Текст книги "Завещание Императора"
Автор книги: Вадим Сухачевский
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
Глава 10
Гибель богов
…квирл…
…пролетая на лихаче по морозному Невскому, вспугивая уличных зевак.
Подкатили к доходному дому, поднялись во второй этаж, и сразу:
– Нофрет приехала!
– Нофрет, богиня!
– Чудо Нофрет!
Она была вправду чудо как хороша. Из всех платьев выбрала самое строгое, черное, парик же сняла, и в этом черном одеянии, с огромным, тоже черным опахалом из страусовых перьев в руке, с бритой, фарфорово-голубой головкой действительно, походила на древнюю богиню, обворожительно красивую, но созданную прежде людей и оттого созданную совсем по иному образцу.
То был, судя по всему, какой-то богемный салон, каких в последнее время расплодилось в Петербурге множество. В полутьме, – дом был явно электрифицирован, однако почему-то зала освещалась свечами, стоявшими в немногочисленных подсвечниках, – бросалась в глаза очевидная нехватка мест для сидения. На трех кожаных диванах, – другой мебели тут вообще не наблюдалось, – сидели только дамы, тоже нагримированные с некоей артистической задумкой и ревниво посматривали в сторону Нофрет, до которой им всем и по причудливости облика, и по изяществу, и по красоте было, впрочем, все равно далеко, как до неба, – а мужчины, те, что не вскочили при появлении глухонемой богини, сидели прямо на ковре у их ног.
Один, с бородой, в сапогах и в подпоясанной рубахе A la граф Толстой, судя по всему, хозяин этого салона, расцеловал Нофрет, восклицая:
– Нет слов! Как всегда – богиня да и только, истинная богиня! Где столько времени пропадала? Мы уж все соскучились, только про тебя и разговор! А кто твой таинственный кавалер, если не секрет?
Она, богемная душа, чувствовала себя тут в своей стихии. Отстранила его – несколько жеманно, с долей величественности – впрочем, не теряя при этом вкуса и не выходя из созданного ею образа загадочной небожительницы, – и указала веером на фон Штраубе:
– Знакомьтесь: этот бох’одатый – Андх’юша Стх’оганов. А это Бох’енька, он самый добх’енький в Петехбухге, я его люблю. А тебя, Андх’юша, больше не люблю. Ты такой напился пьяный в тот ’хаз, такое мне говох’ил! Думал, я не слышу – и все можно, а я всегда понимаю, когда гадости говох’ят и ’хуками лезут.
Тот сложил руки у груди, словно в молебствии:
– Богиня, не суди строго раба! В безумии был, во плену у Бахуса, не вели казнить!
Она уже не смотрела на него и обратилась к фон Штраубе:
– Не стесняйся, Бох’енька, тут дехжись запх’осто. Он иногда дух’ак – но не злой. Только не напивайся с ним, а то и тебя пех’естану любить. – С этими словами она величаво прошествовала в полумрак залы, уселась на кушетке между другими дамами, потеснившимися с неохотой, и сразу оттенила их своим великолепием.
Строганов панибратски похлопал фон Штраубе по плечу и сходу перешел на "ты":
– Молодец, Боря, завидую! Дивная красота! Упадническая – но вполне в духе нашего издыхающего века. По нему, почти усопшему, поминки тут и справляем… Однако, ты тут, смотрю, впервые, так что давай осваивайся, не робей. У нас правда все запросто. Вон и место есть. Не взыщи, что на полу – так уж завелось, пока на "мебельон" не разбогатеем. Представлять не буду, у нас тут все – не чинясь. Все, кстати, на "ты". И наливай себе сам, сколько захочешь, мы без обслуги обходимся. На, держи. – Он протянул лейтенанту бокал. – Только крепко держи, сопрут ежели – другого не дам.
С бокалом в руке фон Штраубе двинулся в указанный угол, выхваченный из мрака слабым светом канделябра с одинокой свечой. В центре светового пятна стояла бутылка с вином, вокруг располагались трое, один, довольно солидный по виду господин, полулежал на ковре, двое других, совсем юноши, сидели рядом. Лейтенант пристроился возле них в неудобном положении, не зная, куда деть ноги.
Возлежавшего он сразу же узнал по нафабренным усам: разумеется, Коваленко-Иконоборцев, как без него? Стало быть, богема была вполне прогрессистской направленности. Тот его тоже немедленно признал:
– Ба! Знакомые всё лица!.. Вот вам, кстати, юноши, еще один свидетель! – И обратился к фон Штраубе: – Ну, как тебе сегодняшняя комедия?
Лейтенант не сразу понял, о чем он. Потом лишь сообразил, что события во дворце, казавшиеся безмерно давними, произошли не далее как нынешним утром. Время обладало свойством не только исчезать, но и растягиваться сверх всякого представления. Ответить ему фаброусый Аввакум не дал, сам же и продолжал:
– Мышлеевич там что-то уже, кажется, на сей счет "намышлеевил", а я вот молодым людям как раз тут говорю: в кои веки наш государь поступил наиразумнейше. Ты, Александр, гляжу, по-прежнему не согласен?
Худощавый молодой человек, с такими же, как у фон Штраубе, блекло-голубыми ост-зейским глазами, пожал плечами:
– Не хватает некоторого итога. Это все равно что собрался чихнуть – и не чихнул. Все, в том числе и век, нуждается в завершении. Я думаю…
– Кстати, познакомьтесь, – перебил его Иконоборцев, наливая всем в бокалы. – Вьюношей этих величают Владимир и Александр. Вольдемар у нас мистик философ, наездом из Первопрестольной, а Саша – наш, питерский. К слову сказать, подающий надежды пиит. Помяните меня, наш будущий, как минимум, Баратынский.
Светловолосый Александр лишь отмахнулся с улыбкой (глаза, впрочем, оставались грустные и серьезные; взгляд был и внимательный, и вместе с тем словно отгороженный от всех каким-то непроницаемым стеклом).
Лейтенант поклонился, что в скрюченном положении было достаточно нелепо:
– Фон… То есть… (он смутился) Борис.
– Bravo! – воскликнул Коваленко-Иконоборцев, уже немало, как видно, подогретый вином. – Так и запишем: Фон-Борис!.. Так вот, милейший Фон-Борис… О чем бишь мы?.. Да, о завершенности! Мне, кстати, твоя, Александр, аллегория насчет чихания понравилась, сразу видно, что поэт, надо бы не забыть… Только я тебе отвечу тоже аллегорией, правда, не такой лаконической, уж не взыщи, и не первой свежести. Знаешь, поначалу, когда католические храмы строили, одну башенку непременно недостроенной оставляли. Эдакая символическая недовершенность: мол, истинный храм веры не достроен еще. А как только стали достраивать – тут и…
– …вера пресеклась, ты хочешь сказать? – окончил за него мистик Владимир, длинноволосый, в очках, с пушком на подбородке (фон Штраубе отчего-то решил, что философ происхождением из поповичей).
– Именно! Я не из тех, кто за все Европу хает, но, что правда – то правда. Всю ее родимую изъездил, – а вера-то давным-давно ку-ку! Не более чем привычка для ханжествующих буржуа. Да и у нас, у православных, похоже, дело близко к тому обстоит. Может, оно так и правильно, всем известно, я сам не из тех, кто пузо поминутно крестит; я никак не оцениваю – просто констатирую очевидный факт, что…
– …Бог умер… – ни к кому не обращаясь, ведя, казалось, беседу только с самим собой, произнес Александр.
– А! – подхватил Аввакум. – Тоже, смотрю, Nietzsche [31]31
Ницше
[Закрыть] начитался!.. Однако – в самую точку! Так же, как умер когда-то козлоногий древнегреческий бог Пан, тем самым предвестив гибель прочих эллинских богов, дабы они освободили место для Единого. Но, – уж простите старика за ересь, – и он, быть может, уже почил. Почил, и завершенность, о которой я сказывал тут, – ему надгробие… Далековато я, однако, ушел в своей аллегории; в сущности-то, я – о другом. Если оставить Богово – Богу, а кесарю – кесарево, то кесарь наш Николаша нынче, право, заслуживает лишь похвалы. Не чихнул, говоришь? А во что обошелся бы этот чох? Сейчас только ленивый не говорит о скорой гибели мира, в особенности нашего отечества. Я даже не имею в виду катастрофы последнего времени…
Слова этого распалившегося краснобая перекликались с тем, что нынче днем говорили странные котелки. Фон Штраубе слушал его с нарастающим интересом.
– …Я все о той же самой законченности, – продолжал Иконоборцев. – Не безоблачный был век, о, нет, – но поистине золотой для нашей культуры! Начали-то по сути с основания, с фундамента – и за какие-то сто лет возвели, почитай, все здание целиком! Кажется, вот уже поставлены все самые конечные вопросы бытия! "Предопределенность истории", "Благо всего мира – или слеза одного-единственного младенца?" – и прочая, и прочая, сами изволите знать… Упоение "бездны мрачной на краю". Да тут и Бог не нужен, когда человек столь дерзновенен. Еще, кажется, последний какой-то штрих, последняя тайна, последняя точка – и всё, завершенность полнейшая, только выбивай на готовом надгробии последнюю дату после тире!.. А Николаша-то наш взял – и этой последней, завершающей точки не поставил! С дымом ее – через каминную трубу! В небеса, где ей и должно!
– Продлил, стало быть, судороги? – одними краями губ улыбнулся молодой поэт.
– Да жизнь он продлил, жизнь! Золотому веку наших дерзаний! Давайте, милые, дерзайте, коль сумеете, дальше, стучитесь лбами о гранит неведомого! Что такое, по-вашему, полное, завершенное знание?..
– …Конец, ибо за ним – уже ничего… – произнес фон Штраубе уже, кажется, слышанное им когда-то и даже едва не прибавил при этом: "Квирл, квирл!"
– Вот! – одобрил Иконоборцев. – Снова же bravo, Фон-Борис! А молодежь, по-моему, не согласна?
– Нет, отчего же, – проговорил философ Владимир с некоторым сомнением. – Но если уж нам предначертано испить до дна из чаши познания…
Поэт Александр, не дослушав его, обратился не то к Аввакуму, не то по-прежнему к самому себе:
– Вместо гибели богов – их растянувшаяся агония; таков, по-твоему, наилучший выход?
– А вам, господа декаденты, одну только скорую гибель подавай?! – так возопил журналист, что из всех углов комнаты на него покосились. Он залпом осушил свой бокал. – Нет уж, дудки, господа! Нам, кто потверже стоит на грешной нашей матушке-земле – нам еще пожить охота, побарахтаться, ручками-ножками подергать!
Смотрящие в некую даль бледно-голубые глаза Александра выражали задумчивость.
– Боги, умирая, тем самым освобождают место для новых богов, – сказал он. – В том есть великий смысл, иначе мир навеки застыл бы, как ледяная глыба. Только с приходом новых богов мы можем, я полагаю…
– Да чем же, батюшки, чем, – закричал Иконоборцев, – чем тебе старые-то не угодили?! Нового ты, можно подумать, видывал? Может, Молох какой-нибудь или Сатурн, пожирающий детей! Каков он, откуда явится, из каких языческих земель, – кто может знать?!
– Новый Христос явится миру из России, – как нечто всем известное, не требующее споров, изрек Владимир.
– И в чем причина такой уверенности – не изволите случаем просветить? – В полемическом запале журналист уже перешел на "вы".
– Отчего же, попробую. – Протирая платком очки, философ начал объяснять устало, как ребенку втолковывают прописные истины: – Согласитесь, что для своей поры Ветхий Завет подвел, если пользоваться вашей же аллегорией, некий итог под бытием. Не случайно именно в той земле появился Спаситель со своим Новым заветом. Так и наша земля в этом столетии, сами только что говорили, приблизила человечество к некоей завершенности. По-моему, тут аналогия напрашивается сама собой…
– Утешили, голубчик, – ернически проблеял Аввакум. – Нашего, стало быть, доморощенного изготовления! Сам в белом венчике, а позади дюжина разбойничков, – вполне нашенская картина, а? (Поэт Александр смотрел, казалось, вглубь себя.) Порадовали, облегчили мне душу!.. – ерничал Аввакум. – Только, – стал он вдруг серьезен, – я вам, милостивый государь, не Мышлеевич какой-нибудь, чтобы прослезиться от патриотического умиления. Я-то, в отличие от него, Русь-матушку пёхом когда-то исходил, бурлачить на Волге по молодости довелось, с босяками ночевывать в одном шалашике. И либерализм свой последующий обрел оттого, что тогда еще понял: просвещенности нам не хватает – вот чего! Покуда не просветимся, до той поры мы, при всей нашей несомненной самобытности, – полновластное царствие хама! Ладно, Спаситель ваш, положим, из интеллигентной будет среды (то бишь – в большей степени, к слову сказать, уже и не русак, а европеец), – но кто станет паствой, анахоретами, кто идею его подхватит, скажите вы мне? Он самый: хам, отринувший всю нашу прежнюю культуру – просто по невежеству, ибо и не знаком с нею!.. Возразите, что так и было с явлением того Христа, из Галилеи? Что ж, соглашусь. Но – добро, что ли, восторжествовало немедля? Напротив! Одну культуру смело, другая еще в эмбрионе; на тысячу с лишком лет мир погрузился в кровавое месиво, в средневековую тьму!.. Ладно, выбарахтались наконец кое-как. И вот теперь вы, господа декаденты, предрекаете миру нечто подобное. Даже, смотрю, с каким-то некрофильским восторгом хотите этого: чтобы опять веков на десять – в такую же тьму, чтобы идолов наших повергнуть, то есть, иными словами, похоронить все духовное, чем сегодня богаты… Чтобы полыхали опять библиотеки, как тогда, в Александрии… Уж не знаю, может, оно и выйдет по-вашему, только жить в этом вашем обновленном мире, в этом тысячелетнем полыме…
Только сейчас фон Штраубе вспомнил свое сегодняшнее видение в огне камина, пока полыхала, корчась, бумага. Боже, неужто этот пустомеля, этот подвыпивший бумагомарака, неужто же он прав?!..
Философ снова надел очки и теперь взирал на Иконоборцева с чувством своего внутреннего превосходства. Поэт же Александр, как зачарованный, смотрел лишь на пламя свечи и, как показалось вдруг лейтенанту, видел там в эту минуту нечто очень важное…
Усы журналиста уже размокли в вине и вместо того, чтобы франтовато топорщиться кверху, паклей свисали вниз. В глазах стояли пьяные слезы.
– Хотите такого мира, как я обрисовал? – спросил он. – Что ж, вольному воля. А я – уж не взыщите – к своему прикипел. К этому самому! – Не найдя иного образа, он постучал по паркету. – Да, несовершенному, да подлому иной раз! Так и пытаюсь исправить в меру своих скудных сил! Вы уж как хотите, а я… Ежели его не станет – так и меня тогда…
Поэт наконец оторвал взгляд от свечи, посмотрел на него с печалью и, пожалуй, с сочувствием.
– Нет-нет, – сказал он, – я себя отнюдь не отделяю. Это наш мир, мы его дети. Он – воздух, которым мы дышим. Мы любим его, как любят старого родителя. Что касается нового мира, каким бы он ни был, то – право, нельзя же полюбить еще не родившееся дитя. И все-таки непреложный закон в том, что старое уходит, а новое приходит ему на смену. Мы, дети своего мира, тоже, несомненно, уйдем вместе с ним, нам не место там… – Он махнул куда-то рукой. – Хотя, признаюсь, дорого бы дал за то, чтобы – пускай с края пропасти – хоть самым краешком глаза…
– Вот! – вклинился Иконоборцев. – Так я и думал – все-таки хотите! А раз хотите, то – вольно или невольно – приближаете!
– Что ты так расходился, мой друг Аввакум? – с новой бутылкой вина в руке подошел к нему сзади Строганов. – Залей лучше печаль свою. – А остальным подмигнул.
– Ах, оставь, – бросил через плечо Иконоборцев, подставляя, однако, свой бокал. Снова оборотился к молодым людям: – Ведь жаждите приблизить, – я угадал? Стоите повитухами при этом вашем дите-уродце…
– Никто не в силах приблизить или отдалить завтрашний день, – вставил философ. – Что же касается, как ты… как вы выразились, "уродца", то чувство истины и справедливости все же требует внести некоторую…
– Наконец-то! – оборвал его Аввакум. – Вот мы и добрались! Этого-то я и ждал! "Истина" и "Справедливость"!.. Ну и времечко пришло: беспрестанно сталкиваюсь с людьми, знающими, что сие такое. Анархисты, толстовцы, декаденты, кокотки, социал-демократы, – все знают, что такое Истина! Извольте уж тогда – и мое мнение. Помните, возможно, у Дюрера – четыре демона Апокалипсиса: Смерть, Война, Чума и Голод? Так вот что я вам скажу: там пятого не хватает – скачущего впереди. Имя ему, уж не знаю, Истина или Справедливость, се дело вкуса, а суть одна: там, где он проскакал – там и остальные не запозднятся: и Война, и Голод, и Чума, и Смерть. Из всех бесов, сидящих в нас, несть более бесноватого! – Голос журналиста, было подсипший, теперь набирал проповедническую мощь: – Чую цокот его копыт. Чую полымя от края до края и крик ненасытного воронья… И набег саранчи, и рык зверя, выходящего из бездны…
Сделался совсем пьян, слезы катились из глаз неудержимо. Несколько человек собрались из других углов комнаты, собрались вокруг него послушать, что он вещает и перешептывались между собой:
– Из-за чего сыр-бор, братцы?
– Не знаю… Вишь, эко разобрало…
– "Может, соли дать понюхать?..
Нофрет, тоже подойдя, стала гладить его по взъерошенным волосам. Журналист ни на кого не обращал внимания. Растирая слезы, он продолжал:
– …И грады распадутся на части, и цари примут власть со зверем! И не станет плодов земных, и потечет кровь до узд конских! И звезда ляжет на землю, и посыпем пеплом головы свои!..
Вдруг в какой-то момент фон Штраубе перестал его слышать. От колыханий воздуха свеча на миг полыхнула чуть ярче обычного и осветила знакомый перстень с зеленым камнем на руке одного из подошедших – тот самый, без сомнения. Он вскинул голову и столкнулся взглядом с человеком, прятавшимся за спинами других. Без Нофрет он бы не вспомнил это дурацкое имя.
– Филикахпий! – вскрикнула она.
Фон Штраубе вскочил. Бурмасовский лакей, – теперь он был выряжен эдаким парижским франтом, – сначала попятился, потом, развернувшись, кинулся наутек.
– Эй ты! Стой, черт! – крикнул фон Штраубе и устремился вслед за ним.
В прихожей было слышно, как тот уже скатывается по лестнице. На бегу подхватив шубу, лейтенант со всех ног бросился в погоню.
…по освещенной огнями морозной улице, под любопытствующими взглядами прохожих. Филикарпий бежал без оглядки, фон Штраубе не отставал.
Черт! Вскочил на ходу в трамвай, мчавший по льду Невы! Из дверей помахал, наглец, шапкой.
Лейтенант схватил подвернувшегося, слава Богу, на прошпекте извозчика. Сунул полтинник, приказал:
– Гони!
Лихач, мчась параллельно трамваю, мигом сократил дистанцию. Трамвай дребезжал уже совсем рядом, электрическое чудо техники изрядно уступало в скорости подбодренной кнутом и полтинником конской силе.
Наконец фон Штраубе соскочил с извозчика, через парапет перемахнул на лед реки и впрыгнул с задней двери в трамвай. Чертов лакей, уже, верно, не ожидавший увидеть его, тут же выпрыгнул из передней двери. Лейтенант – за ним.
…Опять через парапет, наверх…
Быстро выбежали с освещенного Невского в темный проулок. Кто-то крикнул: "Держи вора!" Мальчишки свистели им вслед. Морозный воздух обжигал легкие. Лейтенант в умении бегать явно превосходил Филикарпия, если б долгополая шуба не путалась в ногах, давно бы его догнал. Тот, похоже, вконец уморился от бега, уже дышал, пристанывая, их разделяла какая-нибудь сотня шагов. Теперь фон Штраубе не сомневался, что он не уйдет.
Филикарпий вправду сперва перешел с бега на шаг, потом и вовсе остановился. Фон Штраубе тоже перешел на шаг и теперь был уже совсем уверен, что беглец у него в руках.
Однако лакей, оказалось, и не помышлял сдаваться, он лишь переводил дух для нового рывка. Когда фон Штраубе был уже в нескольких шагах от него, тот неожиданно резво метнулся в соседний подъезд, проскочил его насквозь и выбежал во двор с черного хода.
Погоня возобновилась. Уже смекнув, что в беге по прямой ему от лейтенанта ни за что не уйти, подлый лакей сменил тактику. Теперь он челноком сновал сквозь подъезды, петлял по темным дворам, уводя все дальше от Невского; иногда, уставая, отсиживался то за мусорными ящиками, то за поленницей дров, только по хриплому дыханию фон Штраубе обнаруживал его, и тогда он снова пускался наутек.
Неизвестно, сколько бы еще времени продолжалось это преследование, больше похожее на какую-то затянувшуюся детскую игру, но когда лейтенант следом за ним вбежал в очередной подъезд, он не услышал, чтобы, как стало уже привычно, хлопнула дверь, ведущая во дворы. Лейтенант понял, что дом оказался без черного выхода, и значит, Филикарпий попал в ловушку. Подъезд совершенно не освещался. Фон Штраубе остановился и прислушался. На один лестничный пролет выше слышалось обрывистое дыхание и скрип ступеней.
– Эй, – крикнул лейтенант, – Филикарпий!
Вместо ответа снова последовал скрип осторожных шагов, кто-то поднимался вверх.
Надобность в спешке отпала – деваться беглецу все равно было некуда. Тоже осторожно нащупывая каждую ступеньку, чтобы не свернуть себе шею в этой темноте, фон Штраубе стал подниматься следом.
Добравшись до третьего этажа, он вдруг перестал слышать и дыхание, и шаги. Чувствовал, что Филикарпий притаился где-то совсем рядом.
* * *
…ослепительно, откуда-то из глубины мозга, как если бы солнце взорвалось по ту сторону глаз… Нет, не боль – там уже не существует ни страдания, ни боли, только свет и покой…
– …Ибо лишь в покое – истина, благость, а в движении – тщета, – выступая из этого сияния, произнес птицеклювый Джехути.
Другой, с острыми ушами и песьей головою, сказал:
– Только в стране Запада обретают покой, но пока преждевременно отправлять его туда. Он еще не стряхнул со стоп земной прах, и душа его полна земной суеты. Нет, Джехути, покуда Златоликий Амон не свершил свой путь в страну Запада из страны Востока, до той поры он твой.
– Ты прав, Инпу, – кивнул клювом Джехути, – прав, Хентиаменти, идущий впереди страны Вечного Запада. Пока душа его не освободится от груза тайн земных, она будет слишком тяжела для твоего Расетау, царства мертвых.
– Он уже ступил на путь Тайны, – сказал псоголовый, – единственный путь, ведущий в царство Осириса; но он еще не прошел его до конца. Ты, проводник на этом пути, веди же его, пока душа у него не просветлится истиной и не станет легче самой пустоты.
Джехути в покорствии склонил голову перед шакалом-Анубисом, ибо это был он:
– Будь по-твоему, Саб, время и в правду еще не настало. Но ты сам ведаешь, Повелитель Судей, сколь долог путь Тайны, и не все, попавшие в твое царство, до конца проходят его здесь.
– Сроки одному лишь тебе подвластны, мудрейший Тот, здесь, в стороне Востока ты сам назначаешь их. Не все становятся на этот путь; не пресекай же дорогу ставшему.
– Будь по-твоему, – повторил Джехути, и оба медленно растворились в сиянии.
…Тяжесть, Боже, какая земная тяжесть наполнила сразу голову и тело, тяжесть, которой и имени-то нет! И гул в ушах; а сквозь него – далекий копытный цокот. Это неслись демоны Апокалипсиса, числом пятеро. У четверых лики были зверины и страшны, и только у скакавшего впереди лик был по-человечьи скорбен, ибо только он один знал Истину на все времена. И от его какой-то пустынной скорби земля тоже вмиг становилась пустыней под копытами его белоснежного коня, и гибли под ними и люди, все былые боги…
…И Зверь, вышедший из бездны, тянул его, изнемогающего от собственной тяжести, распростертого, тянул за полы шубы куда-то в разверзшуюся темноту…