Текст книги "Бриг «Три лилии»"
Автор книги: Уле Маттсон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)
Глава двадцать первая
ЭТО НЕ ПАТ!
Только тот, у кого была собака, знает – что значит потерять ее.
У Боббе было всего три зуба, но кусать он не разучился. А много ли найдется собак, которые могли бы достать намазанный жиром камень с глубины двух саженей?
И вот теперь от него не осталось даже шерстинки.
Сколько они ни искали – никаких следов.
– В жизни никогда больше ни на одну собаку не взгляну, – сказал Миккель. – Вообще ни на кого. И на Пата тоже.
Миккель сидел на остатках тура. Туа-Туа – рядом. Синторовы батраки ушли домой, есть картошку с селедкой и хвастать, как «шавка взлетела на воздух». Гнетущая тишина царила на Бранте Клеве.
Лодка уже причалила, и приезжий поднимался от пристани к дому.
– Это не он, – сказала Туа-Туа.
– Не он?
– Не Пат, – ответила Туа-Туа. – Так что мне не придется передавать ему твои слова. Видишь – у него нет бороды. И он моложе Пата.
Миккель думал о Боббе.
– Будь у меня свое ружье, – говорил он, – я бы с ним на лис ходил. В цирке тогда показывали медведя: с воротником и мог считать до шестидесяти пяти, если бить его палкой сзади. Подумаешь – фокус! Хотя, ты же не видела, как Боббе за жирным камнем нырял…
Миккель пнул ногой кочку с мать-и-мачехой. Туа-Туа молча смотрела, как приезжий идет к постоялому двору.
– Вот это был фокус, – продолжал Миккель. – Две сажени! Тот медведь с воротником ерунда против Боббе. И вообще все на свете ложь и обман. Слыхала, Туа-Туа, что Мандюс Утот сказал: Бранте Клев, мол, надвое раскололся. Это от горстки пороха-то. Раскололся, как же! И все они такие. Я, когда маленький был, мечтал: на пасху уеду в Америку. А корабль где? А деньги – хотя бы пятак? Или когда мне кричали «Хромой Заяц»… «Погодите, – думал я, – вот вернется отец, мы проедем по деревне верхом на белом коне, а вы все кланяться будете». Опять же ложь… Или когда ночью снилось, что он подходит к кровати и шепчет мне на ухо: «Когда Бранте Клев расколется надвое, тогда я домой вернусь, Миккель». Ложь да обман, от начала до конца! То ли дело – Боббе! Намажешь камень салом и бросишь на глубину двух саженей, миг – и он уже достал его. Без всякого обмана. Только три зуба осталось у него, а теперь умер. И с Патом один обман. Что, вернулся он, скажи? Лед сошел, Симона Тукинга нет. Все перевернулось. Ну и пусть разбивают Бранте Клев хоть на шестьдесят семь кусков! И постоялый двор заодно с ним. Я плакать не буду… К тому же Боббе все равно был старый, как филин… Хочешь знать, так я уже сколько раз думал попросить у плотника ружье и застрелить его…
На этом месте Миккель выдохся. Туа-Туа молчала: лучше не мешать человеку, который горюет о своей собаке.
В голубом весеннем лесу стрекотали наперебой сороки и дятлы. Миккель Миккельсон плакал.
– Лучше нам уйти, пока они не пришли снова взрывать, осторожно заговорила Туа-Туа.
Она прикрыла ладонью глаза от солнца.
– К постоялому двору подошел, – сказала она. – Может, он из тех, что продают стекла для ламп, иголки и все такое?
– Ну и пусть стучит, – ответил Миккель. – Дома никого нет. Один плотник. А его, хоть из пушек стреляй, не добудишься.
Снизу к ним прибежала Ульрика. Миккель взял ее за загривок и повел к постоялому двору.
– До свиданья, Миккель! – крикнула Туа-Туа.
– До свиданья, Туа-Туа!..
Над трубой висел дымок. Конечно, бродяги – нахальный народ, особенно если голодные. Но неужели они станут заходить в пустой дом и растапливать печку? Занавеска в окне плотника Грилле задернута – значит, это не он топит… Чем ближе Миккель подходил к дому, тем сильнее жалел, что с ним нет Боббе.
– С твоим голосом разве бродягу напугаешь, – сказал он Ульрике. – Хорошо еще, что ты такая тощая. Не то, как попала бы в лапы такому, и в кастрюлю!
Ружье!.. Забыл на камнях. Вот те на – ни ружья, ни собаки. Только хромая овца. Овца, которая блеет так, что за версту слышно: «Вот мы где!» Хотя, какой смысл подкрадываться?
Дверь была распахнута. «А ведь я закрывал, когда уходил», – подумал Миккель. Никто не вышел навстречу. Бабушка ушла в деревню, плотник спал.
– Стой здесь, я один пойду, – сказал Миккель тихонько овечке.
Сквозь засиженные мухами окна кухни косо падали солнечные лучи, и в них плясали пылинки. Миккель Миккельсон шагнул через порог и пожалел, что оставил Ульрику на дворе.
Перед зеркалом у комода стоял спиной к нему человек.
Узкие белые брюки, коричневые смазные сапоги, клетчатый жилет, и надо всем этим – широкая шея и светлые жесткие волосы. В зеркале отражалось гладко выбритое суровое лицо. Незнакомец держал в руке бритву.
– Сит даун, – сказал он.
– Что? – удивился Миккель.
– Садись, Бил.
Миккель сел.
– Сейчас кончу, Бил. – Незнакомец усмехнулся собственному отражению. – До чего бритва тупая, даже порезался. У тебя паутины не найдется, Бил?
Паутины в доме было вдоволь. Миккель набрал полную горсть и подал незнакомцу. Тот взял ее, не оборачиваясь.
И от укола ежа,
И от пореза ножа,
И от укуса лисицы
Лучше всего паутиной лечиться,
– пропел он.
– Вот видишь, сразу кровь остановилась. Дай-ка воды ковш, я умоюсь.
Миккель подал ему ковш. Незнакомец стал смывать мыло; он попрежнему стоял спиной к Миккелю.
– Никак, взрывают сегодня? – спросил он.
– Ага, там, на туре, – подтвердил Миккель. – Не жалеют пороху. Зато и бабахает.
– Пусть их. Дурни! Надеются под знаком для моряков золото найти. Этак всю гору расколют.
– А что… разве с моря она расколотая? – пробормотал Миккель.
– Словно заячья губа, – ответил незнакомец.
Миккель вспомнил свои сны и весь похолодел. Снаружи послышалось блеяние Ульрики.
Безбородый облизнулся и сказал:
– Славное дело – баранина. Только долго варить надо, чтобы шерстяной вкус выварился. «Подбородок не беда, вот пониже – это да», – как сказал цирюльник, когда сел на бритву.
С этими словами гость повернулся. Лицо его порозовело от бритья. Миг – он достал из кармана сигару и зажал ее в зубах.
– Огня, Бил! Чего рот разинул? Сигары никогда не видел? Огня! Сигару вредно так сосать.
В печке оставались еще угольки. Миккель раздул лучину, незнакомец нагнулся и прикурил. На левой щеке у него висел клок паутины, чтобы кровь не шла.
Миккель ахнул:
– Пат!
– Пат? – Лицо гостя выражало крайнее недоумение. – Пат? – Он посмотрел на потолок, потом надел пиджак. – Не иначе, ты обознался, Бил. Знавал я одного Пата, но тот был коком на лесовозе, в Сидней ходил.
– Не шути, Пат! – умоляюще сказал Миккель. – Ты отлично помнишь, как жил в сарае Симона Тукинга и только ждал весны, чтобы вместе промывать.
– Промывать? – Незнакомец удивленно поднял брови.
– Ну да, золото!.. – Миккель всхлипнул. – В Синторовой реке, ты же сам говорил. А потом ушел, чтобы застолбить участок. Сам в письме написал. Еще ты хотел помочь отцу найти то, что он прятал в судовом журнале «Трех лилий». Неужели и это забыл, Пат?
– Память у меня стала никуда, это верно, – ответил незнакомец и без помощи рук, одним языком, передвинул сигару из одного уголка рта в другой. – «Три лилии», говоришь?
Он закрыл глаза.
– Да, да, «Три лилии»! – Миккель даже рассердился. – И ты все равно Пат, хотя сбрил бороду, надел новые брюки и волосы постриг! Скажешь, и эту штуку не помнишь, да?
Миккель достал из кармана зовутку.
– Табакерка, – сказал гость. – Нет, я не нюхаю табак.
Миккель чуть не задыхался от досады. Он выхватил из кармана письмо и поднес к глазам незнакомца:
– А это что? Тоже не знаешь?
Гость взял сигару в одну руку, письмо в другую, потом достал увеличительное стекло:
– Близорукий я, понимаешь, Бил.
Он щелкнул языком и стал читать, местами вслух:
– «Вот я и подумал: мой старый приятель Петрус Миккельсон нуждается в помощи… сами знаете, в каком деле»… – Он замолчал, посмотрел в потолок и пробормотал: – Это в каком же таком деле?
Миккель сжал кулаки.
– Ты знаешь в каком, ты и есть Пат! – крикнул он. Только прикидываешься, затем и бороду сбрил. Ты не хуже меня помнишь, что говорил тогда в сарае, когда мы судовой журнал достали. Не отводи глаза в потолок и не заговаривай мне зубы, Пат О'Брайен! Я своими ушами слышал, как ты сказал: «Думается мне, что в этой корке лежало все клондайкское золото Петруса Юханнеса Миккельсона». Вот что ты сказал! И еще: «Будем дружно, вместе держаться, обязательно отыщем золото». Вот! А на другой день мы пришли, а тебя не было. Но что написано пером, того не вырубишь топором! Не знаю только, как письмо в плотниковом кармане очутилось. Все равно – это ты писал! И зовутка – твоя, хоть она умеет говорить не больше, чем мой башмак! Все то обман был! Вот, на ее, забери!..
Миккель швырнул зовутку на пол и закрыл лицо руками. Наступила мертвая тишина. Лишь Ульрика блеяла на дворе, не могла понять, куда запропастился Боббе.
Чья-то рука погладила волосы Миккеля.
– Бил, – сказал гость, – перестань. Я скажу все, как было. Слышь? Не плачь, все скажу.
Миккель поднял голову. Глаза покраснели, но зубы были крепко стиснуты.
– Я не плачу. И не думаю.
– Ну и хорошо, – отозвался незнакомец. – Но на всякий случай держись крепче за стол, а то пол твердый, падать больно.
А у самого лицо строгое, глаза сузились, губы сжаты вот и пойми его, шутит или нет.
– Понимаешь, Бил, Пат умер, – сказал он.
Тихо, до чего тихо вдруг стало на кухне. Миккель обмер. Сначала Боббе, теперь Пат… И все в один день!
– Умер? – прошептал он.
– Мертв как камень. Даже еще мертвее. Ты сейчас поймешь почему.
– Провалился под лед? – чуть слышно спросил Миккель.
– Хуже, – отвечал незнакомец. – Следы на льду были, они кончались у протока. Так мне на островах сказали. Но следы Симона Тукинга. И палка его лежала рядом. На ней буквы вырезаны: «С. Т.».
Миккель ущипнул себя за ногу. Больно! Значит, не снится. Боббе, Пат, Симон Тукинг… Кто следующий?
– А кто же Пата убил?
Человек, который не был Патом, выплюнул погасший окурок и прикусил губу. Глаза его моргали, но не от дыма.
– Никто, – сказал он. – Потому что Пат О'Брайен никогда не существовал. Чего ты стоишь с разинутым ртом, Миккель? Сядь! Ты же дрожишь весь, как лист.
Но Миккель не хотел садиться. И вообще ему надо бы выйти. Вон овечка блеет, и…
Человек, который не был Патом, поймал Миккеля за руку. Он стал еще строже прежнего и хотя выглядел усталым, но пальцы у него были сильные.
– Никуда ты не пойдешь, Миккель Миккельсон. Садись!
– Не буду сидеть! – вскричал Миккель. – Пустите!
– Я понимаю, – продолжал гость. – Ты подумал так: этот Пат отыщет тебе отца – замечательного отца, которого ты себе придумал, когда лежал и мечтал вон на той кровати! Дурачок! Послушай, что я тебе скажу: твой отец был плут и мазурик! И не отворачивайся, Миккель Миккельсон, не прикидывайся, будто не слышишь. Бездельник он был, никудышный человек! Вот и скажи теперь: был бы ты ему рад, такому?
Миккель вырывался, но незнакомец держал его крепко:
– Отвечай! Да не криви душой, Миккель Миккельсон! Если бы отец заявился сюда нищий, как крыса, как бы ты его встретил, а? Кинулся бы ему на шею? В лохмотьях, словно старьевщик, и без гроша в кармане… Чем бы ты после хвастался в школе, а? «Вот мой отец!» Сказал бы ты так, Миккель Миккельсон? «Бывший матрос с затонувшего брига „Три лилии!“» А? Сказал бы? «Только что домой вернулся, принес мешок тряпья и двенадцать медных грошей!» Нет, дорогой Миккель, ты бы плюнул в его сторону, вот что бы ты сделал!
Миккель нахмурился, сердце его бешено колотилось.
– А не плюнул бы, так, во всяком случае, молчал бы и стыдился такого отца, – продолжал гость. – Вот почему даже лучше, что Пат умер.
– Нет… нет… – забормотал Миккель.
– А как бы ты поступил? – робко спросил незнакомец.
Миккель посмотрел на человека, который не был Патом, потом на фотографию отца на стене, под засиженным мухами стеклом, и на глазах его появились слезы. Он думал о белом коне, который никогда не будет шагать через Бранте Клев, о противных ребятишках в деревне, которых никто не проучит…
– Я… я бы угостил его кофе, – тихо произнес Миккель, – и накормил бы, если бы он пришел голодный. А после…
– После?.. – подхватил человек.
– После я показал бы ему, что лежит у меня в дуплистой яблоне возле сарая.
– Что же у тебя там лежит, Миккель? – Голос незнакомца звучал чуть слышно.
– Вообще-то об этом только ему можно знать, – сказал Миккель. – Вот. Но так и быть: у меня там десять серебряных риксдалеров. Учитель Эсберг дал, когда я два года назад вытащил из проруби Туа-Туа. Я сверху чернильные орешки положил, чтобы серебро не почернело. Говорят, помогает.
– Что же ты сделаешь с риксдалерами?
– Отцу отдам. Если они ему нужны… и если я ему нужен. У меня заячья лапа в правом башмаке, да он, верно, забыл. А придется рассказать… Кто его знает, может, он тоже плюнет и закричит: «Хромой Заяц», как в деревне кричат.
Гость закурил новую сигару, и дым попал ему в глаза.
– А я на его месте остался бы, – неуверенно произнес он. – Десять риксдалеров – не так уж худо! Да к тому же ведь ты говорил, что Петтер Миккельсон тоже не с пустыми руками домой направлялся. Правда, что у него было, попало в карман Симона Тукинга. Может, и Симон, вроде тебя, в дупло спрятал.
Незнакомец стоял, опираясь рукой о печку; дым все сильнее ел ему глаза.
– Вот так-то, – сказал он и вытер лицо рукавом.
Комок паутины на левой щеке отлепился и упал на пол.
Миккель сидел, зажав ладони между коленями, и молча глядел на незнакомца.
– А впрочем, что сказал бы Петрус Юханнес Миккельсон, об этом только он один знает… – заключил гость. Внезапно он громко скомандовал: – А ну, ставь кофе, Миккель Миккельсон! Не реви, как баба!.. Еда тоже есть – вот она, в сумке!..
Миккель только моргнул в ответ. Впервые в жизни он видел, чтобы взрослый мужчина плакал.
Погода в тот день выдалась какая-то нескладная. Тучи то находили, то исчезали опять. Солнце то выглядывало, то снова пряталось. Как раз в этот миг яркий луч упал из окна прямо на фотографию отца на стене. За грязью и следами от мух показалось широкое бритое лицо с плутоватыми глазами. Хоть и старая была фотография, но на левой щеке Петруса Юханнеса Миккельсона отчетливо виднелась бородавка.
Такая точно, как у человека, который стоял возле печки.
– Вы вернулись домой навсегда, отец?! – прошептал Миккель.
– Навсегда, сынок, – ответил человек у печки.
Глава двадцать вторая
КТО ТАКОЙ ЮАКИМ?
Что скажет бабушка Тювесон?
Ведь она ничего не знает: ни что Бранте Клев раскололся, ни что вернулся Петрус Миккельсон.
Бабушка с самого утра стояла в овчарне у богатея Синтора и стригла овец. Овцы жалобно блеяли. Кому приятно остаться без шерсти в такую холодную весну? Бабушка стригла, присыпала царапины золой и принималась за следующую овцу.
В обед она зашла на кухню богатея Синтора и получила одну сельдь и одну картошину. Бедняки в ту пору ели не густо. А пить хочется – вон она, вода, в ведре.
Уже вечерело, когда бабушка показалась на Бранте Клеве – сгорбленная, усталая. Боббе не выскочил ей навстречу, как обычно. «Должно, у печки лежит, – подумала она, – блох гоняет».
Из трубы поднимался дым. «Ага, – сказала себе бабушка, – Миккель поставил картошку. Это хорошо. У меня в кладовке лежит кусочек солонины, вот и устроим пир».
Если бы не беда с жильем, то живи да радуйся… Но ведь через два дня придут сносить. И плачь не плачь – легче не будет.
Скрипнула дверная ручка. Скоро ее не будет – и самой двери тоже…
Бабушка вошла на кухню и… остолбенела.
Стол был накрыт: зельц, колбаса, сыр, свежий хлеб, блестящий кусок солонины на бумаге… чего-чего только нет! Даже масло! А дух какой! Кофе – настоящий, не бедняцкий, не из жареного зерна.
«Так, понятно: я умерла, – решила бабушка. – И в рай попала, слава богу. Но кто без меня за мальчонкой присмотрит?» Вдруг она увидела Миккеля. Он сидел перед ней цел-целехонек и уписывал солонину. «Так, значит, и он помер, бедняжечка, и тоже в рай попал. Или я жива? Так как же?..»
У бабушки подкосились ноги, она села.
Кто-то вовремя подставил ей стул. Тот же «кто-то» сказал:
– Вам, мама, небось сахарку побольше положить, как бывало?
Бабушка подумала: «Это голос моего сына, покойного Петруса Юханнеса, который потонул у Дарнерарта. Значит, мы все померли. А кофеек-то в раю настоящий, по запаху слышно!»
Но вот туман перед глазами рассеялся, все стало на место, только в голове что-то жужжало. Бабушка сидела за столом и пила кофе с блюдечка.
Верить своим глазам или нет? Бабушка Тювесон верила. Прямо напротив нее сидел с сигарой во рту Петрус Юханнес Миккельсон. Восемь лет пропадал, шутка ли! Бабушка всплакнула, кофе остыл.
– Подумать только, вернулся отец твой, Миккель! – сказала она.
Миккель сидел возле печки. Он был рад без памяти и все-таки не совсем рад.
– Ты не видел, как он на две сажени за камнем нырял, говорил он отцу. – Другой такой собаки на всем свете не было. Знаешь, что Мандюс Утот потом рассказывал?
Нет, отец не знал.
– Мол, когда порох взорвался, Боббе улетел верхом на камне. Летит, правит хвостом и кричит: «С дороги! Беззубая шавка в Испанию едет!» Ну почему все взрослые так врут?
– Все? – Отец посмотрел в потолок.
– И ты, – сказал Миккель.
– Чего уж… – Миккельсон-старший прокашлялся. – Иной раз приходится ради доброго дела.
– Когда про негра рассказывал? – спросил Миккель.
– Хотя бы, – ответил отец.
– Или когда сочинил про говорящую зовутку? – продолжал Миккель.
– И тогда тоже. Зато про судовой журнал чистую правду сказал, каждое слово истина. Не будь его, не выплыл бы я к Дарнерарту и не сидел бы здесь. Я, как выкарабкался на берег, сразу подумал: эта книга счастье приносит, Петрус Миккельсон. С того дня не расставался с ней. И в Клондайке, на приисках. Мечтал вернуться домой барином, а не оборванцем.
– Да, кстати, – сказала бабушка, – что за штуку прятал ты в корках?
– А разве я не рассказал? – удивился Миккельсон-старший.
– Золотой самородок? – спросил Миккель.
– Самородок не самородок, а точнее – ларчик из красного стекла, – ответил отец.
– Стеклянный ларчик? – сказала бабушка.
– С завинчивающейся крышкой, в Чикаго куплен. Чай, сами понимаете: самородки на деревьях не растут, хоть бы и в Клондайке. Три недели бьешься, как каторжный, а золота добудешь – только ноготь на левом мизинце прикрыть.
Хорошо, если за семь лет намоешь столько, что есть с чем зайти в банк и обменять на бумажки. Бумажки, на которые можно построить дом на Бранте Клеве. Так что я их берег, уж так берег!.. В Америке воров да жуликов много, а в старом судовом журнале кто искать станет. Вот я и спрятал там красный ларчик с деньгами. И отправился на родину.
А уж так душа домой рвалась, так рвалась – аж до боли!
И надо же: перед самым родным домом корабль на мель наскочил! Тут хоть кто голову потеряет, караул закричит… Миккельсонстарший достал из печки огня и прикурил. – А тут еще книга в море упала. Но Петрус Юханнес Миккельсон не стал падать духом. Смекнул: один раз выплыла – и в другой раз выплыть может. Но вот вопрос: куда? Значит, искать надо. А для этого лучше, чтобы не узнали на первых порах. Вот я и отпустил бороду и волосы. Петрус Юханнес Миккельсон превратился в Пата О'Брайена. Накануне сочельника явился сюда и начал разведку. Да-а-а… А теперь вот здесь сижу – опять стал Петрусом Миккельсоном.
Солнце скрылось, в кухне сгустился сумрак.
– Добро пожаловать домой, Петрус Миккельсон, – сказала бабушка. – А только нет у меня добрых вестей для тебя… Послезавтра придет Синтор. Дом снесут, а лес пойдет на овчарню.
Миккельсон-старший уронил сигару на пол:
– Что-о-о?
– Так что придется вещи на двор выносить, – заключила бабушка.
Петрус Миккельсон наклонился, спрятал лицо в ладонях и пробормотал:
– Два дня, живоглот проклятый!.. На овчарню…
Но вот он поднял сигару, прищурился на потолок и оживился.
– Так, плотник Грилле дома, – сказал он. – Дома, и проснулся, слыхать. А поднимусь-ка я к нему. Ум хорошо, два лучше. Восемь лет не видались. Не мешает и потолковать немного.
– О чем же это, Петрус Юханнес? Уж не озорство ли какое затеваешь? – встревожилась бабушка, заметив хитроватый огонек в глазах Миккельсона-старшего.
А он достал из кармана зовутку, мигнул Миккелю и дунул в дырочку:
– О Юакиме потолкуем, вот о чем.
Глава двадцать третья
«ПЛАВАЕТ В ВОЗДУХЕ, А НЕ В ВОДЕ»
Грустное занятие – сидеть и глядеть на пустую собачью корзину. Особенно, коли знаешь, что в ней уже никогда не будет лежать собака.
Постой: а ружье-то? Миккель даже обрадовался, что надо скорей бежать на гору. Пальщики уже ушли домой, но ружье лежало там, где он его бросил.
Вечернее солнце окрасило море в багровый цвет. Миккель поднял ружье и пошел вниз, к лодочному сараю. Дверь была не заперта, но он все равно пролез через дыру в полу.
Окна были по-прежнему завешены мешками; на полке над кроватью отсвечивали красные «фонари» незаконченных корабликов.
Миккель сел на кровать и задумался. Симон Тукинг лежит на дне залива. Некого спросить: «Куда дел отцовский ларчик с американскими деньгами? Они нам нужны – дом сносят! Через два дня затрещат стены постоялого двора…» Миккель сунул ружье под кровать, положил на колени судовой журнал и стал его листать. Как это отец оставил книгу здесь?.Восемь лет клал под голову!
– «Судовой журнал брига „Три лилии“, содержит 95 листов», – прочел он на первой странице.
Миккель посчитал по пальцам: только двадцать четыре листа заполнено. А осталось? Шестьдесят восемь. Не получается: трех листов не хватает. Он пролистал еще раз.
Последние три листа были вырваны.
«Видно, Симон взял на растопку», – решил Миккель и сунул книгу на место.
В тот же миг его осенило. Ну конечно: Симон спрятал ларчик здесь, в сарае! Как они раньше не догадались?
Миккель стал на четвереньки и выгреб из-под кровати весь хлам. Помимо ракушек всевозможной величины, ржавых крючков и поломанных пуговиц, он нашел старую гармошку, псалтырь без корок и ходики.
Неудача… Что ж, будем искать дальше! Миккель раскрыл перочинный нож и трижды прополз по всему полу: мало что может найтись в щелях между досками! Но и тут ничего не нашел, только пыли наглотался.
На очереди был стол. Тарелка… погнутая вилка… шкурки от колбасы… все. Он развернул лежащий на полу парус.
Пусто.
Оставался только буфет. Здесь Миккель обнаружил кружку соли и очки без дужек.
Он вздохнул. Лопнула последняя надежда. Чего зря стараться? Видно, ларчик тоже на дне морском.
Погоди, а полка? Миккель поставил на кровать табуретку и взобрался на нее. Красные фонарики на корабликах блестели один другого ярче. Но, кроме корабликов, на полке лежала лишь ржавая крышка со старыми пуговицами.
Вдруг табуретка качнулась. Миккель вцепился в полку, чтобы не полететь вниз, стена затрещала. В следующий миг он лежал на полу вместе с корабликами и обломками полки.
Миккель сел и выплюнул брючную пуговицу. Один кораблик переломился пополам, задний парус весь испачкался. Испачкался?..
Он схватил кораблик. Парус был не матерчатый, а бумажный. Из той же бумаги, какую он только что видел в судовом журнале.
Но больше всего Миккеля поразило другое. Кто говорил, что Симон Тукинг не умеет писать? Через весь грот наискось было написано углем:
Эта шхуна крива, красный фонарик на ней,
Но она останется здесь до скончания дней.
Кто, кроме Симона Тукинга, мог это сочинить? Миккель взял второй кораблик, повернулся к свету и прочитал:
Эта шхуна уродлива, как сатана,
Красный фонарик на ней, но останется дома она.
О третьем кораблике было написано, что он
…Скрючен, как старый сапог,
С красным фонариком, но не попал в мешок…
Бедняга Симон. Никто не знал, что он умеет стихи складывать. Все звали его Симон-Блоха. Теперь он умер. Три неудавшихся кораблика – вот и все, что от него осталось.
Миккель хотел было сунуть их под кровать, когда увидел еще мачту – мачту без кораблика. Она была длинная, длиннее остальных, гладко отполированная, с парусом из белого полотна, на котором стояла надпись настоящими чернилами. Миккель разгладил парус и прочел:
Эта шхуна светит подобно звезде,
Плавает в воздухе, а не в воде.
Это как же понимать: плавает в воздухе, а не в воде?
И почему одна мачта с парусом?
Миккель еще раз перерыл весь сарай, однако не нашел ни ларчика, ни корабля, для которого была сделана последняя мачта. А ведь корабль должен быть немалый – мачта-то вон какая длинная!
Полчаса Миккель просидел на полу, размышляя. Солнце спряталось за островами, в сарае стало темно. В маленькое окошко, обращенное к морю, он видел, как гребни гор стали красными, потом синими, потом черными.
Миккель отправил остатки флота Симона Тукинга под кровать. Откуда-то потянуло холодом, скрипнула дверь. Миккель вытащил ружье из-под кровати. «Плавает в воздухе, а не в воде, – твердил он про себя. – Где же сам корабль?»
Он поднял голову и прислушался. Как странно скрипит дверь… Да это, похоже, и не скрип вовсе, а…
Одним прыжком он очутился у двери и распахнул ее. Миккель вдохнул прохладный воздух и… обомлел.
Боббе!
Собаки не могут говорить, но случается, что и люди тоже не могут вымолвить ни слова.
Они молча смотрели друг на друга – мальчик и пес. Боббе стоял на трех лапах, а четвертой болтал в воздухе, словно хотел сказать: «Видишь, Миккель Миккельсон, только одна сломалась, но ты мне все-таки подсоби, если можешь…»
Миккель упал на колени и крепко обнял Боббе. Какое ему дело до всех денег в мире!