояние. Как бы там ни было и кто бы он ни был, человек не оскорбился угрозой. Натурально, он не видел ничего необычного в том, что кто-то полагает его достойным и окрика, и пули.
Еще раз что было мочи Федька позвала Прохора.
– Не кричи, дурак, люди спят, – отозвалась тень.
А голос она признала! Голос мерещился ей не раз. Закоченев от ужаса, лежала он под лавкой, и кто-то сказал: мужики, а ведь это стрельцы идут. И тот же голос, тот самый, убеждал Федьку, что мальчишка Елчигин поджег тюремного целовальника. Вот он, человек тьмы, – перед ней!
Тень изменила очертания, и, прежде чем Федька что сообразила, человек, закладывая слух, засвистел. Полился разбойный переливчатый посвист, от которого прядают и приседают в лесу кони, с дрожью оглядываются на торном шляху путники.
– Прохор! – истошно завопила Федька, едва противник ее вынул изо рта пальцы. – Про-охор!
И следом тотчас – пронзительный свист.
– Еще раз пискнешь – стреляю! – дрожащим голосом проговорила Федька.
По совести говоря, она не совсем справедливо уподобила сокрушающий члены пересвист писку, но некогда было выбирать выражения. Черный человек вызывающе присвистнул, и оба застыли, вслушиваясь. Ничто не переменилось в помертвелом переулке, где они стерегли друг друга. Ни одна шавка не тявкнула во дворах. Над воротами, едва освещенный огарком свечи, сумрачно глядел на них строгий лик господа.
– Двинешься – шкуру продырявлю! – напомнила Федька. Рукоять пистолета стала влажной, и палец на спуске немел.
Избывая страх, она не усомнилась бы выстрелить, она ждала нападения, чтобы пальнуть в упор, наверняка, и человек это понял. Он не пререкался, не делал попыток бежать. А чтобы достать Федьку броском, пришлось бы ему сначала подступить ближе. Но даже и в таком неопределенном движении Федька не могла его уличить. Противник тоже ждал и прислушивался. И, слушая вместе с ним, Федька различила шаги.
Прохор!
…Или наоборот.
– Руда? – сиплым от волнения голосом крикнул разбойник, оборачиваясь.
– Прохор? – вторила Федька.
Был им двусмысленный отклик:
– Я!
Ответ не удовлетворил никого. Разбойник подвинулся спиной к забору, чтобы не подставить Федьке тыл, если придется схватиться с ее товарищем. Слышался топот припустившегося бегом человека.
– Руда? – переспросил разбойник, он явно трусил.
Но и Федьке зевать не приходилось, следовало ожидать, что, оказавшись в крайности, противник ринется сейчас напролом. И вряд ли в сторону Прохора – если Прохор.
– Руда! – воскликнул разбойник, не сдерживая облегчения.
Вторая тень соединилась с первой, но Федька не поддалась искушению пуститься наутек – пока не определился третий, бежать было рано, а теперь поздно.
– Вот, – сказал первый разбойник, – там Федька Посольский, сукин сын, сволочь, выслеживал.
– Приказный?
– На пожаре отирался.
Подробностей было не разобрать, но, вероятно, он указывал в Федькину сторону. Не озаботившись, что любопытно, предупредить напарника о пистолете. Может быть, он не видел большой беды, если Руда сунется сгоряча на выстрел. Федька почла за благо внести уточнения:
– У меня пистолеты. Кто полезет… – Конец она вынужденно скомкала, потому что голос ей изменил.
– Один у него пистолет, – сказал тот разбойник, что свистел.
– Два! – возразила Федька.
– Покажи.
Это становилось базарной склокой, Федька смолчала. Соображая обстоятельства, помалкивал и Руда.
– С двух сторон бы навалиться да кончить? – предложил он напарнику. Руде, видно, не терпелось дать воли рукам, но товарищ его, который под дулом пистолета поостыл, выказывал похвальную осмотрительность.
– Видишь, узко – не обхватить.
– А кабы дружно? Что уж, упускать нельзя.
– Да уж куда упускать, не упустим, – согласился свистун. Они запугивали Федьку, рассуждая в голос.
– А пули чего бояться – попадет еще или нет, а нас двое – не промахнемся.
– Да уж, куда промахнуться! – снова согласился свистун.
Они рассуждали, прикидывали и примеривали, не стесняясь Федьки, они не брали ее в расчет, полагая предметом чисто страдательным.
Уговаривая друг друга, разбойники между тем распались на две тени и разошлись по сторонам неширокой улицы.
– Стоять! – крикливо воскликнула Федька. Ничего другого ей и не оставалась, как покрикивать: стоять да стоять! Иного она уж и не могла измыслить.
Да в том-то и штука, что не стояли! Тени расползались, менялись, мало-помалу, не вдруг, отнюдь не вдруг и не сразу, но неуклонно, последовательно подбирались они к рубежу, откуда им было сподручней вперед, чем назад.
– Слышь, малый? Ты, малый, брось… – несли они невесть какую околесицу. – Да!.. Не надо нам этого… Даже не думай… Пистолет, слышь-ка, убери… Ага! Пуля-то выкатилась давно, глянь… Пули-то, ага, и нету. Порох отсырел… Нет, парнишка свойский – стрелять не будет… Этот?.. Не выстрелит. Не испужался бы только… Ниче-ниче… Первый раз-то мальчишечка в переделке… Ага… Петушок молоденький… Ах, ты цыпочка…
Так они приговаривали, лихорадочно бормотали, а сами шажок за шажком, избегая резких, очевидных движений, подступали все ближе. Один крался под забором, в тени, другой наступал во мглистой подвешенной пустоте, кажется, и ногами едва касался кремнистой тропинки под собой.
Она попятилась уже не раз и не два, начисто проигрывая. Они наглели.
– Стоять! Убью! – взвизгнула Федька и грязно, матерно выругалась.
Совсем она потеряла голову. Но гнусный мат ее почему-то смутил разбойников. Вряд ли они не слышали прежде грубых слов – скорее всего почуяли, что изъясняющийся девичьим голоском подьячий дошел до крайности.
Федька нацелилась в того, кто очерчивался луной, палец поджимал спуск, но дуло прыгало, она теряла уверенность, что уложит выстрелом хотя бы одного из двух. В глухой, полной давящего напряжения тишине сказал тот, что таился в тени:
– Кабы два пистолета, уж стрельнул бы.
– Один. И тот не заряжен, – так же тихо проговорил тот, что завис в лунном мареве.
Правый рукав его кафтана ниспадал до земли и тяжко покачивался, словно кулак на неимоверно длинном предплечье достигал щиколотки. Федька догадалась, что там, у земли, кистень, укрытый в спущенном рукаве. С каким-то отдельным от ее общего состояния любопытством она наблюдала, как разбойник начал подбирать кишку рукава вверх. Последовательно обнажились кулак-гиря и страшное это предплечье, тонкое, как голая кость, – цепь.
– Не горячись, Руда! – тихо молвил другой разбойник.
Руда закатывал кишку, подтягивал в общем не мешавший ему рукав. Мысленно промеряя удар, он напрягся перед броском, кроваво стучал в висках бросок, так что навряд ли Руда слышал ненужные советы и уговоры товарища.
– Не спеши, не спеши, – приговаривал тот.
Спиной ощутила тут Федька топот – спешил на помощь кто-то четвертый. Она едва не крикнула: Прохор! Вскричал разбойник:
– Голтяй!
– Голтяй, – утвердительно сказал тот, что советовал не спешить и сам не спешил, держался в тени. – Отвел мальчишку, вся кодла в сборе!
Разбойники по-прежнему стерегли каждое движение Федьки, и все же некоторая неопределенность оставляла ей надежду на спасение. Некоторое время она пыталась еще сообразить стрелять ли теперь или беречь заряд до последнего, – вдруг рванула назад, полетела, едва задевая носками землю, навстречу неизвестному и оторвалась от преследователей, которые не сразу опомнились.
Тот, неизвестный, силился разобрать, что происходит, остановился посреди улицы, струящейся полосой обозначилась сабля, он держал ее на отлет. И Федька, в последний миг переменив намерение шмыгнуть стороной, на всем бегу, с ходу саданула головой в живот. Благо, человек замешкал в недоумении, не выставил саблю. Как стоял, так рухнул, Федька повалилась сверху, сбитый и с ног, и с толку, человек упустил ее. Кувыркнувшись, Федька изловчилась подняться прежде, чем набежали Руда с напарником.
И когда спаслась, осенило ее, что сшибла Прохора. Гонимая страхом, Федька продолжала бежать, но нехорошее подозрение усиливал шум оставшейся позади свалки. Погоня прекратилась! А сзади метались, осатанело вопили тени. Потому и удался ей молодецкий подвиг, что Прохор не ждал предательского удара. Еще одно, постыдное, мгновение медлила она вернуться в неизбежный ужас.
Прохор не успел встать, или его опять сбили – вскочил и сразу опрокинули. Он отчаянно вертелся, извиваясь на спине и перекатываясь, а Руда поскакивал, норовил попасть железным яблоком в голову.
Федька рванула. С содроганием услышала она глухой удар – в землю? Тени рычали, бешено изворачивался под ногами Прохор – удар жутко хлюпнул.
– Я! Ножом! – крикнул кто-то.
Налетела Федька – Руда отшатнулся, товарищ его присел, да неудачно, они спутались суматошной кляксой. На мгновение задержавшись, Федька выстрелила – хлобыстнул огонь, озарились перекошенный рожи.
Пуля разодрала сплетение теней – половина осталась на месте, скрючилась в тумане пороховой гари, половина, неразборчиво мелькая конечностями, дала деру.
Едва не в упор палила Федька, и пистолет не осекся, заряд полный. Попала она в Руду, тот прикрыл собой товарища и сложился, охнув. Стонал и Прохор, приподнимаясь.
– Что, Прошенька, родной, милый, что с тобой? – кинулась к нему Федька. Став на колени, она бросила пистолет, подсунула руку под шею, чтобы приподнять голову, и отдернулась, когда Прохор издал стон. Что было у него разбито и как не причинить страданий невежественным прикосновением? Мерещились ей в ужасе проломленные ребра, раздробленная голова. Но Прохор повернулся и сел. Федька оглядывала его, затаив вопль, и не могла обнаружить рану. Только странно вертел он шеей и, когда Федька потянулась его тронуть, толкнул с силой:
– Не причитай, пусти! – Прохор хватил брошенную прежде саблю – и вовремя! Оставленный без присмотра разбойник надвинулся с кистенем.
Ранен был Руда, как обнаружилось, не смертельно, короткий черен кистеня загреб сквозь спущенный рукав – все на нем болталось, свисая, – и замахнулся шатким движением.
Цепь и сабля с лязгом сшиблись в полете, Руда рванул, но выпустил кистень и обвалился, охнув.
Окончательно сраженный, разбойник надеялся лишь на милосердие. Прохор занес саблю – он онемел, а стало ясно, что не порубят, злобным голосом, прерываясь от боли, запросил пощады.
Снова катился, нарастая, шум – с той стороны, куда ускользнул напарник Руды, с обнаженными саблями спешили казаки.
– Где второй? – окликнул Прохор товарищей. Но те не понимали. Второй, при том, что и разминуться было как будто негде, сгинул.