Текст книги "Чет-нечет"
Автор книги: Валентин Маслюков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 44 страниц)
– Добро… добро… – досмеиваясь, трудно составлял слова Губин. – Так что? Отдал Матюшка зипун? Бить-то бросил?
– Куда там!
Тишину уже трудно было восстановить, но разговор кое-как связался.
– Где там отдал! – повторил Жила, в волнении взрыхляя волосы пятерней. – Матюшка знай тащит, да сапогом в рожу. С досады как только ярыгу не поминает – по матери и всяко. Трунка: государь! Матюшка: вот тебе государь – сапогом в рыло! А Трунка тогда вопит: государево слово и дело! А тут на случай сидели в кабаке стрельцы, играли зернью. Государево слово и дело! – кричит Трунка. Он государя матом, мол. Слово и дело! И что? Побросали стрельцы кости да взяли Матюшку. Взяли. Да. Взяли вот как… вот как ты порося за ноги. Взяли – да в съезжую. Матюшку бряк на колени: и в мыслях такого не держал! А воевода что? Нарбеков тогда был. На цепь! Честил государя непотребным словом? Полон кабак свидетелей и все в один голос: честил! Да. Пока отписали в Разряд, пока ответ, да снова отписали, да указ получили – восемь месяцев на цепи сидел. За зипун вшивый! На дыбу его поднимали, да положили пятьдесят ударов кнутом. Месяц еще пластом лежал, насилу жив остался. Вот… Честил государя непотребным словом? Получается, что честил, – в наигранном недоумении Жила пожал плечами.
– А Трун что?
– Ну и этот, ясное дело, от дыбы не ушел. Но зипун-то при нем остался.
Что-то свое понимали подьячие, сдержанно посмеивались себе и похмыкивали. Полукарпик, ожидавший, как видно, что веселье, раз начавшись, будет греметь без удержу песнями-плясками, улыбался, готовый грянуть вместе со всеми, но напрасно вертелся, пытаясь уловить поощрительный взгляд. Тогда он шевельнул губами и, начав с невнятного звука, заговорил:
– Тоже вот… я слышал… Батька тоже рассказывал… Слышьте!.. – Немного погодя он повторил попытку, но неровный ропот голосов, шум, стук посуды заглушали жалкие попытки привлечь внимание.
– Смелее, – пожалела Полукарпика Федька, – громче! Давай!
Полукарпик пьяно качнулся вперед и гаркнул что было мочи:
– Батька мой тоже!
Все смолкли. Разительный успех ошеломил однако и Полукарпика.
– Говори! – прошипела Федька, сгоняя до кучи шарахнувшиеся врозь мысли рассказчика.
– Батька мой тоже рассказывал, – пролепетал малый и, вернувшись на это важное, но известное уже место, остановился, чтобы собраться с духом. Насмешливо ухмыляясь, гости с преувеличенной горячностью требовали продолжения. Шум поднялся прямо-таки издевательский.
– Не… Два мужика бабу насиловать стали. Муж на службе в Путивле. Она по берегу шла. Она, значит, кричать. А те, дескать, молчи, в воду посадим. А она их просила государевым именем, ревет, значит. Ну, избили ее да бросили, порвали все. Ну, она – в город. Государево слово и дело. Что они как будто над государевым именем насмеялись. А их посадили. В тюрьму. Полукарпик кончил, но никто почему-то не веселился.
– А ты как хотел? – сказал вдруг Губин. – Насиловать что, можно?
Над такого рода вопросом Полукарпик, похоже, никогда не задумывался.
– Врешь, братец, насиловать нельзя! – наставительно сказал Жила.
– Муж в Путивле, а мужики бабу лапать!
– А ну как тебя в Путивль завтра пошлют?
Полукарпик беспомощно моргал и хотя точно помнил – до сих пор будто бы помнил, что никакой бабы в Путивле он не насиловал, чувствовал, что оправдаться не в силах. И только ежился, когда слышал: шкуру бы с подлеца спустить!
Подьячие галдели, позабыв малого. Общая беседа распалась, рассыпалась на разговоры по разным углам и концам, на бессвязные выкрики, шумные, бессмысленные замечания. Где смеялись, где сердито что-то друг другу доказывали.
Федька опять воспользовалась случаем слить водку под стол, где рассохшиеся половицы, могли бы принять целые ведра лучших водок, наливок и вин, буде нашлись бы среди гостей желающие полоскать водкой полы. Полукарпик с возрастающим восхищением наблюдал за превращениями чужой чарки: не успеешь оглянуться (чуть отвернулся) – стоит пустая. Полукарпик и половины того не успевал. И как тут было взволнованный разум утешить, не раскрывая Полукарпику всю глубину своего нравственного падения? Федька только общие соображения высказывала, а они не действовали, не помогали и ссылки на дедов-прадедов, которые наживали копейку, имея в виду трезвое благополучие Полукарпика.
И можно ли было, в самом деле, остановиться, когда Подрез кричал: налейте всем! Всем, черт побери! И Полукарпику – равному среди равных! Слезы признательности туманили глаза юноши, когда, сладостно покачиваясь, глядел он на товарищей своих, друзей и соратников.
– Наполните чарки! – велел Подрез, поднимаясь. Хозяин, если и покачивался, то не расслабленно, как Полукарпик, а упруго.
Подрез хотел пить здоровье дорогих гостей. Наконец-то настал час, когда можно высказать задушевные чаяния свои и помыслы! Одобрительные возгласы прервали речь – подразумевалось, что задушевные мысли Подреза содержат в себе немало лестного для присутствующих.
– Я тебе люблю! – вскричал Полукарпик, поддаваясь общему порыву, и вскочил, опасно схватившись за плечо соседа. – Ты мне… отец родной… отец мой и дед ка… копейку… копейку… – слезы перехватили горло, Полукарпик рвал на груди кафтан.
– Поберегите юношу! – всерьез обеспокоился Подрез. – Поберегите! – добавил он скорее уже с угрозой. Случившиеся поблизости холопы, оставили подносы и навалились на малого, чтобы вдавить его на место.
– Я тебя люблю! – извиваясь под крепкими руками, настаивал Полукарпик. – Скажи мне… скажи мне, отец мой…
– Сколь радостно видеть юношу, воодушевленного чувством! – сообщил Подрез гостям, когда убедился, что холопы надежно удерживают воодушевление от опасности перейти в буйство.
Придавленный к скамейке, Полукарпик обмяк. Слезы брызнули, надрываясь умилением, он принялся тереть выпущенным рукавом по лицу, задыхаясь, сопел и заглатывал воздух, искривленный мокрый рот орошала избежавшая рукава влага.
Поучительное это зрелище вызвало у Подреза прилив красноречия. Он указал на юношу как на явленный нам во цвете лет пример (Полукарпик, ощущая на затылке дыхание сторожей, не смел выражать свои чувства иначе, как рыданием), затем оратор перешел на себя и на этом предмете по необходимости задержался. Задушевные помыслы Подреза, как можно было понять, заключались в надежде на снисхождение к его, Подрезовым, слабостям и ошибкам…
Неосторожно остановившись (он еще только подступал к задушевному), Подрез обнаружил, что гости, удовлетворенные сказанным, вовсю пьют и галдят о своем.
– Не переживай, Дмитрий! – ободрил хозяина Жила Булгак, зачерпывая ложкой икру. – Небось не выдадим!
– Было бы чего! – воскликнул долго молчавший Шафран. Видно, наконец, и его развезло. Рачьи усы его обмякли и опустились, закрывая уголки рта, бурые пятна на щеках и на носу расползлись вширь, придавая заслуженному подьячему вполне проваренный вид. – Всякое бывает! – продолжал он и понюхал лимон, прежде чем вонзить в него зубы, как в яблоко. – У государя под боком… – здесь, наказанный за жадность, Шафран раскашлялся и отбросил надкушенный плод, – в Земском приказе корчма. В Земском приказе! Там корчемников по всей Москве ловят и там корчма! Метельщики все в приказе сплошь из беглых служилых – солдаты, рейтары, стрельцы, и таких же берут. Всей артелью торгуют вином и табаком. Денег нет – заклад возьмут, заклада нет, так они и краденое примут. – Разгоряченный Шафран говорил с напором, который можно было принять и за возмущение. – Деньги эти метельщики делят помесячно, и что месяц приходится им на брата…
– Перекинуло! – раздался истошный вопль.
Кричал не Шафран. Очевидно, не Шафран – этот смолк, озираясь, откуда крик. Замерли гости, Шафран замер, и ликующий вопль повторился – за окном в синеющих сумерках. – Переки-инуло! – кричал мальчишка с крыши. – Горит! Ух, как горит!
Протянувшись за спиной Шафрана, Подрез сунулся к окну:
– Куда перекинуло? – вывернул он голову.
– Леший его знает куда! – слышался бодрый голос.
– Вся слобода горит?
– Не… не вся. Куда там вся! – словоохотливо отвечал соскучившийся по обществу мальчишка.
– Не вся, – повторил Подрез, усевшись на место. – По скольку, говоришь, выходит у хлопцев на нос?
– По пятнадцати рублей что ни месяц. Как месяц, так пятнадцать рублей, – отвечал Шафран, он, кажется, еще прислушивался, не станет ли мальчишка кричать.
Кто-то присвистнул:
– По пятнадцати! Гребу-ут! Это, я тебе скажу, гребут!
– От винной, от табачной продажи, – пояснил Шафран, – по тысяче рублей в месяц на круг выходит.
– По тысяче! Мать честная!
– Слышь, Дмитрий, – обратился Шафран к Подрезу, – послал бы ты человека на пожар. Неровен час, куда еще перекинет. – Подрез кивнул: пошлю. – Кости, карты подделывают, – продолжал рассказчик. – Да они же держат малых ребят для этого… для содомского греха. У Воскресенских ворот.
– А откуда он знает? – растроганным голосом, дрожащим и грудным, спросил вдруг Полукарпик. Слезливые интонации едва ли были вызваны печальной участью малых ребят, которых земские корчемники растлили для своей корысти, – трогательные нотки подразумевали любовь к Подрезу, отцу родному, не использованные вовремя, они предназначались теперь Шафрану, рассказчику, а вопрос сам задан был Федьке.
– Люди говорили, – приглушенно отвечала она.
– Люди? – без причины громко, на всю горницу удивился Полукарпик. – А люди откуда знают?
– Люди? – в затруднении помедлила Федька. – Люди на Земском дворе мимо государева кабака покупали вино. Вот и знают.
– Покупали?! – не то вопросительно, не то утвердительно повторил Полукарпик и, усомнившись, покачнулся. В размягченной голове Полукарпика отвердела мысль. – Люди покупали! – язвительно протянул он. – А откуда тогда… откуда, что по пятнадцати рублей? Которые покупали, откуда знают, что по пятнадцати рублей на месяц выходит?.. Ага! – пьяно обрадовался Полукарпик, он ухватил свою мысль покрепче и цепко ее держал. Смелый, хотя и неверный жест в сторону насторожено улыбавшегося Шафрана. – А он… он от каких людей знает?
– Получается, что от тех, кто продает, – согласилась Федька.
– Выходит, он с ними стакался, если знает! – припадая голосом, объявил Полукарпик итог.
Следовало признать, что малый дошел-таки до конца. Шафран деланно рассмеялся, он даже как будто и протрезвел.
– Это – про пятнадцать рублей, и про ребят для баловства, и про поддельные кости, и что пьяных ограбят, а потом выбросят да убьют – это все знают. Все люди вообще, – сказал Шафран, подмигивая товарищам.
– Все? – поразился Полукарпик, сокрушенный, как можно было думать, навсегда. Но нет, преждевременный послышался по горнице смех. – А царь знает? – громыхнул юноша по столу и попал, понятно, в край тарелки – взвились ошметки каши, звучно поляпались, посекая лица, сбивая улыбки. Затихая, дребезжала оловянная тарелка. – Царь знает?!
Отвечать желающих не находилось.
– Царь знает? – свирепея, вопрошал Полукарпик. Ответом было молчание.
– Ты бы государево слово и дело крикнул, – заявил он тогда Шафрану.
– Так ведь… – Шафран смеялся, но странный для человеческого уха, квакающий смех его проще было бы объяснить пьяной растерянностью, чем действительной склонностью к веселью, в которой трудно заподозрить земноводное существо. – Так ведь… что кричать, если все знают?
– Все? – затормозил опять Полукарпик. Он дрогнул, и гости, уловив слабину, навалились все враз:
– Все! Ты же дураком и окажешься!
Сомнения оставались у Полукарпика, но обессилил. А гости, словно испытывая потребность на этом кончить, вставали из-за стола, иные тянулись похлопать юношу по плечу, другие, не столь снисходительные, говорили:
– Вот ты пойди и крикни!
– А потом объясни, откуда ты знаешь.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ. В КОТОРОЙ ФЕДЬКА ОБНАРУЖИВАЕТ В СЕБЕ СВОЙСТВА ЗАДОРНОГО ИГРОКА, ПОЛУЧАЕТ В ПОДАРОК ЗИНКУ И СПАСАЕТ ШАФРАНА ПОД БЕГЛЫМ ОГНЕМ СТРЕЛЬЦОВ
Воспользовавшись сумятицей, поднялась и Федька. Внесли огонь. Холоп обносил огарком настенный светильник из оленьих рогов. На каждом из отростков имелась чашечка, в середине которой стояла на роговом острие свеча. В горнице, оказывается, было очень темно.
На дворе же сумерки еще не сгустились до черноты, хватало света, чтобы не запинаться. Федька сбежала по лестнице и наткнулась на возникшего из тени человека.
– Чего изволите? – вкрадчиво осведомился он, преградив путь.
В пору было и вздрогнуть: остатки разодранного палачом носа напоминали собой искромсанную редьку, отчего и вся рожа холопа походила на обросшую бурьяном комковатую груду.
– Нужное место утробные потребы, – пролепетала Федька, когда опомнилась.
Оскалившись в знак признания такой уважительной причины, Рваная Ноздря повел ее через двор, полагая долгом вежливости время от времени обращать к ней изуродованное лицо. Ладно еще, что вежливость его простиралась лишь до входа в нужник…
Возле колодца на скамье Федька нашла бадью с остатками воды и сколько могла вместить пила. Потом, зыркнув по сторонам, зашла за угол, в темный закуток, где под глухой стеной валялись сучья и мусор, запустила пальцы в горло и только успела их выхватить, как хлынуло жидкое теплое месиво. Еще несколько раз, очищая желудок от полутора стаканов водки, она вызвала рвоту и долго стояла, согнувшись. Мучительно поджимался живот, дрожали пальцы и нужно было придерживаться за бревенчатую стену, чтобы не шататься, но в голове вроде бы прояснялось. И хотя быть этого не могло, чтобы так легко и послушно развеялась пьяная муть, она испытывала облегчение – хотя бы чувством. На губах мерзость, но воздух свеж и хорошо слышатся звуки.
Размеренно и устало бухал пожарный колокол.
Распрямившись, Федька обнаружила соглядатая – Рваная Ноздря ждал.
– Что стоишь, воды принеси, – велела Федька, не особенно удивившись.
Она заставила Ноздрю держать бадью и долго плескалась, умывала лицо, а заодно для чего-то и шею. Ноздря усердно заливал Федькины сапоги и обливался сам, переступал он излишне резво, с не оправданной никакими внешними обстоятельствами живостью.
Когда холоп отправился опять к колодцу, Федька заскочила за клеть и пошла вдоль ограды, везде высокой, частью надстроенной. Иногда это был частокол, иногда забор – в промежутках между строениями, где доски задвигали в пазы столбов. Нечего было и думать, чтобы выбраться на волю без лестницы или подходящей подставки. Федька бродила, примериваясь к ограде из любопытства, – возвращаться в душную горницу, снова пить, есть жирное, слушать тошнотворные разговоры не хотелось.
Достигнув ворот, она увидела сторожа с саблей на боку и сразу повернула обратно, рассчитывая пройти двор насквозь до другого края.
В путаном хозяйстве Подреза со множеством высоких и низких строений, с пристройками, чуланчиками и неожиданными тупиками там, где можно было рассчитывать на проход, продолжалась своя, независимая от гостей жизнь. Ласковое ржание лошади, что сунула морду тебе в затылок, заставляло шарахаться, чтобы увернуться тотчас же от лохматого пса, который в злобном, но жестоко оборванном прыжке, громыхнул цепью. Федька плутала, несколько раз упираясь во внутренние заборы и плетни; смутно угадывались деревья сада.
Обратный путь не вызывал затруднений: между углами крыш метались голоса, светились решетки окон. У подножия лестницы Федька приметила Ноздрю. Тот был не один и бубнил что-то Евтюшке, которого тоже можно было признать, несмотря на темноту.
– Ах ты щенок! – дернулся вдруг Евтюшка и бросил собеседника, чтобы выскочить на середину двора.
– Что я такого делаю? Ну что я такого делаю? – запричитал голос на крыше.
Что он такого делал, можно было только гадать, примечая в темно-синем с редкими звездами небе, как мальчишка, который стоял на коньке у самого обрыва, подтянул штаны и отодвинулся в сторону пожарной бочки. В тот же миг на верхнем рундуке лестницы с треском распахнулась дверь, мятущийся огонь озарил столбы забрала и ступеньки, шумно повалили до ветру, до воли гости; холопы, спускаясь бегом, держали роняющие искры факелы. Подрез размашисто хватался за перила и кричал, перегибаясь:
– Все ваше, черти! Берите все, разоряйте! На тот свет с собой ничего не возьмешь!
Подьяческая братия бессвязно переговаривалась, восклицала, пела, смеялась и приплясывала. Иные, низвергаясь к подножию высокой лестницы, ухитрялись попутно и обниматься.
Факелы озарили двор. Долгие тени бежали за спинами людей, уходили за постройки, хороводились за каждой отдельной дощечкой. Среди рассыпавшейся толпы Подрез обнаружил Федьку и размашисто к ней подался:
– Хорошо ли я тебе заплатил, друг мой?
Подрез оказался при ближайшем рассмотрении не так уж пьян; пошатывался он более от широты натуры, чем от выпитого, – Федька поняла это, едва поймала взгляд, осмысленный и трезвый.
– Хорошо, – отвечала Федька тихо, хотя стыдится тут было некого. Любой достаточно громкий вскрик вызывал у хмельной братии приступ веселья.
– А вот я тебя на цепь! – вихлялся Подрез. – Где челобитная? Переписать! обещал! где она? Что с обманщиком делать?
– В колодки! – бузили, ничего не разбирая, гости.
– Пойдем, брат, теперь уж ничего не попишешь! – Подрез цапнул ее за плечо.
Федька не сопротивлялась, опасаясь борьбы. Любая борьба, даже нестоящая, шуточная, заставила бы их сплетаться, касаясь грудью. И жутко тут стало Федьке от полной своей беспомощности – кто знает, где у Подреза кончались шалости и начинался умысел.
– Поздно, брат, поздно, пеняй на себя! – тащил обомлевшую Федьку Подрез, а человек десять с гоготом следовали за ними в надежде на развлечение.
В глубине двора неясно обозначилась избушка с закрытыми ставнями, Подрез, не выпуская Федькиного запястья, взошел на крыльцо и обернулся к народу, уже поредевшему – иные растерялись дорогой по закоулкам.
– Давай, давай – напирай! – рявкнул он в голос. – Цепей на всех хватит!
Гости загоготали, замявшись, остались кто где стоял. Один только Евтюшка не остановился. Но уже загремел замок, Подрез толкнул дверь и властным движением втащил слегка упиравшуюся Федьку в темноту. Лязгнула изнутри щеколда, обманутые гости запоздало ринулись на крыльцо, затопали, принялись дергать, толкать дверь и взывать к беглецам. Гости смеялись и пытались острить, но едва ли достаточно хорошо уже понимали, в чем состоит шутка.
Не больше того понимала и Федька, она отстранилась и нащупала стену.
– Свет! – велел хозяин негромко.
В самом деле: обозначилась желтая щель, щель растворилась дверным проемом, на пороге в комнату возникла со свечей в руках девочка.
– Твоя Зинка – на всю ночь! Владей! – сказал Подрез с плохо скрытым торжеством.
Затея, надо признать, удалась: что бы там ни испытывали одурачено галдевшие на крыльце гости, Федька, та просто онемела.
Тоненькой девочке со свечой было лет пятнадцать. Не развитые бедра и худющая. Может, и того меньше – лет двенадцать, тринадцать. Вполне татарское личико, довольно плоское, но чистое, юное и, в общем, милое. Нелепое кольцо в носу татарка продела, казалось, из баловства, нисколько не беспокоясь, как отнесутся к этому взрослые. Потому и выглядело колечко скорее забавно, чем уродливо. Черные волосы девочка расплетала тоненькими старательными косичками, но не прикрывала голову даже обручем или повязкой. И вообще, не особенно заботилась о стыдливости. Легкая рубашка, завязанная шнурками под горлом и ниже пупа, расходились, обнажая живот и твердую впадину груди. Одетые на голое тело шелковые шаровары откровенно облегали бедра.
А что разглядела в госте сама Зинка, трудно сказать, – глянула исподлобья и отошла, ступая босиком по ковру. Среди разбросанных подушек она уселась и глаза больше не поднимала. Возвращенная на стол свеча освещала темно-зеленую скатерть, кувшин, стаканы и кое-какую закуску.
– Славный застеночек, можно писать всю ночь. Писать, переписывать, черновики рвать и опять набело, набело! – самодовольно сказал Подрез, высматривая на Федькином лице признаки сдобренной изумлением благодарности. – Я тебя здесь запру перья чинить, а сам пойду к этим… – он выразительно скривился и кивнул, указывая за стену, где еще толклись разочарованные голоса.
Наверное, нужно было сказать «иди» или что-нибудь в этом роде, чтобы избавиться, наконец, от Подреза. Совсем немного требовалось, чтобы спастись, – чуть больше жизни и всё. Но Федька будто бы поглупела. В хмельной голове ее не сопрягалось ничего связного. Она тупо молчала. Она не понимала, на чем остановиться и как сделать выбор между отнюдь не безопасной для нее девочкой (едва ли уже невинной) и откровенно опасным Подрезом.
Хозяин подвинул стул, один из двух, и сел. Подрез тоже не понимал. Он действительно не понимал Федьки. Сосланного в окраинный город за разврат, пьянство и кости Посольского. Сосланного подальше от столичных соблазнов. Так далеко сосланного, что соблазнов, и вправду, не находилось.
– Пить будешь? – спросил Подрез, ни в чем уже не уверенный. Федька натужно соображала.
– Тогда кости, – не дождавшись ответа, он запустил руку в подвешенный к поясу карман.
Раздосадованный Федькиной тупостью, Подрез перешел наконец к делу, оставив окольные пути.
Надо полагать, Подрез относился к зерни как к средству. Теперь это сильнодействующее средство понадобилось ему, чтобы раздразнить и вывести из себя Федьку – «ведомого московского зернщика».
Самая страсть, самый задор и смак – окрутить человека, обручить его с зернью. Сделать рабом удачи, а потом и своим рабом. В этом был весь Подрез, поняла Федька, увидев, как переменился он тут. Как всякое большое дело, задача эта – поработить чужую волю – требовала ума, натуры, упорства. Подойдя к главному, Подрез уже не мудрил, не ерничал, он забыл все, забыл брошенных без призора гостей, ближайшие свои намерения и расчеты. Федька видела с изумлением, что, освободившись душой от всего лишнего, постороннего, Подрез испытывал глубочайшее умиротворение, голос его изменился, стал мягче, дружелюбнее, исчезли признаки придури, лицедейства. Не осталось и хмеля, он протрезвел, словно никогда и не пил. Если то, что происходило с ним было игрой, то игра эта, лицедейство, растворяла Подреза в себе без остатка. Перерожденный страстью, он предстал перед Федькой новым, лучшим человеком. Был это обходительный, приятный, уступчивый и доброжелательный товарищ.
– Я не играю, зарок дал, – вспомнила Федька. (Долго же она думала!)
Подрез возражения не заметил, он ничего уже не принимал во внимание, он знал теперь большую и важную правду, перед которой должно было отступить все временное, случайное, преходящее.
– На щелкуны, без денег, – молвил он, доставая из-под стола майдан – доску с бортиками, куда кидать кости. – Разок-другой испытаем судьбу-злодейку. Эти-то все равно достанут, много не разгуляешься, – мотнул головой в сторону двери.
– На щелкуны? – заколебалась Федька, понимая, что меньшим не отделаешься. Впрочем, она и то еще помнила, что должна изображать связанного зароком задорного игрока.
– Сто щелкунов – три рубля, – возразил Подрез с дружелюбной насмешкой. – А хочешь так: выиграешь – деньги, проиграешь – щелкуны.
В сложной Федькиной натуре уживались разнообразные качества, иногда прямо противоположные. Вот и сейчас: она не только изображала задорного игрока, но уже и была им в действительности. Хотя и не забывала, что притворяется. Если говорить о лицедействе, то уж в этом-то она не уступала Подрезу. Имея перед ним даже и преимущество: ведь лицедейство было для нее жизнью, а для него оставалось, как бы там ни было, игрой.
– Ой, не надо бы садиться, не надо… Не ладно это, не ладно…– раздумчиво бормотала она, разминая пальцы, как это делал когда-то взволнованный соблазном брат.
По правде говоря, Федька никогда не держала в руках кости и, достаточно хорошо представляя, что в таких случаях говорят, несколько хуже понимала, что и куда кидать, после того, как все положенные прибаутки сказаны. Тут ей не на что было особенно опереться, кроме как на испытанную свою самоуверенность вкупе с нахальством.
– Ладно! Никуда от судьбы не денешься! А кости не лошадь, к утру повезет, – сказала она, в сомнении ломая пальцы, и подвинула стул.
Соперник кивнул, хорошо, ох, как хорошо! Федьку тут понимая. Она же, мучительно напоследок заколебавшись, глянула на девчонку татарку, словно помощи откуда ждала или подсказки, словно нужен был ей еще внешний толчок, чтобы склониться в ту или иную сторону. И Подрез с пугающей проницательностью мимолетное Федькино побуждение уловил.
– Зинка, – барственно позвал он, – иди сюда. Стой здесь. Такальщик будешь.
Девочка послушно поднялась, но не все поняла.
– Такальщик? – повторила она робким детским голоском.
– Будешь следить за игрой: такальщик, – сказал хозяин. – Поспорим – рассудишь. Подеремся – разнимешь. Судья. Твой приговор последний.
Похоже, Зинка догадывалась о значении каждого слова в отдельности, но соединенные вместе, как понятие, они поставили ее в затруднение: «подеремся – разнимешь». Девочка вопросительно заглядывала в глаза.
– Вот мой нож, – продолжал Подрез еще суровее, без намека на улыбку. Достал из ножен длинный кинжал с оправленной серебром рукоятью и, протягивая его девчонке, обратился к сопернику: – Оружие есть?
– Нет.
– Если есть, сдай такальщику.
Зинка приняла кинжал двумя руками за лезвие, и цыплячья грудь ее разрезе рубашки покрылась пупырышками.
– Меня не бойся, я не дерусь, – сказала Федька по-татарски.
Зинка вскинулась, метнулась взглядом, словно что-то невероятное произошло, словно кинжал в руках заговорил на родном наречии. И Подрез тоже дернулся, забыв на мгновение благоприобретенное хладнокровие. Подрез не знал языка! И, поколебавшись… не переспросил, не решился обнаруживать слабость.
И вот, с едва постижимым… потусторонним стуком перекатились по майдану, легли три кости, бросили маленькие свои тени. Три звездочки, три небесные заблудницы – планеты, совершившие свой прихотливый путь, чтобы открыть сокровенное число: двойка, четверка, пусто – шесть. Шесть очков, сказали планеты. Полуудача, полусчастье, верная половина в руках, не поражение и не победа. Двусмысленная гримаса судьбы, из небытия, из пустоты вознесшей тебя на шесть ступеней вверх, только для того, наверное, чтобы нагляднее обозначилась роковая неодолимость шести оставшихся до торжества ступеней.
– Начнем, пожалуй, – перекрестившись, тихо сказал Подрез. Но вместо того, чтобы приступить к делу, поднял одну из костей и внимательно, словно первый раз видел, оглядел: четыре прозерненных стороны с полустертыми точками. Такую же кость с несколько большим правом на любопытство вертела и Федька. Один, два, три, четыре и две стороны пустые.
– Начнем! – внушительно повторила Федька, собрала в горсть кости и, подражая Подрезу, бросила их вверх через большой палец на доску. И так неловко, что одна, разумеется, перескочила закраину майдана.
Подрез глянул с легким, пока еще не определившимся удивлением – ничуть это все не походило на отточенный, изящный бросок ведомого зернщика, игрока по призванию и по опыту.
– Перебросить, – сухо сказал он. – Переброс! – сердито повторил для Зинки. – Такальщик, говори!
Девчонка не понимала.
– Переброс, скажи! – начал выходить из себя Подрез, словно именно Зинка и отличилась неловкостью.
– Переброс, – молвила Зинка, чтобы успокоить хозяина и увидела, что это и вправду действует. – Пе-ре-брос, – старательно повторила она, когда Федька изловчилась метнуть все три кости на доску.
– Дура! – воскликнул в сердцах Подрез, имея в виду, конечно, не соперника (которого он должен был бы называть дураком), а все ту же Зинку. – Какой теперь к черту переброс. Смотри, что выпало: один-пусто-три. Всего четыре очка. Четыре, так? Повтори: так!
Дело наладилось.
Подрез метнул в свою очередь, выиграл и мелком на суконной скатерти изобразил черточку – один щелкун. Федька почувствовала, что то место, по которому соперник в случае победы должен был охаживать ее, как принято, кошевой ложкой, заранее уже зудит. Кошевой ложкой слабо не будет, снасть не маленькая.
– А то давай на деньги, – небрежно предложил Подрез, словно бы разделяя с Федькой сомнения.
Одинокий белый червяк на зеленом сукне – сколько их сюда наползет? Сколько их сюда допустить, прежде чем остановить нашествие? Вот, собственно, и ответ: заранее наметить себе, сколько ты можешь проиграть. В этом все дело.
«Они подобны лавине червей, что сыплются после дождя с яблок», – читала Федька когда-то по-восточному причудливое описание турецких всадников «быстротекущих» – акандие.
– Сто щелкунов – три рубля, – сказала она с отчаянной беззаботностью в голосе.
Склонившись, Подрез принялся затирать рукавом кафтана черточку-червяка. И только после этого, уничтожив всякий намек на прежние соглашения и счеты, поднял глаза на соперника – спокойно и строго.
Так они и стали играть: Подрез бесстрастно, а Федька, волнуясь чуть больше, чем заслуживали того пустячные проигрыши и выигрыши. Червяки рождались и умирали по обе стороны линии, которой Подрез разделил поле. «Так» – усердно кивала девчонка-такальщик, Федька, взглянув на очки, переводила взгляд на татарку и обращалась потом к сопернику. Потрескивали оплывшие свечи. «Так», соглашалась Зинка и тайком позевывала. Ребенку давно пора было спать.
Губительная зернь оказалась на поверку не слишком захватывающим занятием. Волнение ушло, однообразный ход игры начинал уже утомлять – кости катились с безразличным перестуком, в котором ничего не оставалось от потустороннего, нездешнего значения, что слышалось поначалу возбужденному новичку.
Подрез остановился, ему тоже поднадоело.
– Нагар сними, – велел он девчонке и, отвалившись на спинку стула, раскинув руки, завел взгляд в прокопченный потолок.
После затяжной борьбы общий Федькин выигрыш составлял пять щелкунов.
– А то давай после каждого кона поднимать ставку вдвое, – Подрез, не прикрываясь даже кулаком, разинул в зевке пасть. – Вот у тебя пять щелкунов, а в следующий раз десять. Да что объяснять, лучше меня знаешь!
Лучше Подреза Федька не знала, но краем уха о такой, сугубой игре слышала. Придется, видно, попробовать, решила она, иначе не узнаешь, что такое зернь. Размеры явления познаются в крайних его выражениях.
Ладно, давай кидать, пожала она плечами, словно речь шла о все той же неспешной тягомотине.
Следующим коном пять Федькиных щелкунов обратились в десять. Пять и десять у нее стало пятнадцать, но играли дальше не на итог, а на последнюю ставку. То есть десять стали в этом коне двадцатью. Их и взял Подрез. После чего за вычетом Федькиного выигрыша – за вычетом пятнадцати Федькиных щелкунов у него стало пять. Теперь игра началась как бы заново – с пяти. Один выигрыш соперника возвращал игру к началу, и прежний победитель обращался в проигравшего, имея вместо большой победы маленький проигрыш, этот проигрыш и становился опять начальной ставкой. Еще раз выиграл Подрез и прибавил себе десять щелкунов.