Текст книги "Завещание Императора"
Автор книги: Вадим Сухачевский
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц)
Глава 3
Бурмасов
Ноги сами привели к нужному месту. Роскошный дом иллюминировал улицу тремя рядами ярко полыхающих окон. Две тени позади ударившись о свет, на миг заметались, как бабочки возле пламени, и сгинули в темноте.
– Фон Штраубе, мой друг! Сколько зим!.. – на мраморной лестнице, распахнув объятия, приветствовал его Василий Бурмасов, вместе с ним начинавший когда-то морскую службу, а с недавних пор, после получения дядюшкиного наследства, миллионщик и хозяин этого особняка.
Они расцеловались: Бурмасов, разгоряченный шампанским – жарко, фон Штраубе – куда как более сдержанно. Очень уж близкой дружбы за ними никогда прежде не водилось, и лейтенант никак не ожидал подобного радушия.
– Вспомнил-таки! – мял его в своих лапищах здоровяк Бурмасов. – Рад, не представляешь как рад! А то, знаешь ли, дружище, иной раз такое подступит – ну, прямо…
…и обнаружил себя уже за уставленном снедью столом, в огромной гостиной, размером со средний плац для парадов. Лакей, выряженный под греческого виночерпия, в короткой хламиде, с венком из виноградной лозы на голове, наполнял бокалы пенящимся шампанским.
– …прямо застрелиться, ей-Богу, хочется, – закончил свою мысль Бурмасов, мгновенно вдруг погрустнев. – Право, брат, иногда такая тоска!..
В дальнем конце залы, на софе сидели бездвижно, как статуи, три прекрасные фемины: две, по краям – златовласые, в античных одеяниях, третья, в центре, самая хорошенькая личиком, выглядела еще более причудливо – была в одеянии древнеегипетской жрицы, с головкой, обритой наголо и выкрашенной в голубой цвет; лицо у этой, последней, было бесстрастным, будто вылепленным из воска. Бурмасов два раза хлопнул в ладоши; египтянка даже не шелохнулась, а обе эллинки тотчас вскинули очаровательные головки.
– Одиллия, Сильфидка, Нофрет, пошли прочь! – крикнул он им. – Надоели, к бесу. – Ткнул в плечо лакея: – И ты, Филистратий, пшёл вон! – Когда те поспешно исчезли, вновь обратился к фон Штраубе: – А ты, брат, не робей, угощайся, по лицу вижу – небось, не евши… Грустно мне, грустно, брат! Давай-ка с тобой, брат, что ли, выпьем.
От тепла и хорошей еды после почти двухдневного голодания фон Штраубе с первого же глотка шампанского сразу размяк и уже не чувствовал неловкости, которую испытывал в первые минуты. Да и Бурмасов держался с ним запросто, так что ему и вправду стало казаться, что их сплачивала давняя тесная дружба, никогда не пресекавшаяся. Выпив, облобызались вновь; тогда лишь он догадался спросить, что за тоска его мучает.
– А по-твоему, весело? – с легкой даже обидой отозвался тот. – Раз миллионщик – так веселись? С сильфидками этими, с одильками! А откуда эти миллионы, откуда это все? – он обвел взглядом окружающее роскошество, античные колонны, причудливую дорогую мебель, картины старинных мастеров с амурными сюжетами по стенам. – Все думают – наследство! Ха-ха! Да у дядюшки, царствие ему небесное, одних только срочных долгов осталось тысяч на четыреста, тоже любил пожить красиво… Нет, Борька, тут иное. Знал бы ты, что в душе у себя ношу… Ты-то, брат, немецких кровей…. это я тебе не в обиду, я ваше племя почище своего уважаю: работящий, честный народ… Только вы умеете любое лихо таить в себе, навроде пушкинского Германна, и по роже у вас ни черта не понять; а знаешь, каково это русской душе – такое держать в себе, ни с кем не делясь?
– Так поделись, что у тебя за "такое", – предложил фон Штраубе.
Обрюзглое лицо Бурмасова с брыжами, как у барбоса, еще больше набухло от сомнения.
– Поделиться… – вздохнул он. – Вот так вот, сходу… Тоже, я тебе скажу, больно колко… – Поднял указательный перст к потолку и перешел на замогильный шепот: – Ибо тайна сия велика есть…
– Ну, как хочешь. – Фон Штраубе скрыл легкую досаду, про себя же подумал: вот! И у этого тоже Тайна!..
Воспоминание о собственной Тайне больно кольнуло сердце.
– Да ты не обижайся, – похлопал Бурмасов его по плечу, – не думай, что не доверяю, я тебе доверяю как раз… Тут такое дело, что так запросто и не скажешь… Авось, еще… вечер-то долгий… Покамест я тебе лучше – о другом. А может, оно и о том же, только с другого боку, не знаю… Ты мне вот что скажи: ты в судьбу веришь – что где-то там все для нас наперед предначертано?
– Наподобие "Книги судеб"?
– Навроде того. Только книга – это старо: архангелов не напасешься с такой писаниной. Слыхал про такую новую штуку: называется "Le cinema"? Я это синема три года назад в Париже видел, да и к нам, говорят, прошлым годом привозили; не доводилось наблюдать?
– Вроде такие движущиеся картинки? – спросил фон Штраубе. Что-то он такое, кажется, читал в газете, не пытаясь толком понять. Вообще, он не был слишком охоч до новинок техники.
– Нет, брат, картинки – не то, – пояснил Бурмасов. – На картинках что хошь намалевать можно. А тут – лишь то, что в действительности, как на фотографическом снимке. И аппарат, чтобы сделать эту синему, тоже похож на фотографический. Только снимков таких много-много, не счесть, и все на одной длинной кишке из целлулоида. Потом эту кишку через другой уже аппарат просвечивают на простыню, кишка бежит, и все – как живое. Понимаешь: не плод фантазии, а самоё жизнь! Показывали: садовника водой окатили; так ведь, значит, вправду, живого садовника окатили – а потом нам показали на простыне! У меня сразу, поверишь, такой интерес! Ведь можно всю нашу жизнь – день за днем!.. Там же, в Париже, оба такие аппарата купил и кишки немерено верст, три с лишним тысячи франков не пожалел. Свое синема дома стал было делать, сценки там всякие, больше срамные, с Одилькой, с Сильфидкой да с сатиром с этим, с Филистратием, – обхохочешься. Только вышло не ахти как, темновато, все ж специалист нужен, надо, пожалуй, выписать… Да я, вообще, не к тому. Я вот о чем тут подумал: А что если там, на небеси, тоже свое синема? Почему бы нет? Если уж мы сирые додумались, то там, наверно, не дурней нас. И вот вся наша чумная жизнь, со всеми ее мерихлюндиями, все что было, что будет, – все у них уже запечатлено на кишку! А сами мы и не живем вовсе: просто кишку на просвет прокручивают – и мы скачем по простыне, покуда кишка не оборвется, такое вот синема. Тут что главное: мы не знаем, какая картинка дальше воспоследует. Так и мы: дергаемся, тщимся что-то изменить, бьемся лбом о завтрашний день, хотим что-то в нем предугадать… Глупо! Безмозглые картинки из чужого синема! Все равно ничего нельзя поправить, потому что – все уже есть! И "завтра", и "послезавтра", и – до конца дней! Каждое мгновение нашей жизни уже есть, и только ждет, когда его пропустят на просвет! И ничего нельзя поправить – для этого надо, чтобы кто-то там наново снял все синема. Наново родиться, то есть! Но тогда это уже не твоя получается, а чужая жизнь. Ты бы вот, к примеру, – хотел бы чужую жизнь взаймы?
Глаза у Бурмасова горели, как у безумца, но фон Штраубе вдруг подумал, что, как говорил, кажется, Полоний про Гамлета, в этом безумии есть определенная последовательность. Все более и более он сживался с Бурмасовской фантазией. Ему даже казалось, что еще прежде он дошел до этого сам. Ну да, все уже есть. Как даже в наикаверзнейшей математической задачке уже спрятано ее решение, так и в самом существовании Тайны уже заложена ее разгадка. Надо только набраться терпения в этом синема, дождаться, когда просветят в нужном месте. Отсюда и недавнее чувство свободы, отсюда и бесстрашие. Ибо – что есть судороги страха?..
* * *
– Это всего лишь наши судорожные потуги что-то изменить!
* * *
…Sic! [12]12
Именно! (лат.)
[Закрыть] И, наверно, человек, падающий в пропасть с кручи уже не испытывает страха: конец его слишком очевидно предрешен. Но что тогда вся человеческая жизнь, как не падение с такой же кручи, со столь же предрешенным концом, только чуть более растянутое во времени: просто целлулоидная кишка, которую кто-то прокручивает на просвет, оказалась немного длиннее, на самое чуть!
Он был настолько поглощен этими мыслями, что пропустил мимо ушей последний вопрос Бурмасова, но тот с пьяной прилипчивостью гнул свое:
– А? Как насчет чужой жизни взаймы? Моей вот, к примеру? С доминой этим, с капиталом, с сильфиками… Только уж и с грехом моим заодно!
– Да нет, меня как-то и моя – вполне…
– Врешь!
– Отчего ж это я – вру?
– Оттого что немец!
– Вот что Василий, – разозлился наконец фон Штраубе, – хватит называть меня немцем! Я русский офицер. А не нравлюсь – так могу и…
– Ну-ну! – снова усадил его Бурмасов. – Говорю ж, не серчай. Просто наш брат на чужое зарится – и скрыть этого не умеет. А ваш… Сам черт вас не разберет.
– Ладно, пускай буду немец, – сдался фон Штраубе. – Только скрытничаешь как раз ты. Говорил, тайна у тебя какая-то, поделиться… А сам…
Бурмасов, уже совсем пьяный, поскольку едва не каждое свое слово прихлебывал шампанским, которое все время себе подливал, стукнул кулаком по столу:
– Прав, чертов немец! Прав! За что еще уважаю – за логистику!.. Ну, изволь, выслушай, коли не боязно; а мне-то уже все трын-трава. Иуда я, понимаешь ли, получился, натурально иуда!.. Я тогда при штабе командующего служил, был на хорошем счету, во флигель-адъютанты светило: а как же! старинного роду, графских кровей! Тут еще любовь закрутила, и такая, скажу тебе, что – ни прежде, ни после. Ну а денег, сам понимаешь, пшик с маслом. И раскрутила меня эта фемина в один месяц так, что – хоть в петлю. Долгов назанимал тысяч на сто. Одна была надежда, что дядюшка-старик – миллионщик, и, кроме меня, наследников нет. Уж я, грех говорить, и Бога молил, чтобы его прибрал. Не знаю, моими молитвами или как, – только свершилось: преставился… Так меня вдобавок еще и его кредиторы – за горло; и дом выставили на торги, – каково?.. Ну, зарядил я, значит, свой "Лефоше", хватанул коньяку напоследок… А фемина моя тут как тут. Вроде, и дверь запирал на ключ; как ворвалась, не понимаю. "Миленький!" – кричит…
– "Миленький"? – переспросил фон Штраубе.
– Ага, что-то вроде… Тогда и свела она меня с этим хлюстом, не то он масон, не то еще какой халдей… Вдвоем-то они меня и подбили. Главное – даже не за деньги, ей-Богу! Не такой все же Иуда. Просто ей напоследок угодить хотелось, околдовала прямо, да и жизнь, думал, все равно решена… На шпионство я бы все равно не пошел, не из таковских; а тут, гляжу, бумажки-то им нужны – тьфу, никакой в них такой секретности, никакого ущерба для отечества. Всякая архивная дребедень, вся их секретность вышла лет полтораста назад. Мне как штабному из военного архива вынести – что раз плюнуть, а он, этот хлюст, он историей нашей, понимаешь, интересуется. И не упомню уже, сколько я ему тех архивных бумаженций попереносил. Он какие-то списки делал, а я бумаги потом – назад, в архив, и вроде ничего такого. Ну, а он меня, как бы для общего просвещения, на бирже в акции играть приобщил. Сам же мне двадцать тысяч одолжил и посоветовал, какие акции прикупить. Долгов я уж не боялся: семь бед – один ответ; прикупил, что он посоветовал: для начала – "Суэцкий канал", там заваруха была, акции упали до семи копеек за штуку. Только купил – политика вся тут же переменилась (помнишь, было дело?), и акции мои – сразу вверх. Да как! С двадцати тысяч до трех миллионов в одну неделю допрыгнула цена! Вот он, я думал, фарт! Жизнь спасена! Со всеми долгами рассчитался, дом дядюшкин, почитай, заново отстроил, по последней технике, а то за сто лет все в труху превратилось… Главное – как он, хлюст, сумел вычислить?.. И по-благородному получилось: вроде бы не с его стороны расплата, а с моей – фортуна. И бумажки эти старинные, что я ему носил – они тут ни с какого боку.
– А что ж, бумагам этим такая цена?
– Да ты слушай, слушай дальше!.. Я-то обычно, когда эти документы клал назад, в них и не заглядывал вовсе, а тут однажды взял да и заглянул. Смотрю – а бумаги уже не те, подделка! Ловкая, конечно, – так сразу не отличишь; только все там шиворот-навыворот!.. – Он обеими руками схватил полный бокал и выпил из него, как пьют из бадьи, в глазах застрял неподдельный ужас.
– Так что там, в бумагах? – спросил фон Штраубе, крайне заинтригованный. – Сам говоришь, никаких секретов, одна только старина.
– То-то и оно, что – старина! – гулко, как из могилы, отозвался Бурмасов. – Это, брат, самое страшное, что – старина! Я тебе такое скажу – мурашки по коже… Ежели ты не из трусов… Все еще знать желаешь?
– Да хватит меня стращать! – не выдержал фон Штраубе. – Взялся – так уж говори до конца!
– Ну, слушай до конца, коли такой храбрый… Вся история наша получается другая, переиначенная!.. Я почему заметил: род наш, Бурмасовский, древний, из бояр, при всех царях служили. Прежде, чем отдать ему подлинные документы, я любопытства ради кое-что там про своих предков почитал. А тут гляжу – все по-другому! Были Бурмасовы на одних должностях – стали на других, были им одни имения и чины пожалованы – стали другие. А настоящих Бурмасовых – вроде как и не было никогда! Вымарал, аспид, из истории!
– Чем же ему Бурмасовы не угодили? – усомнился фон Штраубе, хотя вся эта чехарда с бумагами все больше интересовала его, он даже чувствовал тут какое-то дальнее соприкосновение со своим делом.
– Да пойми, – воскликнул тот, – пойми, не в Бурмасовых суть! Он все другим сделал, всю историю нашу! Вроде как заново снял все синема, змей! А того, прежнего – вроде как и не было!.. Он потому и с акциями этими угадал, что сам все это синема делает!.. И Суэцкий канал – другой! Да что там канал! Сама тысячелетняя Русь-матушка – другая теперь! Другая империя!.. А может, она теперь и вовсе – того… А то и весь мир! Может, у него таких, как я, иуд армия целая по всему миру! А уж какую пропасть он, подлец, всем нам предуготовил – теперь иди гадай!.. – Бурмасов сбоднул лбом бокал со стола, – тот разлетелся хрустальными осколками, – уронил голову на руки и зарыдал пьяно. За всхлипами слышалось только: "Иуда я, иуда, ах, иуда!"
Фон Штраубе не знал, верить ему или нет. Было во всем этом что-то белогорячечное. Но он с каждым мигом все больше верил. И ощущал дыхание этой тайны все ближе и все большую ее похожесть на его Тайну. К тому же Бурмасов вдруг оторвал голову от стола, посмотрел на него почти что осмысленным взором и внезапно проявил способность к трезвомыслию.
– Видать, не я один знаю, – сказал он. – Похоже, слежка за мной. Нынче, когда ты в дверь звонил, я в окно выглянул, а там, позади тебя, двое в котелках. Точно говорю: шпики! Уж я-то ихнюю породу… Следят… Может, в шпионаже подозревают… Да будь я просто шпионом – был бы счастлив! Пожалуйте! Хоть в Сибирь, хоть на расстреляние! Готов! Но что следят – это точно…
– Да, только не за тобой, а за мной, – с внезапным безразличием к этой теме бросил фон Штраубе.
Бурмасов снова вытаращил глаза:
– С какой еще стати? Ты ври, да не…
– Сроду не врал, – сердито сказал фон Штраубе.
– Это верно, – согласился Бурмасов. – Ваш брат, немец… да ладно, ладно, не ярись… насчет приврать ваш брат почестней нашего… Но тогда изволь, объяснись – за что?
Фон Штраубе, несмотря на природную замкнутость, давно уже ощущал потребность перед кем-то выговориться. Сейчас предоставлялся тот самый случай: Бурмасов едва ли пойдет доносить, да, проспавшись, и не вспомнит, что накануне было сказано. Потому с легкостью, какая не пристала подобной теме, ответил:
– Вот как раз именно за шпионаж…
Глава 4
Бурмасов (окончание)
—?!..
– Представь себе. Передал бумаги с планами Адмиралтейства.
– Ну?! – выдохнул Бурмасов. – Вот удивил так удивил!.. Да ты, брат, не бойся, я к тебе даже с завистью, твой случай все ж полегче моего… И что, неужто за деньги?.. Навряд ли. Крез из тебя никакой – даже шинелюшка вон, гляжу, с дырой, кушать просит, и мелочь в кармане звенит – на портмонет не накопил… Коль за деньги – так, ей-Богу, взял бы лучше у меня, если так нужны.
– Нет, деньги тут ни при чем, – отмахнулся фон Штраубе. – Я – вот за это. – Он показал картонную карточку.
Бурмасов изумился:
– Футы-нуты! И из-за этой чепухенции!.. Эка невидаль – во дворец!..
– Да постой ты, – перебил его фон Штраубе. – Ты хоть знаешь, в чем дело?
– Что там может быть? Скучища какая-нибудь. Тезоименитство, что ли?
– Дурак ты! Про тайну императорского дома слыхал? Газеты хоть иногда читаешь?
– Газеты?.. Да, собственно, я… не по этой части… А что там, в газетах-то?
– Оно и смотрю – ты больше по части шампанского, – в сердцах сказал фон Штраубе. – Уже вторую неделю все газеты трубят.
– Так просвети, окажи милость, коли такой читатель.
– Натуральный бирюк! Просвещу, куда ж деться… В последний день осьмнадцатого столетия царствующий тогда император Павел собственноручно написал послание, адресованное российскому императору, который будет править на черте столетий девятнадцатого и двадцатого. Какой у нас нынче год на дворе?
– Ну… через три дня, кажись, уж тысяча девятьсот первый наступит.
– "Кажись"! Слава Богу, хоть год помнишь, в котором живешь… Стало быть, послезавтра – эта самая черта, рубеж веков!.. Конверт с печатями Мальтийского ордена сто лет хранился в специально созданной для такого случая секретной канцелярии, никто из царствующих особ не решился преступить, ибо оговорено было, что в нем – величайшая тайна империи, а может, и всего мира, беда тому, кто прежде срока посягнет. Да и бесчестие тоже – нарушить волю убиенного императора. И вот не далее как послезавтра император Николай во дворце, в присутствии специально приглашенных для такого случая особ вскроет Павловский конверт. Ты что, вправду ничего не слыхал?
– Будет тебе… Ну и что там в конверте?
– Говорю ж – тайна. Никто не знает пока.
Бурмасов смотрел недоуменно:
– Предположим… Так ты-то чего? Ежели, сам сказал, послезавтра раскроется, все газеты немедля раззвонят. Зачем же ради этого?..
– Не раззвонят, – уверенно сказал фон Штраубе. – Даже если узнают – не раззвонят, никто не допустит. Нагородят семь верст до небёс, но правды – ни за что… Ежели там, конечно, то, что я думаю.
– Да что ты, в самом деле! – взорвался Бурмасов. – Чего ты жидишься? Я вон тебе – как на духу. Ведь вижу – что-то знаешь; давай-ка выкладывай!
Чуть помедлив, фон Штраубе начал рассказывать самую первую часть Тайны, в сущности, не такую уж захватывающую, известную по семейным преданиям давным-давно. По мере того как он говорил, в глазах Бурмасова таял интерес.
– Эко удивил! – сказал тот, когда он закончил. – Нет, я, конечно, не исключаю, – ну и что с того? Допустим, вправду произошел ты от покойного Павлуши, – велика, тоже скажу, невидаль! Мою, к примеру, пра-пра-бабку сам государь Петр Алексеевич тараканил, что всем известно. Привычное дело, так уж у них тогда было заведено. Да что: тут хоть столбовая Бурмасова! Женился-то он вовсе на маркитантке, на курляндской девке. Оно, разумеется, приятственно, если ты эдаких, выходит, голубых кровей, – но, посуди сам, шпионничать ради этого!..
Действительно, получилось глупо. Если на этом закончить, то не стоило, право, и начинать. Чтобы выложить ту, главную часть Тайны, следовало набраться духу. Но раз уж взялся…
(«Квирл, квирл! Да стоит ли?! Тайна жива, лишь покуда она безгласа! Не станет ли она пустым сотрясением воздуха, облекшись в суету слов?»)
…раз уж взялся, предстояло окунуться … ( «Квирл! в омут сей!») … в омут сей до самого дна. И он принялся говорить, чувствуя, как по ходу его повествования сам воздух в комнате стынет от жадной тишины.
Бурмасов слушал поначалу молча, только шампанское себе из вновь початой бутылки все подливал и отхлебывал жадно; лишь когда фон Штраубе в своем рассказе стал подбираться к самой сути, он несколько раз воскликнул: "Да неужто?!.. Неужто же в самом деле?!.. Да это же черт… прости… это же Бог знает что!.." – и вновь примолкал, вытаращенными глазами глядя куда-то на стену, будто там огненными знаками было начертано библейское "мене, мене, текел, упарсин". Впрочем, то, что говорил фон Штраубе, пожалуй, приводило его еще в больший трепет, чем Валтасара – огненные начертания на том последнем для него пиру. Минутами фон Штраубе сам ощущал зябь от своих слов, в некоторые мгновения даже вера в них слегка пригасала, настолько все не вязалось с окружающей обыденностью, но затем тотчас вспыхивала вновь, обращаясь в непоколебимое знание, он даже не понимал, зачем ему нужно послезавтрашнее подтверждение, если все это, без сомнения, так и есть! Даже воплощенная в словах, Тайна, несмотря на все "квирлы"-предостережения, почти не утратила своей простой и пугающей величественности, не умещавшейся в рамках суетного бытия.
Когда он замолк, тишина длилась очень долго. У Бурмасова был такой вид, словно ему мозг подпалили изнутри. После бесконечно растянувшейся паузы, так и не придя в себя, он наконец с трудом проговорил:
– Да-а… Ежели так… Ежели… Даже не знаю, как тебя теперь называть… Ежели… То что тебе там?
– Что? – спросил фон Штраубе, пребывая все еще не здесь, а где-то за чертой мыслимого.
– Да я все о том же… – пояснил Бурмасов нерешительно. После услышанного на его барбосьем лице все сильнее проступала детская робость. – Во дворец-то зачем? Все одно такое наружу не выпустят.
Сейчас, после сказанного, все это казалось, действительно, мелким рядом с теми высями.
– Но кто-то же все-таки узнает, – сказал фон Штраубе устало. – Кто-нибудь, помимо императора. Прилюдно все будет. Камергеры, историографы, газетчики, архиереи, – кому-то неминуемо станет известно. А человек – на то он и человек…
– Верно! – с жаром воскликнул Бурмасов. – Он – подлая тварь!.. Прости, но мне уж грешному дозволено… Человечка – если даже не выболтает за так – его ж и подкупить можно! Насчет денег не думай. Ради такого я хоть все состояние спущу – авось, и мне спишутся мои грехи, хоть самую малость… – Внезапно приуныл: – А что если… Что если тот хлюст и мамзель эта – вдруг они нашли другого иуду, наподобие меня? Что если конверт – уже не тот?.. Не должно, конечно, в тайной канцелярии – там все под приглядом, но все ж… мало ли… Им же все наше синема перекромсать надо, а тут, тем более, такое… Не боишься?
Опаска такого рода была, фон Штраубе ощутил ее легкий холодок еще тогда, когда Бурмасов только-только поведал свою престранную историю. Сейчас опасение заколотилось опять, с новой силой.
– Слушай, – неожиданно спросил он, – а ту даму твою, которая… Как ее звали?
Бурмасову, по всему, тоже непросто было возвращаться из тех высей назад на землю. Ответ ничего не прояснил
– А?.. Ах, ее?.. Вообще-то я ее "Сладенькой" называл. "Meine suss"! А по имени… Хлюст ее, кажись, как-то на итальянский манер звал: Виола?.. Паола?.. Какая разница! Так и сгинула вместе с хлюстом, меня иудой сделавши.
– Ладно, – попробовал фон Штраубе зайти с другой стороны, – а от… как ты говоришь, "хлюст"… на кого он был похож? Случаем не на птицу такую, вроде цапли? Вообще, если ты когда видел, – на ибиса?
Взор Бурмасова, недавно было просветлевший, к этой минуте помутился вновь. Ничего путного он сказать уже не мог, лишь, едва ворочая языком, проговорил:
– На чибиса?.. А шут его… Я в зоологической науке – сам понимаешь… Да жаба он, вот что я тебе скажу, натурально жаба!.. На сердце у меня с тех пор, как холодная жаба, сидит!.. – Дальше забормотал вовсе невнятное – про загубленную из-за него, иуды, Русь-матушку, про свою загубленную душу и про переиначенное "этой жабой" синема.
– Пойду, пожалуй, – поднялся фон Штраубе.
– Куда это? – вскинул голову Бурмасов. – Места, что ль, мало? Нет уж, ты теперь давай-ка – у меня. – В глазах опять обозначилось слабое просветление. – Ты теперь… после того, что поведал… Ты теперь – все равно что Грааль, тебя теперь надо – как зеницу ока… Ничего что под крышей у такого иуды – к тебе-то уж не пристанет… А завтра мы с тобой… Если оно для меня будет, это "завтра"… Потому что чую, ей-ей: синемашка моя – к концу… – Встряхнулся: – А вот досниму-ка я его сам! Чтобы без всяких аспидов, без всяких чибисов, без всяких жаб!.. Эй, черт, Филикарпий! – позвал он, и когда вакханин-лакей появился, приказал ему: – Господина лейтенанта проводи, сатир, постели ему в верхней, в гостевой опочивальне. А мне – шампанского еще… Да, и вот что… Приволоки сюда оба синемашных аппарата. И Сильфидку позови… Нет, лучше Нофретку – глухонемая, она тут лучше подойдет, будет мне ассистировать. Да лабораторию отопри – с Нофреткой потом пленку проявим…
Вдруг фон Штраубе увидел на лице Бурмасова некую печать, смысла которой он сам еще не понимал, но увиденное подвигнуло его встать и неожиданно для самого себя поцеловать товарища в потный, прохладный лоб. Тот уставился на него непонимающе:
– А?.. Что?.. Что ты меня – как покойника?.. А впрочем… Впрочем… – На глазах у него навернулись слезы. – Раз так – давай-ка я тебя тоже, брат, поцелую… Право, после того, что ты тут сказал… Может, и мне – отпущение какое… – Сгреб его крепко, по-медвежьи и горячо расцеловал в обе щеки. – Но сейчас я должен – сам!.. Ты иди спи, ночь на дворе, а я… Вот сейчас только малость выпью…
Уже покидая в сопровождении Филикарпия залу, фон Штраубе слышал позади себя пьяное бормотание: "Никому не дозволю!.. Сам должен – это синема!.. Все нужно самому – тогда никакие жабы… – В какие-то мгновения мерещилось, что между его словами звучит приглушенное, слегка насмешливое " квирл, квирл!" – Никакие жабы!.. Потому что, квирл, квирл, я тебе вот что скажу… Всякий должен сам – свое синема!.. Сам, только сам, квирл, понимаешь?.."…
…Такое же " квирл" вместе с непонятной тревогой выдернуло из сна. Еще, наверно, час он пытался вновь задремать, но тревога только нарастала.
Наконец, явно не в силах больше уснуть, он поднялся с кровати, накинул халат, предупредительно оставленный Филикарпием, и на ощупь вышел из спальни. Огромный дом пребывал во тьме. Где включается электричество, фон Штраубе не знал, поэтому идти приходилось, ощупывая стены и перила, натыкаясь на какие-то развешанные алебарды и рыцарские доспехи, но " квирл, квирл", теперь уже звучавшее не только в сознании, а вполне явственно, заставляло его продвигаться на этот звук.
Он спустился на второй этаж. Где-то там, впереди мелькал слабый свет, как от раскачивающейся на ветру тусклой лампы, и мелькание сопровождалось все более отчетливым " квирл, квирл".
Посреди залы, в которой они недавно сидели с Бурмасовым, стояла большущая коробка на треноге; она-то и брызгала этим мелькающим светом, вереща, как вспугнутая птица: "Квирл, квирл…" На диване сидела хорошенькая Нофрет, по-прежнему в египетском одеянии, – во всполохах неестественного света ее бритая головка, выкрашенная голубой краской, казалась фарфоровой, – и неотрывно смотрела на висящую простыню, на которой что-то неясно двигалось, как в театре теней. "Синема", – догадался фон Штраубе.
Замерев, он тоже стал смотреть на простыню. Поначалу трудно было что-либо разобрать – на мутном фоне какая-то слабо проступающая тень, как, наверное, в загробном мире, у самого Аида. Потом, когда глаза привыкли, тень стала понемногу обретать медвежьи очертания Бурмасова. Тот сидел в одиночестве все за тем же накрытым столом, по-прежнему с наполненным бокалом в руке, смотрел с простыни прямо на фон Штраубе и что-то, явно, говорил, только вместо слов, – "Квирл, квирл!" – неслось из коробки.
* * *
…Как в калейдоскопе:
…Вот тень Бурмасова достает откуда-то икону и размашисто, истово несколько раз осеняет себя крестным знамением.
…Крупно: лицо Бурмасова, глядящее ему глаза в глаза. Губы шевелятся, и фон Штраубе может угадать два слова: "Борька" и еще, кажется, "прости".
…Некоторое время темень и пустота.
…Снова Бурмасов, перед ним – резной ларец. В руках появляются толстые пачки ассигнаций с банковскими бандеролями, судя по всему, тут многие сотни тысяч. Он старательно укладывает их в ларец, что-то себе под нос бормоча.
…Снимает с пальца драгоценный перстень с изумрудом, кладет его поверх пачек и закрывает ларец.
…Все заслоняет лист бумаги, на котором разлаписто, коряво написано:
Борька, друг! (Прости, что по старой памяти называю тебя так!)
Это – тебе. Пользуйся – тебе пригодится, а мне уже без надобности.
Не поминай, брат, лихом. А если когда вспомнишь иуду Ваську Бурмасова, то знай…
…А что "знай"?…
…не дочитал: умелькнуло…
…как в детском калейдоскопе, картонной трубочке, где неповторим единожды сотканный узор.
…Опять лицо Бурмасова – крупно. Слезы на глазах.
…Рука. В ней – револьвер. "Квирл, квирл!" – заунывно поет коробка.
…Тени блекнут и расплываются – точь-в-точь как должно быть в Аиде.
…Какие-то волдыри взбухают на простыне, словно живая кожа пузырится под ожогами.
…Потом – снова темень и пустота, как, наверно, до сотворения мира. Даже "квирл, квирл" внезапно захлебнулось и оборвалось.
Пропало. Не было никогда! Сколько трубочку-калейдоскоп ни верти, заново не собрать стеклянное крошево…
…Какое-то свечение и запах паленого целлулоида, которое он почувствовал сзади от себя…
* * *
Фон Штраубе, все еще в ужасе от увиденного, наконец догадался обернуться. Из коробки валил едкий дым и пробивались языки пламени. Целлулоидная кишка трещала и корчилась от жара, как издыхающая в последней предсмертной агонии змея. Нофрет по-прежнему сидела на диване с бесстрастным личиком и только слегка покачивала своей фарфоровой головкой.
Сквозь дым он подскочил к дверям, включил электричество, затем ринулся к столу с остатками их недавнего пиршества: за этим самым столом будто бы в яве только что сидел Бурмасов.
Под креслом, среди осколков хрусталя валялся вороненый армейский "Лефоше", натекшая темная кровь блестела на полу неподвижной лужей, как остывший смоляной вар. Однако тела Бурмасова нигде не было. Не было также и ларца на столе, но этому уж вовсе некогда было придавать значения. Фон Штраубе с ужасом обернулся к Нофрет:
– Когда?.. Где Василий?.. – Тут же осекся, вспомнив, что имеет дело с глухонемой.
Та, не обращая внимания ни на него, ни на зачинающийся в доме пожар, нюхала с тыльной стороны ладошки кокаин, блаженно улыбалась и знай покачивала своей игрушечной головкой. Бурмасов был высок и грузен, это субтильное создание никак не сумело бы в одиночку вынести отсюда его семипудовое тело.
– Эй, кто-нибудь!.. – уже закашливаясь от гадкого дыма, прокричал фон Штраубе.
Ни звука, только пленка шипела.
Он вспомнил, что некоторые глухонемые обучены читать по губам, подскочил к Нофрет, сжал руками ее головку, заставил смотреть на себя и проартикулировал, отчетливо раскрывая рот:
– Где он? Что тут произошло? Кто здесь был?
И она вдруг заговорила – неправильно произнося звуки, картавя на французский манер, но при этом старательно, как-то по отдельности выводя каждое слово. Голос был мелодичен, как звон какого-то хрустального колокольчика: