355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Урсула Кребер Ле Гуин » Индеец с тротуара (сборник) » Текст книги (страница 20)
Индеец с тротуара (сборник)
  • Текст добавлен: 18 марта 2017, 07:00

Текст книги "Индеец с тротуара (сборник)"


Автор книги: Урсула Кребер Ле Гуин


Соавторы: Мириам Мортон,Кристин Хантер,Мелвин Ричард Эллис
сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 24 страниц)

Урсула Ле Гуин
Далеко-далеко отовсюду

Пер. с англ. Б. Клюевой

Если вы думаете, что это повесть о том, как меня приняли в баскетбольную команду, как я прославился, достиг благополучия, любви и богатства, тогда вам незачем ее читать. Не знаю, чего я достиг за те шесть месяцев, о которых пойдет здесь речь. Чего-то я, разумеется, достиг, но, мне думается, всей моей жизни не хватит, чтобы разобраться – чего именно.

Я никогда не был членом какого-либо спортивного общества. В детстве я, правда, интересовался регби, особенно его стратегией, но, поскольку я был не по годам мал ростом, мне всегда недоставало скорости, хотя тактикой нападения я владел хорошо. А в старших классах все осложнилось – надо было вступить в команду, носить форму, и вообще вся эта петрушка. И вокруг только и разговоров, что о спорте. Сам спорт – дело стоящее, но вот весь этот треп вокруг него скука несусветная. Но опять-таки – и не о спорте здесь пойдет речь.

Я все это диктую на магнитофон, а потом перепечатываю. Пробовал писать сразу, вышла какая-то многословная белиберда, посмотрим, что получится теперь.

Меня зовут Оуэн Томас Гриффитс. В ноябре мне исполнилось семнадцать. Роста я небольшого для своих лет – во мне пять футов семь дюймов. Пожалуй, и к сорока пяти годам я все еще буду небольшого роста «для своих лет», так какая же разница? Я здорово переживал это в двенадцать-тринадцать лет, когда был намного ниже своих сверстников – настоящий коротышка. А в пятнадцать я вдруг вымахал за восемь месяцев на шесть дюймов и даже испугался – ноги стали как бамбучины с утолщениями, – когда же перестал расти, я оказался таким гигантом по сравнению с тем, каким был раньше, что и в самом деле нисколько не пожалел, что больше не расту. Я не толстый, но и не тощий, глаза у меня грязно – серого цвета, а на голове полно волос. Волосы вьются, и коротко ли я стригусь, отпускаю ли их – они все равно всегда торчат в разные стороны. Каждое утро я воюю с ними при помощи щетки, но безуспешно. Мне нравятся мои волосы. У них огромная сила воли… Да… однако это рассказ и не о моих волосах.

Я и по возрасту всегда был самым маленьким в классе. И дома я самый маленький, потому что один у моих родителей. Они рано отдали меня в школу, поскольку я был способный пацан. И я всегда был «способный не по возрасту». Кто знает, может, и в свои сорок пять я останусь «не по возрасту способным». Эта книга отчасти и повествует о том, как жить «способному пацану».

Впрочем, как вам известно, обычно до шестого класса все идет нормально. Никому нет до этого дела, меньше всего тебе самому. Большинство преподавателей хорошо к тебе относятся – им с тобой легко. Некоторые даже любят тебя и снабжают хорошими книгами для внеклассного чтения. Есть и такие, которые презирают способных, но у них не остается времени для того, чтобы дать тебе почувствовать, как это низко с твоей стороны разбираться лучше большинства других ребят в математике и литературе, потому что эти преподаватели слишком заняты поведением «трудных» детей. И всегда в классе есть какое-то количество детей, чаще девочек, таких же, а то и более способных, чем ты, и вы все вместе пишете пьески для школьных вечеров, составляете для учителей списки, и все такое прочее. А все эти толки о жестокости детей, они яйца выеденного не стоят, «жестокость» детей ничто по сравнению с жестокостью взрослых. Маленькие дети – способные они или отсталые, неважно, – не жестоки, просто они еще глуповаты. И они делают глупости. Они говорят то, что думают. Они еще не научились говорить то, чего на самом деле не думают. Это придет потом, когда они начнут превращаться в людей, и поймут, как они одиноки.

Мне кажется, что, осознав истинные размеры одиночества, люди смертельно пугаются. И тогда они впадают в другую крайность: они сколачивают группы – клубы, команды, общества, классы. Все вдруг начинают одинаково одеваться. Чтобы не выделиться. Не поверите, насколько важно, оказывается, правильно пришить заплату на джинсы. Если вы сделаете это не так, как принято, значит, вы «не в струю». Вы «не в струю»… Это, знаете ли, совершенно особое выражение – «быть не в струю». В какую «струю»? В одну струю с ними. Со всеми остальными. Вместе взятыми. Спасение тут – в многочисленности. Я – это не я. Я член баскетбольной команды. Я принятый в обществе человек. Я друг моих друзей. Я «черный ангел» – с пеленок не расстаюсь со своим «хондой». Я член чего-то там. Я тинэйджер. Меня вы не видите; все, что вы видите – это Мы. А Мы – всегда в безопасности.

И если ты мозолишь Нам глаза – торчишь перед Нами один, как пень, но при этом тебе сопутствует удача, Мы на тебя и внимания-то не обратим. Но если ты еще и неудачник, тогда может случиться, что Мы забросаем тебя камнями. Мы ведь не любим, когда кто-то там мелькает перед нами с заплатами на джинсах, пришлепанными как попало, и всем своим видом напоминает, что каждый одинок и спасения нет никому.

А ведь я пытался. Честное слово, пытался. С таким упорством, что теперь мне тошно вспоминать об этом. Я ставил заплаты на свои джинсы точь-в-точь, как Билл Эболд, который все делал правильно. Я толковал о правилах игры в бейсбол. Целый семестр я трудился над школьной газетой, потому что это был единственный доступный мне шанс стать членом хоть какой-то группы. Но все было напрасно. Не знаю почему. Иногда я думаю: может, иноверцы как-то по-особому пахнут, и только правоверные способны учуять этот специфический запах.

Многие ребята почти ничего не соображают. Просто ходят толпой и все. Они-то, по существу, и составляют костяк группы. А большинство вроде меня просто подлаживаются. В душе им на это наплевать, но тем не менее им удается приспособиться, их принимают за своих… Как бы мне хотелось быть таким! Лучше бы я был искусным лицемером. Это еще никому не вредило, только жить легче, ей-богу! Но мне никогда никого не удавалось обмануть. Как-то сразу они поняли, что их интересы не мои интересы и проникнулись презрением ко мне, а я – к ним за то, что они презирали меня. Но одновременно я презирал и тех немногих, которые не пытались «быть в струю». В девятом классе у нас был один высокий мальчик, который не чистил зубы и ходил в школу в белой спортивной куртке, и он предлагал мне свою дружбу. Мне бы возликовать – ведь до этого никто не хотел дружить со мной. Но мне не нравилось, что он все время говорил о ребятах, что, мол, тот свинья, а этот болван, и хотя в общем-то я был с ним согласен, мне противно было только о том и говорить, и я запрезирал его за снобизм. А потом я запрезирал самого себя за свое презрение ко всем остальным. Ну и положеньице, скажу я вам! Да вы сами, если прошли через нечто подобное, можете представить себе, что это такое.

Пока я изо всех сил старался быть как все, я и в отличники не лез, впрочем, в решении этой проблемы мне всегда помогал спорт. Не то чтобы я был не способнее своих сверстников, но получал я всегда тройки, потому что не выносил м-ра Торпа и всегда как бы отсутствовал на его уроках.

– Если бы вы, Гриффитс, на минутку выкинули из своей башки Китса и Шелли, тогда вы, возможно, хотя бы обратили ваше внимание на то, как другие играют в баскетбол.

Он почему-то всегда называл Китса и Шелли – я сам слышал, как он точно в тех же выражениях наставлял на ум еще двух-трех учеников. Он произносил эти имена, по-змеиному шипя: «Ш-ш-шелли, Китсс-с-с!» В отношении меня это было просто глупо: по-настоящему меня интересовали только биология и математика, но его ненависть возбудила во мне любопытство, и, вернувшись домой, я прочитал «Оду соловью» Китса в хрестоматии для первокурсников. В ней не оказалось Шелли, но в городской библиотеке я просмотрел его сборник, а позднее купил книгу его стихов у букиниста. Таким образом, именно м-р Торп, обучавший нас баскетболу, познакомил меня с «Освобожденным Прометеем», за что я должен был бы испытывать благодарность к нему. Однако отношения мои с м-ром Торпом так и не поправились.

Но что важно отметить: я никогда не вступал в пререкания. Мог же я, к примеру, сказать: «Послушайте, м-р Торп, нет у меня такого желания – выкидывать из головы Китса и Шелли, а тем более синусы и косинусы, а потому – катитесь-ка вы подальше, ладно?»

А ведь некоторые так умели отбрить! Помнится, еще в начальной школе слышал я однажды, как маленькая негритянка – семиклассница выговаривала нашему математику: «Не трожьте мою тетрадку! А не нравится, как сделала, – подавитесь вы ею!»

Вот это был бой! Преподаватель ничем не заслужил такого отпора, он просто пытался учить девчонку математике, и тем не менее это был настоящий бой, смелый бой, и я ею восхищался. Но сам я ни на что подобное никогда в жизни не решусь. Нет во мне этого. Не умею я бороться. Я обычно стою и слушаю, пока не представится возможность смыться. И тогда я смываюсь.

А иногда я не только стою и слушаю, но и улыбаюсь в ответ и прошу прощения.

Когда я чувствую, что расплываюсь в такой улыбке, я готов содрать с себя свою морду и растоптать ее.

Случилось это на пятый день после моего дня рождения. Мне было семнадцать лет и пять дней. Двадцать пятого ноября, во вторник. Шел дождь. Я сел в автобус, потому что, когда я вышел из школы, лило как из ведра. В автобусе было только одно свободное место. Я сел и попытался отложить воротник – он настолько промок, пока я ждал автобус, что теперь лежал у меня на загривке, как ледяная Рука Смерти. А еще я сидел и чувствовал себя виноватым. Потому что ехал автобусом.

Виноват, потому что еду автобусом. Потому что еду автобусом! Знаете, когда ты молод, самое страшное – это то, что все вокруг так обыкновенно.

А чувствовал я себя виноватым, сев в автобус, вот почему. Прошло пять дней со дня моего рождения, так? На день рождения отец сделал мне подарок. Прямо-таки фантастический подарок!

Не поверите, какой фантастический подарок он мне отвалил. Мечту эту отец, видно, лелеял несколько лет и все эти годы копил деньги. Когда я вернулся из школы, отец и подарок ждали меня. Подарок стоял возле самого нашего дома, но я даже не заметил его. Отец заговорил со мной намеками, но я не понимал его намеков. В конце концов ему пришлось вывести меня на улицу и ткнуть носом в подарок. Когда он вручал мне ключи от него, на лице его появилась такая гримаса, словно он вот – вот расплачется от удовольствия и чувства гордости.

Конечно, это была машина. Я не буду называть марку – она достаточно известна благодаря шумной рекламе. Это была новая машина. С часами, радиоприемником, все – экстра-люкс. Отец целый час расписывал и показывал мне весь этот экстра-люкс.

Я умел водить машину – еще в октябре получил водительские права. На случай, если нужно куда-то срочно поехать, или подвезти маму в магазин, или самому прокатиться. У нее была машина, у отца была машина. Теперь и у меня была машина. Три человека, три машины. Но тут была одна загвоздка: не нуждался я в машине!

Сколько она стоила? Я не спрашивал, но наверняка не меньше трех тысяч долларов. Мой отец служит главным бухгалтером в мэрии, и такие расходы, когда в них нет особой надобности, нам не по карману. На эту сумму я мог бы целый год, а то и больше, жить и учиться в Массачусетском технологическом институте при условии, что буду получать стипендию. Вот что пришло мне в голову в тот самый момент, когда отец еще только собирался открыть блестящую дверцу автомобиля. Уж лучше бы положил эти деньги на банковский счет. Правда, я могу продать машину и, если потороплюсь, то потеряю на этом не так уж много. Вот о чем я думал, когда отец вручал мне ключи и говорил:

– Она твоя, сынок, – и на лице его опять появилась та самая гримаса.

И я улыбнулся. Кажется, улыбнулся.

Не знаю, удалось ли мне обмануть его. А если удалось, то, уверяю вас, это в первый раз в жизни и только потому, что ему самому этого хотелось, хотелось верить, что я онемел от восторга и благодарности. Вы можете подумать, что я смеюсь над ним. Нет, нисколько.

Сами понимаете, мы тут же вывели машину на улицу. Я рулил до самого парка, он обратно: ему доставляло удовольствие держать баранку в руках, и все было распрекрасно. Но в понедельник, когда он обнаружил, что я отправился в школу не на своей новой машине, он забеспокоился. Почему я так поступил?

Я не мог ему объяснить почему. Я и сам-то еще не совсем понимал почему. Поехать в школу на этой штуке, припарковать ее на школьной стоянке означало бы для меня сдаться. Тогда она стала бы принадлежать мне. А я ей. Я стал бы хозяином новой машины со всеми ее экстра-причиндалами. И школьный народец сказал бы: «Эй, поглядите-ка! Вот это да! Ну и хват же этот Гриффитс!» В результате одни стали бы измываться надо мной, а другие от души восхищались бы машиной, а заодно и мной – вот, мол, счастливчик. И вот этого я не вынес бы. Я не знал, что я собою представляю, но знал совершенно точно, что на роль какого-нибудь шпунтика при машине не гожусь. Потому что я был человеком, который ходит в школу пешком (кратчайшим путем – 2,7 мили), которому нравится ходить пешком и который искренне любит улицы своего городка. Любит его тротуары, дома, любит рассматривать прохожих, а не стоп – огни на багажнике впереди идущего автомобиля.

Словом, именно на поездках в школу я подвел черту. Я старался все сделать так, чтобы ее не заметили: в субботу я возил на своей машине в магазины маму, сам предложил родителям вывезти их в воскресенье на «своей новой машине» за город. Но в понедельник вечером отец обнаружил эту «черту»: «Разве ты не на машине ездил в школу? Почему?»

И вот во вторник я ехал в автобусе и изнывал от сознания собственной вины. Я даже не шел пешком – и это после того, как втолковал им, что люблю ходить пешком, что, по мнению докторов, это лучшее упражнение для укрепления всего организма. Я ехал автобусом. За двадцать пять центов. А машина стоимостью в три тысячи долларов стояла в это время на приколе прямо перед нашим домом, где я должен был сойти с автобуса.

Я выглянул в окно – такой ли уж сильный дождь на улице, что нельзя идти пешком. Лило так, что казалось, в окна автобуса вставлены рифленые стекла. Но и это не облегчило мне душу. Я представлял себе, как вечером отец спросит: «Ты на машине ехал в школу? Нет? Почему?»

От этой мысли меня передернуло, и тут я заметил, что рядом со мной у окна сидит девочка из нашей школы. Я сказал ей:

– Привет!

– Привет, – ответила она, а мне захотелось, чтобы рядом сидел кто-нибудь совсем незнакомый, чтобы можно было не обращать на него внимания.

Филды поселились на нашей улице, в двух кварталах от нашего дома года два назад, и мы с Натали какое-то время учились в одном классе. У нее были длинные темные волосы, держалась она тихоней – пройдешь мимо и не заметишь, – и она вроде бы занималась музыкой, – это, пожалуй, все, что я знал тогда о Натали Филд. Она была хорошенькая, впрочем, почти все девушки кажутся мне хорошенькими, так что не мне судить. Вы бы не назвали ее красивой, потому что она была коренастенькая и суровая на вид; но мне думается, что она была хорошенькой, только не всякому дано было это заметить, потому что и она не всякого замечала. Но на этот раз так уж получилось, что я это заметил, потому что она заметила меня. Не могла не заметить. С моего ранца, который промок насквозь, капало прямо ей на колени. Я передвинул его, чтобы капало на мои, и сказал:

– Извини. Всего лишь сильнейшее артериальное кровотечение. Сейчас пройдет.

Вот это уж действительно было странно – я и вдруг заговорил! Ну, промямлил бы как обычно: «Извини», передвинул ранец – и все, точка. Видно, тошно было мне от самого себя, от чувства вины за машину, и от ярости, и от одиночества, и от мысли о том, что быть семнадцатилетним ничуть не лучше, а может быть, даже хуже, чем шестнадцатилетним, и все в том же духе, так что выбился я из привычной колеи. Захотелось как-то отойти от всего этого, ну хоть незнакомую девушку посмешить. А может быть, было в ней самой что-то такое, что заставило меня заговорить, вернее, сделало для меня возможным заговорить с нею. Или, когда встречаешь человека, с которым суждено встретиться, ты это неосознанно чувствуешь?..

Она рассмеялась искренне, удивленно и радостно. А я продолжал:

– В результате кровотечения из тазобедренной артерии это наступает… запамятовал, через сколько секунд: то ли через семь, то ли через пятнадцать.

– Что наступает?

– Смерть от потери крови. Гыр-гыр-гррых! – и я свалился на сиденье автобуса и тихо «скончался». Потом сел и сказал: – Да, воротник мой промок насквозь, словно льдину за пазуху положили.

– У тебя же волосы мокрые, с них и капает тебе на воротник.

– Мокрец я несчастный, – прорвалось у меня.

– Послушай, у вас ведь историю преподает мистер Сенотти, верно? Как он?

– Да нормально. Псих. Грубиян. Должно быть, потому, что имя-то у него Наглый, – не его это вина.

– На мне висит еще социология, и мне бы подходящего преподавателя найти, покладистого.

– Тогда Наглый не подойдет. Возьми лучше Вребек. Она только и знает, что кино показывает.

– Я у нее занималась. Поэтому и ушла от нее. Ох, прямо не знаю… Дерьмо! – именно дерьмо! да еще со злостью, сказала она. – Терпеть не могу всю эту халтуру, а заработать на хороших преподавателей не хватает времени.

Все это она говорила не столько мне, сколько себе. Но у меня, как говорится, аж дух захватило. За двенадцать своих учебных лет, включая детский сад, я еще ни от кого не слышал, чтобы он «терпеть не мог всю эту халтуру».

– Как это у тебя не хватает времени? Что, у тебя тазобедренная артерия порвалась? Не паникуй – у тебя целых пятнадцать секунд в запасе.

Она снова рассмеялась и взглянула на меня. На какую-то секунду, но взглянула и увидела. Она посмотрела на меня не для того, чтобы увидеть, как она выглядит в моих глазах, она посмотрела, чтобы разглядеть меня. А это редкость, по собственному опыту знаю.

Уже тогда у меня сложилось впечатление, что с этой девушкой редко шутят, что мои дурачества ей в новинку и что они ей нравятся. И ведь странно, что и я тоже до того дня не больно-то много дурачился. С малознакомыми людьми – а в их число входило практически все человечество, за исключением моих родителей, Майка Рейнарда и Джейсона Соэра, – я или совсем не разговаривал, или говорил исключительно на серьезные темы, что тут же отбивало у моих собеседников всякую охоту продолжать разговор. Но я все же мужчина, а мне кажется, что в наш век особи мужского пола почти инстинктивно предпочитают легкомысленное поведение. Девушки хихикают над многим, хотя в сущности своей они, по-моему, всегда серьезны. А парни тем временем валяют дурака, насмешничают, все обращая в шутку. С Майком и Джейсоном – они, пожалуй, ближе всего подходили под определение «мои друзья» – мы всегда все высмеивали. Мы ни о чем не говорили всерьез. Ну разве что о спорте. Правда, больше всего нас занимал секс, но и о сексе мы не говорили серьезно – так, рассказывали неприличные анекдоты, или пижонили друг перед другом знанием сексологической терминологии: в своих разговорах разбирали женское тело на взаимозаменяемые детали, как если бы оно было машиной. По части анекдотов я преуспевал, а вот в терминологии был слабоват.

Но, должен вам признаться, в пятнадцать лет я не знал еще, что такое «иметь девчонку». Я думал, что это означает ходить гулять с нею, сидеть в кино, хорошо проводить время, посещать вечеринки, в общем, что-то в этом роде. Кое-что я, конечно, знал о жизни, но никак не связывал с этой фразой. Так что, когда Майк, который был более меня развит физически, сообщил нам, что он «поимел девчонку», я спросил:

– Ну и чем вы занимались?

Он воззрился на меня и спросил:

– А чем, по-твоему, мы могли заниматься?

И больше никогда в жизни я не чувствовал себя таким дураком. Даже сейчас, записывая этот эпизод на пленку, чувствую, что краснею. Майк тогда многим ребятам рассказал, как я его спросил: «Ну и чем вы занимались?» – вот смеху-то было! Постепенно все это забылось, да и я подсуетился – у меня всегда наготове была целая серия соленых анекдотов для поддержания разговора с Майком и Джейсоном. Как я теперь понимаю, это спасло меня от завтраков в одиночку.

Еще несколько слов о смешном и серьезном: частенько со временем все меняется. Взрослые женщины порой выдают потрясающие остроты, а взрослые мужчины становятся вдруг смертельно серьезными. Вот у моего отца не осталось ни капли юмора. Он добрый человек, но шуток не понимает. И в то же время я своими ушами слышал, как мама и ее подруга Биверли хохотали на кухне до слез, так, что чуть не задохнулись. И смеялись-то они над какой-то глупостью, которую сотворила эта самая Биверли. Слыша их всхлипы, я и сам не мог удержаться от совершенно беспричинного смеха – просто получал наслаждение от того, что смеюсь.

Так вот, было ужасно приятно видеть, как эта девушка смеется над моими дурацкими шутками, и я продолжал:

– Мне кажется, что тебе надо принять две таблетки аспирина и наложить шину на артерию. Заскочи-ка ко мне завтра со своей ногой. У нас есть трехногий кентавр, так ему необходима пересадка.

И дальше в том же духе. То есть так же плоско. А она смеялась, пока я не выдохся. И тогда я спросил:

– Как это у тебя нет времени? Ты что, работаешь?

– Я даю уроки.

Я не помнил, на каком инструменте она играет, а спросить не решился.

– Тебе это нравится?

Она пожала плечами, состроила гримаску.

– Это же музыка, – сказала она так, как обычно говорят: «Это же жизнь». Правда, с несколько другим оттенком.

– Так ты хочешь стать учительницей музыки?

– Ну нет! – сказала она точно таким же тоном, каким чуть раньше произнесла слово «дерьмо». – Только не учительницей. Буду заниматься именно музыкой.

В ее голосе звучал такой гнев, – Тарзан, да и только, – но злилась она явно не на меня. У нее был чудесный голос, чистый и нежный, и эти нотки ярости в нем…

Я принялся кривляться, изображая обезьяну.

– Никаких учителей, уф, уф! Слопаем учителя? Славненький был учитель, ням, ням! Нет учителя! Такой был пузень – толстенький, жирненький, сытненький учитель!

– Тощий был учитель, одни кости! – сказала Натали.

Человек, сидящий через проход от нас, посмотрел на нас так, будто готов был загнать нас в тьмутаракань какую-нибудь. Такой взгляд сплачивает.

– А ты куда собираешься?

– Уф, уф, я профессиональный горилла. Я прохожу Высшие курсы Укрощения и Национальной Экономики. – И я показал ей, как я укрощаю свой ранец и как ловко поедаю блох. Потом добавил: – Я собираюсь стать учителем.

Это почему-то рассмешило нас больше, чем все мое фиглярничанье, мы оба покатились со смеху.

– Это ты серьезно?

– Да нет, не знаю. Может быть. Зависит от того, пожалуй, в какой институт я пойду.

– А в какой бы ты хотел?

– В МТИ.

– В Техасский институт психологии?

– Нет, в Массачусетский технологический институт, на матфак: наука, лаборатории, целые гектары лабораторий. И посвященные в белых халатах озабоченно крадутся к тайнам вселенной. Прямо чудище Франкенштейна!..

– Да, – сказала Натали. И в этом ее «да» не прозвучало ни вопроса, ни бездумного согласия, ни насмешки, ни равнодушия. Только твердая уверенность: «Да», – и все тут. – Это ты здорово придумал.

– Нои дорого обойдется.

– О, с этим-то ты как-нибудь справишься.

– Как?

– Стипендия… работа. Поэтому я и даю уроки. Чтобы поступить этим летом в Тенглвуд.

– Тенглвуд? Это в Нью-Саус Уоллес?

Она усмехнулась.

– Это такая музыкальная школа.

– Недалеко от Техасского института психологии, да?

– Точно.

Мы подъехали к моей остановке. Я поднялся и сказал:

– Пока.

И она ответила:

– Пока.

И я вылез под дождь. Уже после того, как я сошел, я сообразил, что мог бы проехать с нею еще два квартала и мы худо – бедно, но закончили бы наш разговор. Он оборвался так неожиданно. Я подпрыгивал, продолжая свои обезьяньи штучки уже под дождем, но она сидела у окна с другой стороны. Автобус тронулся. Никто меня не видел, кроме дяди, который готов был так далеко загнать нас. Он быстро обернулся и подмигнул мне.

Я рассказываю так скрупулезно о моем разговоре с Натали Филд в автобусе, – об этом ничего не значащем разговоре – потому, что для меня он был чрезвычайно важен. Уже одно то, что само по себе незначительное приобретает такое значение, очень важно.

Очевидно, раньше я представлял себе важные события как нечто торжественное, грандиозное, сопровождаемое приглушенным пением скрипок. И очень трудно согласиться с тем, что поистине значительные события – это обыкновенные маленькие случайности и неожиданные решения. А когда начинается музыка, и всеобщее внимание, и церемониальные одежды – тут уж ничего мало – мальски значительного нет и быть не может.

Прочно засело в моей голове из нашего с нею разговора одно слово, самое обычное, без особого смысла. Не ее внешний вид, не то, как она глядела на меня, не я сам, в роли клоуна изо всех сил смешивший ее, – хотя, пожалуй, и это все вместе взятое, все как бы спрессовалось в одном слове «да», в твердо, решительно произнесенном ею слове «да». «Да, именно так ты и поступишь». Это было как скала. И теперь, когда бы я ни заглянул в себя, там, в моем сознании была эта «скала». А мне необходима была «скала». Нечто такое, на что можно было опереться. Нечто прочное. Потому что вокруг все было аморфно, словно каша, болото, туман. Туман смыкался со всех сторон. И я уже окончательно заплутал в нем.

И в самом деле, все менялось к худшему. Наверное, это началось давно, очень давно. Но машина стала той последней каплей, которая переполнила чашу.

Видите ли, вручая мне машину, мой отец как бы говорил: «Вот кем я хочу тебя видеть: нормальным американским подростком, который обожает свою машину». И, передав ее мне, он лишил меня возможности сказать то, что я наконец осознал: «нормальным американским подростком» я никогда не был и быть не собираюсь, и по этой причине я нуждался в помощи, чтобы понять, кто же я такой и где мое место. Но сказать все это отцу значило бы заявить: «Забери свой подарок, не нужен он мне!» Мог ли я пойти на это? Ведь он душу в него вложил. Ведь это было лучшее, что он мог мне подарить. И сказать ему: «Убирайся ты со своей машиной, папа, не нужна мне она». Так?

Кажется, мать понимала это, но мне ее понимание было до лампочки. Моя мать была и остается хорошей женой. Быть хорошей матерью и хорошей женой – дело первой важности для нее. И она действительно хорошая мать и хорошая жена. Она никогда не унизит моего отца. Она по мелочи командует им, это уж как положено, но никогда на него не ворчит, не обрывает его, как поступают другие женщины – я не раз слышал – со своими мужьями; во всех больших делах она его поддерживает – он у нее всегда прав. И она содержит в чистоте дом, очень хорошо готовит, к тому же печет домашнее печенье и всякие вкусности, и рубашка чистая для нас у нее всегда наготове, а когда обществам «Мускуляр Дистрофи» или «Марш Дайм» требуется секретарь или сборщик взносов, она и это берет на себя. А если вы считаете, что кормить – поить, обихаживать семью, пусть маленькую, да так вести хозяйство, чтобы все было в ажуре и тихо – мирно, дело несложное, вам не мешает побыть на ее месте год – другой. У нее много работы и забот полон рот. И при этом

– подумать только! – она боится заняться чем-нибудь, кроме нас и хозяйства. Не за себя боится, боится, что если займется чем-нибудь другим, нас запустит, все в доме пойдет наперекосяк, и она перестанет быть хорошей женой и матерью. Ей кажется, что она все время должна опекать нас. Она даже не находит времени почитать роман. Думаю, что она не читает романы еще и потому, что, если бы ее заинтересовал, захватил какой-нибудь роман, она оказалась бы где-то далеко, сама по себе, вдали от нас, не с нами. А это, с ее точки зрения, недопустимо. Так что, если она и читает иногда, то только журналы о приготовлении пищи и по искусству украшать интерьер, и еще один – о немыслимо дорогих путешествиях в места, куда она никогда не согласится поехать. Мой отец проводит массу времени у телевизора, она же никогда толком не смотрит его: если даже они сидят вместе в гостиной, она в это время либо шьет, либо вышивает, либо подсчитывает дневные расходы, либо составляет списки должников «Марш Дайм». И всегда готова вскочить и помчаться по каким-нибудь неотложным делам.

Она не особенно баловала меня, единственного ребенка в семье, хотя обычно таких детей окружают всеобщим вниманием. Она пыталась умерить мою тягу к чтению, но, когда мне исполнилось двенадцать или тринадцать лет, она оставила свои попытки. С тех пор как я помню себя, в мои обязанности всегда входило содержать в порядке свою комнату и выполнять работы по саду. Я подстригаю газон, выношу мусор и тому подобное. Только мужская работа, разумеется. Я понятия не имел, как обращаются со стиральной машиной и сушилкой, пока мать не легла на операцию, после которой она еще в течение двух недель не могла подниматься по лестнице. Не думаю, что отец смыслил больше, чем я, в этих машинах. Потому что это женская работа. Тут дело доходит до смешного. Отец вообще-то большой дока в обращении с машинами. Каждый инструмент у него выполняет до двенадцати различных операций и имеет всевозможные дополнительные приспособления. Если отец приобретает простую, неказистую модель, он не успокоится, пока не придумает, как ее усложнить. А вот следить, ухаживать за домашними машинами должна была мать. И когда они ломались, она вызывала мастера. Отцу не нравилось, когда он узнавал о каких бы то ни было поломках.

Поэтому я и помалкивал о машине. Потому что она сломала меня окончательно. Ну просто конец мне пришел, последняя остановка. Слезайте, приехали. А за стенками автобуса – ничего, только дождь, да туман, да я со своими обезьяньими ужимками, я, на которого никто не смотрит, которого никто не слышит.

Итак, в тот день сразу с автобусной остановки я вошел в дом. Мать на кухне что-то сбивала в миксере. Стараясь перекричать шум машины, она что-то сказала мне, я не расслышал что. Я поднялся к себе, сбросил ранец, снял мокрое пальто и стоял посреди комнаты, прислушиваясь. Дождь колотил по крыше. Я сказал:

– Я интеллектуал! Я интеллектуал! А все остальное пусть катится в тартарары!

Прислушался к своему голосу – и не поверил: так жалко он звучал. Велика важность – «Я интеллектуал». Ну и что ты хочешь этим сказать? В этот миг туман сомкнулся вокруг меня окончательно. И тут же я нащупал скалу. Вот она – моя рука буквально обхватила твердую, надежную скалу. Девушка в автобусе говорит «да» таким твердым, вселяющим надежду голосом. «Да, это здорово. Иди и дерзай, и будь самим собой».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю