Текст книги "Бриг «Три лилии»"
Автор книги: Уле Маттсон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)
Глава двадцать шестая
БАЛКА ГНИЛАЯ, МИККЕЛЬ!
В половине восьмого Петрус Миккельсон все еще не вернулся домой. Никаких белых коней не было видно.
Плотник лег спать: пешие переходы и усиленные размышления утомляют моряков. Бабушка Тювесон сидела на крыльце и чистила рыбу на ужин. Миккель и Туа-Туа пыхтели за домом, силясь оторвать от стены приставную лестницу, и были только рады, что бабушка занята.
– И хорошо, – сказала Туа-Туа, – не будет голову себе ломать. Как думаешь, плотник догадался?
– Не, – ответил Миккель. – Отец, кроме нас, никому не говорил про ларчик. Плотник подумал, что это тоже загадка… Поднимай вот здесь. Ух, и тяжелая!..
Туа-Туа совсем запыхалась.
– Ни за что не дотащим.
– А хуже всего, бабушка разворчится, когда увидит, пыхтел Миккель. – Да и все равно она не выдержит. Лучше влезу по стене, а дальше – по балке.
– А после?
– После – увидим, – ответил Миккель. – Пойду веревку возьму. Ты пока поговори с бабушкой. Встретимся у часовни. Через четверть часа, ясно?
Туа-Туа пошла говорить с бабушкой, а Миккель раздобыл веревку. Она была длинная, восемь метров, обернута пять раз вокруг заморского сундука. Он спустился на кухню, шмыгнул мимо Боббе, который сладко храпел на полу, и вылез в окно, чтобы избежать расспросов.
Туа-Туа уже сидела под кораблем и смотрела вверх:
– Высоко, Миккель.
– Ничего, лишь бы балка выдержала, – ответил он, поправляя веревку на плече. – По стене влезть ничего не стоит, вон какие щели между камнями… Ну-ка, пособи. Начало – самое трудное.
Туа-Туа пособила. Миккель мигом вскарабкался на стену и пополз вдоль балки к цепочке, на которой висел кораблик. Фонарь казался в лучах вечернего солнца красным как кровь.
– Боженька, сделай так, чтобы это был ларчик! – шептала Туа-Туа. – Стеклянный ларчик, а в ларчике деньги. Сделай, чтобы Миккель не убился… Ой! Ты не сорвись, Миккель!..
– И то чуть не сорвался, – пропыхтел сверху Миккель. Балка гнилая, жуть как трещит.
– Может, лучше попросим плотника, а, Миккель?
Миккель потряс головой. Он добрался до цепочки, лег на живот и заглянул в кораблик.
– Гнездо есть, – сообщил он. – А птенцов нету.
– Улетели, ясно, – сказала Туа-Туа. – Ну, а?..
– Как будто он, – ответил Миккель. – Во всяком случае, красный, и величина подходит, вот только…
Он сел верхом, обмотал веревку вокруг балки и завязал узел покрепче.
– Может, лучше срубить длинный шест и попробовать снизу сшибить? – переживала Туа-Туа.
– Чтобы он разбился? – сказал Миккель. – Ну, я пошел! Плюнь через левое плечо.
Он медленно заскользил вниз по веревке. Балка трещала. Солнце спряталось в облако, стало смеркаться.
– Вдруг… вдруг она переломится, Миккель?
Миккель не ответил. Он уже поравнялся с корабликом.
Балка трещала: «скрип, скрип…» Теперь нужно отпустить одну руку, чтобы извлечь ларчик.
Если только это и в самом деле ларчик.
Миккель простонал:
– Е-есть… Туа-Туа. Кажется…
– Он или не он?
– По-похоже, Туа-Туа! Очень уж крепко сидит…
Балка щелкнула. Туа-Туа ойкнула, зажмурилась и закрыла рот рукой.
– Прочь! – закричал Миккель. – Чтобы тебя не пришибло, если полечу!
Две секунды… три, четыре… Туа-Туа вздохнула. Миккель полез вверх по веревке. Корабль остался без фонаря.
Еще полметра… Миккель перекинул негу через обугленную балку. Раздался громкий треск, корабль закачался, как в шторм.
– Сиди тихо, Миккель! – в ужасе завопила Туа-Туа. – Не шевелись!
Миккель замер неподвижно верхом на балке. Прошло несколько минут.
– Уйди, Туа-Туа! – вымолвил он наконец. – Попробую еще раз, он у меня в кармане.
Миккель стал подтягиваться к стене медленно-медленно. Когда осталось всего два метра, балка лопнула. Она переломилась возле самой цепочки. Один конец с грохотом рухнул на пол рядом с ТуаТуа. Второй – с Миккелем и кораблем – повис, наклонившись, в воздухе.
Туа-Туа смотрела, как Миккель, цепляясь пальцами и коленями, сантиметр за сантиметром ползет по обломку.
Ближе… ближе…
Миг – и он уже сидит на стене. Ух! Можно передохнуть. Руки Миккеля дрожали, но он победно улыбался и гнал надоедливых комаров.
– Как фонарь?! – взволнованно крикнула Туа-Туа. – Не потерял?
Миккель поднял в руке что-то красное. Солнечный луч пронизал облако и заиграл на блестящей поверхности.
– Это не фонарь! – закричал он в ответ. – Это ларчик, весь деньгами набит!
Глава двадцать седьмая
ЧТО МОЖНО НАЙТИ В ДУПЛИСТОЙ ЯБЛОНЕ
Миккель сидел на крылечке постоялого двора и ждал.
До чего тихо на дворе. Над заливом сгустились сумерки, и бабушка затопила печку: май у моря прохладный.
Дверь открыта; слышно, как Боббе ворочается во сне и щелкает зубами, гоняя блох. Ульрика убежала в лес. Плотник спит. Чем-то занята сейчас Туа-Туа? Должно быть, сидит дома на кухне и рассказывает учителю Хартвигу Эсбергу про красный корабельный фонарь, который был вовсе не фонарь, а…
Хотя нет: ведь они оба поклялись держать язык за зубами! Даже землю ели. А уж коли Туа-Туа поклялась…
Миккель поглядел на лодочный сарай и подумал о Симоне Тукинге, которому так никогда и не видать Африки.
Что ни говори, он делал замечательные кораблики, и все – с красными фонарями. Даже на обгоревший кораблик в часовне фонарь приспособил, хоть и не сам его делал.
И какой фонарь! Миккеля бросало то в жар, то в холод.
Он радовался и в то же время грустил. Больно подумать, что Симон никогда больше не будет сидеть на пороге сарая, строгать чурочки, расчесывать бороду и толковать об Африке.
Кто знает, что случилось бы с красным ларчиком, не выплыви судовой журнал на берег, где его нашел Симон…
Миккель поднял голову. Что это? Как будто конь ржет на Бранте Клеве? Сердце Миккеля отчаянно заколотилось. Нет, просто листья шуршат. А может, лиса пробежала?
Чу, снова шум!.. Ну конечно, копыта о камень стучат!
Из сумрака вынырнуло что-то белое. Миккель тер глаза. Что это – сон? Да нет же – белая лошадь!
Верхом на широкой спине сидел Петрус Миккельсон.
Он ловко управлял лошадью, держа повод двумя пальцами. Сигара поблескивала в полумраке, словно светлячок.
– А ты все ждешь, сынок? – сказал он, соскакивая на землю. – Придется ее на ночь в сарае поставить, после устроим получше. Белая как снег! Ну что, утрем им нос теперь, а?
Миккель кивнул, хотя едва ли расслышал как следует, что говорил отец. С самого утра он держал в кармане кусок сахару – так, на всякий случай, – а теперь не мог даже пошевельнуть рукой, чтобы достать его… Как легко ступает! И такая же белая, как Черная Роза – черная!
– Она… она наша, отец? – еле вымолвил он.
– Твоя и моя. Что, рад? Ну, дай ей сахар, потом расскажу… Ну-ну-ну, моя хорошая…
Лошадь получила сахар. И Петрус Миккельсон повел ее в дровяной сарай. Низко, конечно, но на первый случай сойдет.
– На Лауренсовой пустоши цирк ставят, – сказал отец. Небось слыхал уже. Утром я проходил мимо. Двадцать лошадей, не будь я Миккельсон! Черные, белые, буланые, серые в яблоках… Но только одна хромая.
Они вошли в сарай. Глаза отца в потемках казались влажными. У Миккеля рос в горле жесткий ком.
– Я и подумал, – продолжал Петрус Миккельсон: – восемь лет Миккель мечтал проехать по деревне на белой лошади не хуже, чем Синтор на черной. Так отчего ему не проехать? Все равно она хромая, для трюков не годится. Как ты думаешь, что делают с цирковой лошадью, когда она начинает хромать?
Миккель прикусил губу до боли и ничего не слышал.
– Ее ведут за большой шатер и пристреливают, – сказал отец. – Я в последний миг пришел. «Сорок крон, – говорю циркачу. – Деньги на следующей неделе». «Идет» – отвечает. Да ты что, Миккель? Никак, ревешь?
Отец нагнулся к нему.
Миккель глотал, глотал, потом вдруг выпалил:
– Они смеяться будут!
– Кто?
– В деревне… – Миккель всхлипнул и пошевелил четырьмя пальцами в правом башмаке.
Он ощутил на плече руку отца – теплую, сильную.
– Так ты, значит, мечтал, что они забудут про Хромого Зайца, была бы только лошадь хорошая, да? Нет, сынок, они не забудут, хотя бы ты проехал на двадцати конях высшей марки. Не забудут, пока ты сам будешь помнить, так и знай! А ты лучше вот о чем думай, как поедешь на ней: «Белая Чайка жива, и выручил ее я. Пусть кричат что хотят!» Ну как, что для тебя важнее?
– Бе…Белая Чайка? – прошептал Миккель.
– Ага, я ее так назвал, – кивнул Петрус Миккельсон. Сказать по правде, так я еще на той неделе ходил к циркачам прицениваться. Сорок крон запросили. Десятку сразу, остальное через месяц. И знаешь, Миккель, откуда я взял десятку?
Миккель невольно прислонился к теплому лошадиному крупу, до того у него вдруг задрожали ноги.
– Нет… Правда? Ты… ты взял…
– …из бутылки в дупле. Оттуда, Миккель, оттуда и взял. Так что можешь теперь сказать себе: мои десять риксдалеров спасли ее от пули. А захочешь утешить, что хромая, так шепни на ухо: «Через неделю они уже не так будут смеяться, Белая Чайка, а еще через месяц вовсе перестанут, потому что увидят, что мы на этот смех ноль внимания». А коли услышишь, что у ней забурчит в животе, то шепни на ухо: «Отец мой захватил для тебя мешок овса, на дворе сбросил, погоди чуток, я принесу…»
Не успел Петрус Миккельсон договорить, как Миккель уже выскочил из сарая. Сердце его колотилось: «Моя лошадь, моя лошадь, моя лошадь!» Над Бранте Клевом сняла одинокая звездочка, прибой ласково гладил пристань Симона Тукинга. Но Миккель Миккельсон ничего не видел и не слышал.
К тому времени, как он вернулся, Петрус Миккельсон успел уже сходить за фонарем и повесить торбу на лошадиную шею. Миккель насыпал в торбу овса, потом принес ведро воды, и они заперли дверь на ночь.
Но они не пошли спать сразу. Дойдя до крыльца, отец достал черный камень и задумчиво ощупал его.
– Садись-ка, Миккель, – сказал он. – Потолкуем малость.
Миккель сел.
– Купить в рассрочку лошадь – нам еще по силам, – продолжал отец. – Вот гору – это посложнее. А жаль…
Миккель посмотрел на Бранте Клев – черную громадину в весеннем сумраке, потом на камень в руке у отца.
– Гору? – повторил он.
Петрус Миккельсон привлек его к себе.
– Только между нами, Миккель, – произнес он тихо. Больше никому, ни звука.
– Никому, – обещал Миккель.
Отец повернул камень в руке.
– Я его сведущему человеку показывал, – сказал он. – И знаешь, что это?
Миккель помотал головой.
– Черный гранит! Я эти дни походил по Бранте Клеву. Там такого гранита столько, что мы могли бы запросто разбогатеть…
У Миккеля закружилась голова.
– Но… но… – пробормотал он.
– Вот то-то, что «но», – отозвался Петрус Миккельсон. Гору в рассрочку не купишь, во всяком случае если хозяина зовут Синтор.
Он закурил новую сигару, чтобы отогнать комаров.
– К тому же в яблоне теперь пусто.
Миккель Миккельсон вздохнул полной грудью; ком в горле исчез.
– Нет! – сказал он.
– Что? – спросил Петрус Миккельсон.
– Я говорю: нет!
Глаза его напряженно смотрели в одну точку. Спичка в руке отца погасла, не дойдя до сигары.
– То есть как так? Уж не хочешь ли ты сказать, что опять наполнил бутылку? Не мели вздора, Миккель!
– Погляди, – ответил Миккель.
Петрус Миккельсон встал. Говоря правду, у него даже ноги ослабели, неведомо отчего. Он медленно пошел к яблоне.
Посреди ствола, в двух аршинах от земли, было старое дупло, в котором когда-то жил дятел.
Миккельсон-старший сунул туда руку и уже почти дотянулся до дна, но его остановил голос Миккеля:
– На одном условии, отец.
Миккельсон-старший вынул руку обратно:
– На каком, Миккель?
Миккель фыркнул, как собака фыркает, когда ей попадет в нос дым из печки.
– Чтобы ты бросил сигары курить. Больно уж запах противный! И Боббе не нравится.
Сигара Петруса Миккельсона описала в воздухе полукруг, шлепнулась в траву и зашипела.
– Последняя, Миккель!
– Тогда ты можешь посмотреть.
Отцова рука нырнула в дупло.
– Сынок… – пробормотал Миккельсон-старший. – Чтоб мне лопнуть! Нашел? Ларчик! Держите, сейчас упаду!..
– И деньги внутри, – сказал Миккель. – Одиннадцать штук.
С этими словами он исчез во мраке.
Отец крикнул вслед:
– Миккель, куда же ты?
– Мне нужно сказать кое-что Белой Чайке, – донесся голос Миккеля.
Глава двадцать восьмая
МИККЕЛЬ МИККЕЛЬСОН ЕДЕТ ПО ДЕРЕВНЕ ВЕРХОМ НА БЕЛОЙ ЛОШАДИ
Над Бранте Клевом светит солнце. Там, где угольночерная гора сглажена волнами и ветром, она блестит, как зеркало. Когда-то, десять тысяч лет назад, сюда доходило море, а волны любой камень обточат.
Посреди Брантеклевского леса находится озеро. Старики говорят, что оно бездонное, а на глубине двенадцати саженей обитает водяной. Правда, Матильда Тювесон, бабка с постоялого двора, ворчит, что это все выдумки – младенцев пугать.
Возле озера живет Эмиль-башмачник.
Весенний день… Эмиль сидит на крыльце. На коленях у него лежат рваные женские башмаки, рот полон деревянных гвоздиков. Солнце светит. Озеро блестит, словно лаковое.
Чу! Что за шорох в лесу? Эмиль вздрагивает и чихает так, что все гвоздики разлетаются. Он ведь глухой, а глухие лучше других чуют, когда земля дрожит от топота.
Уж не лось ли топает? То-то будет чем разговеться бедняку-башмачнику!
Миг – и Эмиль уже сбегал в каморку за ружьем. Вот он ползет, как змея, среди смородинных кустов, чтобы лось не увидел. Выбирает подходящий камень и кладет на него ружье.
А топот все ближе. «Должно, здоровенный – и жирный!..» – думает Эмиль-башмачник. И вдруг… «Царица небесная!» Эмиль щиплет себя сзади, чтобы проверить, что ему не снится. Палец на курке дрожит. Кто слыхал про белых лосей в Брантеклевском лесу?!
Но тут же он видит, что это не лось, а лошадь, и на ней сидят люди. Впереди – пропавший без вести матрос второй статьи Петрус Юханнес Миккельсон. За его спиной – сын Миккель, он же Хромой Заяц.
Они скачут вниз к деревне, так что искры летят из-под копыт.
Сегодня тринадцатое мая 1892 года.
Пятница, тринадцатое число?..
Спросите любого из здешних ребятишек. Они скажут вам, что тринадцать – опасное число, а если еще и пятница, то вдвое опаснее.
Все лестницы в деревне посыпаны золой, все занавески опущены. Никто не режет ножом и не берет в руки топор. Все колодцы заколочены – мало ли какая беда может случиться в такой день… Даже собаки молчат, не лают.
Двенадцать часов. Пока ничего не произошло. Кое-кто отваживается выглянуть в окошко. Лавочник выковыривает тесто из замочной скважины и отпирает лавку.
На дворе перед домом Синтора стоит Мандюс Утот и чистит цыплячью клетку. Цыплятам нужно жилье, а пальщики не верят в приметы.
Но что это? Он поднял голову, прислушивается… Конский топот? В такой день? Мандюс туговат на ухо после всех взрывов, однако конский топот хоть кто отличит в доме Синтора. Пойти к калитке, поглядеть? Во всей деревне есть только одна верховая лошадь – Черная Роза, и один всадник – богатей Синтор.
Лавочник уже стоит в носках на крыльце и слушает: что-то не похоже на Черную Розу. Вроде быстрее скачет, но как-то неровно, ась?
В каждом окне сплющенные носы. А вон и лошадь – белая как снег. Кто же это сидит на ней?!
Беда с пальщиками: от грохота и дыма зрение слабеет. И Мандюс бежит в дом справиться у других: верно ли он разглядел?.. Верно?! Вот так-так!
– Петрус Миккельсон верхом едет! – кричат в каморке у батраков. – И мальчонка евонный, Миккель, позади сидит!
Богатей Синтор в этот день занят в своей конторе – расходы проверяет. Худо будет тому, кто ему помешает! Времена плохие. Онто уж совсем было собрался купить еще овец. Какое там: хоть бы тех, что есть, сохранить. А тут еще эту рухлядь, этот постоялый двор, на свою голову купил. Ну что с ним делать?..
– Ух ты, видал, как через изгородь сиганула! – доносится снизу, от батраков.
Богатей Синтор с рычанием швыряет прочь карандаш и раздвигает занавески. Сейчас он им покажет!
Петрус Юханнес Миккельсон привязывает к флагштоку белую лошадь. Сын Миккель сидит в седле. Со всех сторон их окружили ребятишки. Они смотрят, таращат глаза, спрашивают и поражаются. Миккель отвечает всем.
– Еще как! – говорит он. – Хоть два метра изгородь одним махом перескочит… Стой тихо, Белая Чайка!.. А рысь у нее! Хромая, говоришь? Так это же самое главное! Сколько всего лошадей в деревне? Шестнадцать, если Черную Розу считать. А хромых? Да к тому же белых?.. Тихо, тихо, Белая Чайка! Клянусь своей заячьей лапой, я ее ни на какую Черную Розу не променяю, хоть бы господин Синтор одиннадцать риксдалеров приплатил.
Ребятишки разевают рты и просят позволения потрогать лошадь. Хоть чуточку, только хвост…
– Осторожно! – предупреждает Миккель. – И по одному. Как-никак, она цирковая, да к тому же белая и… хромая!
Миккельсон-старший пошел в дом Синтора.
– Зачем это он, Миккель? – удивляются ребятишки.
Миккель чешет Белой Чайке за ухом.
– Дела, вот зачем. Пить хочешь, Белая Чайка?
Но лошадь, похоже, не хочет пить, и Миккель остается сидеть в седле. Вот и лавочник подошел посмотреть, и кузнец, и еще куча народу. А кто это там бежит по деревенской улице? Ну конечно, Туа-Туа Эсберг, кто же еще?!
– Ну как он, Миккель?! – кричит она издали.
– Кто? – спрашивает Миккель.
– Отец!
– В полном порядке! – кричит в ответ Миккель.
Только тут Туа-Туа замечает лошадь.
– Ой, Миккель! – восхищенно вздыхает она. – Какая красивая!..
– Приходи вечером покататься, – говорит Миккель. – Она умеет задом наперед скакать – цирковая! А вот нырять за камнем на две сажени не может.
Тем временем Петрус Миккельсон вошел в контору и лихо козыряет Синтору.
– Я насчет постоялого двора, – говорит он.
– Да? Вот как! – бурчит богатей Синтор, а сам думает: «Хоть бы он провалился, этот постоялый двор!»
– Надо же где-то жить, – продолжает Миккельсон-старший. – Конечно, цена ему грош в базарный день, но до поры сойдет.
Пять минут спустя он уже купил постоялый двор за пятьдесят риксдалеров.
– Вообще-то к дому участок полагается… – Он чешет в затылке. – Да вот беда – один камень кругом… А кому охота платить за камень да вереск?
Богатей Синтор согласен. Еще пять минут – и Петрус Миккельсон купил Бранте Клев тоже. И неплохо заплатил, потому что он не жулик какой-нибудь, разве что плут.
Триста риксдалеров! Богатей Синтор не верит своим глазам.
Заодно он уступил Островок и участок берега – семьсот шагов. Опомнившись, Синтор достает сигару, но Миккельсон-старший вежливо отказывается.
– Мне нельзя, – объясняет он. – Из-за собаки… До свиданья, спасибо за сделку.
– Со… собаки? – не понимает Синтор.
– И мальчонки, – добавляет Петрус Миккельсон, беря шляпу с вешалки.
– Лошадь хромает? – кричит богатей Синтор вслед ему.
– Ага, еще как! – отвечает Миккельсон-старший уже со двора. – Это вам не какая-нибудь клячонка. Меньше чем за восемьсот риксдалеров не уступлю!
И он садится на лошадь впереди Миккеля. Глядите-ка, там еще место осталось сзади – как раз для Туа-Туа Эсберг. Ребятишки бросаются врассыпную – сейчас поскачут, ух ты!
– Что это у тебя на руке, подружка? – кричит Миккелев отец, пуская лошадь вперед.
– Пластырь! – отвечает Туа-Туа, изо всех сил цепляясь за Миккеля: цирковые лошади любят всякие трюки – так и пляшут на ходу.
– Сдирай его! – командует Петрус Миккельсон.
Верно. Сегодня же тринадцатое мая! Она совсем забыла.
День распластыривания – он еще две недели назад говорил.
Мгновение спустя грязный пластырь повисает на колючем кусте.
А лошадь уже далеко. И Туа-Туа с ней вместе. Ее трясет и трясет. Все слова и мысли застряли в горле. Миккель чувствует ее дыхание над ухом:
– Ис…исчезли, Мик…кель!..
И он докладывает отцу:
– Исчезли, говорит. Бородавки!
– Еще бы! От ляписа-то, – отзывается отец, держа повод двумя пальцами. – Скажи ей, чтобы держалась. И не такие с коня падали.
Они уже виехали из деревни и свернули на Бранте Клев.
– Все семь! – шепчет Туа-Туа.
– А ну, веселей скачи, Белая Чайка! – кричит Петрус Миккельсон и хлопает лошадь по шее. – Небось по своей земле бежишь! Чувствуешь? Застолбили гору Петру с Миккельсон и сын!
– Ни одной не осталось!.. – шепчет Туа-Туа.
Эмиль-башмачник, одинокий житель Брантеклевского леса, опять сидит на крыльце. Правда, в кустах лежит ружье.
А вон опять белая лошадь мчится как ветер! Эмиль выпускает молоток и заслоняет рукой глаза от солнца.
«Есть у них совесть? Сразу трое верхом на бедняге», думает Эмиль. Он не знает, что это цирковая лошадь, что она, если надо, может задом наперед скакать.
Позади сидит Туа-Туа Эсберг и поет, высоко подняв правую руку.
Озеро блестит на солнце, как стекло. Водяной не показывается.
Глава двадцать девятая
ПЕТРУС МИККЕЛЬСОН ОБЗАВОДИТСЯ НОВОЙ ПОДУШКОЙ, А МИККЕЛЬ МИККЕЛЬСОН ЗАСЫПАЕТ НАД СВЯЩЕННОЙ ИСТОРИЕЙ
Удивительное дело, до чего рано в этом году наступила осень!
Вереск отцвел уже в июле. В сентябре улетели ласточки, в октябре выпал первый снег.
Но разве страшен снег тому, у кого доброе жилье. Красный ларчик многое переменил.
На постоялом дворе перекрыли крышу, вставили новые стекла. Стены укрепили бревнами из своего леса. Комнату очистили от рухляди и покрасили; из подвала выгнали крыс.
И только чердак остался по-старому. Во всех углах паутина. Стоят на месте сломанные часы. Рядом – заморский сундук, в котором лежал черный камень.
Если поплевать на палец и потереть окошко, то можно увидеть дровяной сарай. Как был, так и остался, зато дальше видно конюшню и мастерскую – за три месяца поставили.
Но ведь на чердаке еще одно окошко есть. То самое, в которое Миккель Миккельсон видел, как богатый Синтор хромал вверх по горе – без шляпы и без одного сапога, когда плотник Грилле спустил его с лестницы. Это окошко смотрит на Бранте Клев.
Как же выглядит нынче гора?
Прежде всего бросается в глаза доска – огромная доска, прибитая к двум соснам. Буквы в рост человека сообщают, что здесь находится
КАМЕНОЛОМНЯ «ПЕТРУС МИККЕЛЬСОН И СЫН»
Эту доску прибили первым делом.
– И вовсе никто не кичится, – говорил Миккельсон-старший. – Просто, чтобы капитаны видели, куда за камнем подходить, и чтобы люди знали, где есть гранит на продажу.
Четыре молотобойца и один пальщик работали лето и осень на Бранте Клеве. А жили они на постоялом дворе, все пятеро, – там было вдоволь места.
Когда они уходили обедать или ложились вздремнуть, Боббе сторожил кувалды и бур. Но шнура он боялся, как чумы.
Двадцать шестого сентября 1892 года к каменоломне Миккельсонов подошел первый корабль. Пристань Симона Тукинга сохранилась, но с другой стороны залива построили еще одну для шхун и больших кораблей. Там тоже висела доска, правда поменьше.
И вот пришел корабль. Белый, как когда-то бриг «Три лилии». Правда, этот назывался «Белый свет», но если стоять против солнца и прищуриться, то можно вообразить, что это «Три лилии».
А зачем щуриться – корабль-то добрый! И чем плохое название – «Белый свет»? После приходило много кораблей, один за другим, но первый был все-таки особенный.
Миккель и Туа-Туа сидели на пристани и видели, как он зашел против ветра, убрал паруса и заскользил, словно лебедь, по темной воде. У Миккеля стояла под рукой банка с салом – для Боббе.
– Эх, вернулся бы Симон Тукинг, посмотрел бы вместе с нами! – сказал Миккель.
– Чего уж, утонул ведь, – ответила Туа-Туа.
Миккель взял камень и бросил в воду.
– Видишь, Туа-Туа, – сказал он, – камень на дне морском, пропал. А намазали бы салом, так Боббе его достал бы.
– Так то сало, – ответила Туа-Туа.
– Ну и что. Отец тоже пропадал, а теперь вот дома, каменоломней заправляет. Может, и Симон вернется однажды, как отец вернулся. Если только Африка не понравилась ему лучше. От моряков, камней и бородавок всего можно ждать… Ну, я пойду, Туа-Туа.
– Бородавки? – Туа-Туа поглядела на свою белую руку. Ты думаешь?..
– Всяко может случиться, Туа-Туа, – сказал Миккель. Пока. Я пошел.
И он зашагал к постоялому двору, зажав под мышкой банку. Боббе шел за ним по пятам. На полпути Миккель поднял камень, намазал салом и швырнул в море. Боббе бросился за камнем как стрела.
Вечером, когда бабушка позвала ужинать, Миккель за пропастился. Священная история лежала раскрытая на столе, но стул был пуст. Бабушка вышла на крыльцо и покликала. Миккельсон-старший успокоил ее, сказал, что мужчинам иногда нужно побыть наедине.
– Вы подогрейте кашу, мама, – попросил он, надевая шапку, – а я посмотрю. Кажется, я знаю, где он.
В ясном небе сверкали звезды. Над Бранте Клевом висела луна, блестящая, как слиток серебра.
Петрус Миккельсон прошел через двор к конюшне. Дверь была приоткрыта, внутри висел на гвозде фонарь.
Он еще издали услышал Миккелев голос:
– Главное, отец вернулся. Верно, Ульрика? Тебе как, удобно? И заячья лапа пропала. То есть она осталась, но ее все равно что нет – понимаешь ты это? Я забыл про нее, и в деревне все забыли.
Ульрика сонно заблеяла.
– Что, блохи спать не дают? Ах ты, бедняжка! Чешется? Вот и Симон любил бороду чесать. А только знаешь что? По-моему, Симон уплыл в Африку. Но ты не говори никому. Кроме нас с тобой, об этом никто не знает. Следы кончались у проруби… Ну и что? Если можно выплыть на деревянной книге, то на мешке с корабликами и подавно. Вот увидишь: его какой-нибудь бриг подобрал. Тш-ш-ш… Никак, кто-то стоит у дверей?..
Петрус Миккельсон прижался к стене.
– Должно, ветер, – продолжал Миккель. – Ну, спи, Ульрика, мне еще в стойло заглянуть…
Миккельсон-старший услышал нетерпеливый топот и ржание.
– Ну-ну-ну, Белая Чайка, – заговорил опять Миккель, не горячись, иду уже. Тут Боббе со мной. Что, завидуешь, да? Не можешь с двух саженей камень достать? Бабушка кашу варит, я спешу. А что я тебе скажу по секрету… Дай-ка ухо, да никому ни слова. Вот: я опять начал в дупле копить. Бутылка на месте, в ней уже восемнадцать пятаков. И знаешь для чего? Тебе на седло! Что, опешила? Настоящее цирковое седло, с кистями и бронзовыми пряжками!
Боббе заскулил, но Миккель утешил его:
– А ты не завидуй. Половину – тебе. На новый ошейник. Доволен? Тш-ш-ш… Нет, это ветер дует с Бранте Клева. К заморозкам. Хорошо, когда зимой теплый дом есть. Ну, спокойной ночи, мне пора. Хорошо собакам, не надо священную историю учить…
Миккель распахнул дверь. Петрус Миккельсон затаил дыхание.
Мгновение спустя Миккель уже шагал через двор к дому. Боббе бежал за ним по пятам.
Отец подождал, пока они войдут, вынул из бумажника две десятки, поплевал на ладонь и скрутил из них шарики.
Он знал, где яблоня, знал, где дупло. И вот уже шарики в бутылке.
Потом Петрус Миккельсон закурил свою последнюю сигару здесь никто не видел его и не морщился – и пошел вниз к лодочному сараю.
Когда он вернулся и открыл кухонную дверь, у него под мышкой было зажато что-то вроде деревянного чурбана.
– Ветер восточный, – сказал он. – Ночью подморозит. Я накрыл Белую Чайку попоной.
Миккель сидел, уткнувшись в священную историю.
Он скосился на отца, который возился с чем-то возле кушетки. Вот полетела на пол подушка; ее место занял чурбан.
– Что смотрите? – буркнул Петрус Миккельсон. – Люблю спать на твердом. Пух – для женщин, мужчины на жестком спят. В Клондайке годилось, так и в Льюнге сойдет.
Бабушка, как ни странно, промолчала. Зато, войдя в свою каморку, она высказала стенке то, чего не сказала Петрусу Юханнесу:
– Миккельсоны неисправимы. Спасибо, хоть в железку больше не играет.
Потом она разделась и легла. С кухни доносился сонный голос Миккеля, бормотавшего что-то про вторую заповедь. Стрелки на часах в углу медленно ползли по циферблату. Когда маленькая дошла до десяти, в кухне наступила тишина. Уснул…
Бабушка живо сунула ноги в туфли и отворила дверь.
От окна протянулись серебристые лучи. Посреди кухни стоял Петрус Юханнес, держа на руках спящего Миккеля.
Миккельсон-старший был в ночной рубахе, а к затылку привязал бабушкину меховую шапку. Жестко спать на судовых журналах с деревянными корками, пока не привыкнешь.
Бабушка Тювесон вздохнула и сказала:
– Не забудь укрыть его получше, Петрус Юханнес. И надо же – у такого дурня такой хороший парень родился!..
– Правда, чудно? – подхватил Миккельсон-старший.
…Бородавки Туа-Туа больше не вернулись. Сама она считала, что это благодаря стишку, которому научил ее звонарь, старик Салмон:
Бородавка дорогая,
Уходи, я нынче злая,
Если ты опять придешь,
Попадешь под острый нож.
Семь ночей подряд она спала с хлебным ножом под подушкой, чтобы показать, что не шутит.
Что до богатея Синтора, то он чуть не лопнул от злости, что продешевил. Но сделку не воротишь. На следующий год он купил старый корабль, который списали на слом, и построил из досок загон.
Обрадовались ли овцы? Не знаю.
Зато я знаю, что на каменоломне кипела работа. Ночью Петрус Миккельсон спал на судовом журнале «Трех лилий» – может, потому и счастье шло.
Сломанную балку в часовне так никто и не починил.
А корабль плотник Грилле снял и поставил на плоский камень внизу. Двадцать пять лет назад он еще стоял там.
В память о мертвой черепахе.
1955 год
Конец первой книги