Текст книги "Ксеркс"
Автор книги: Уильям Стирнс Дэвис
Соавторы: Луи Мари Энн Куперус
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 40 страниц)
Глава 56
А вечер был вечером Микалы, морского сражения, в котором остатки персидского флота в Ионическом море были уничтожены соединёнными силами союзников, и Нике в Микале отлетела к грекам, как и в Платеях. Бог Персии, которого чтил Ксеркс, Царю Царей не помог.
В Сузах дни долгие. Ещё более длинными становятся они летом – жарким и угнетающим. Расцвели тысячи роз. В галереях двора женщины варят варенье, плоды роз высыпаны в кипящий сироп. Конечно, война ещё свирепствует где-то. Конечно, во дворце царят страх и уныние, ибо от Мардония нет никаких вестей. Конечно, горящие факелы, быстрые огненные сигналы в ночи, не оповестили о решительной победе, об истреблении греков в Афинах... или же в Аттике... или на Истме. Но цветут розы, и стыдно не собрать плоды, не засахарить их, не сварить драгоценное варенье. Царственные вдовы Атосса, Артистона, Пармис и Фаидима, как и прежде, сидят на своих кушетках. Аместрида только что вновь уговорила Фаидиму рассказать повесть о псевдо-Смердисе, и все женщины, добивавшиеся милости царицы, хихикают и слушают вместе с нею. Артаксикса занята вареньем, а её дочь Артаинта – случай с мантией и короткая страсть Ксеркса уже ушли в прошлое – внимательно следит за Артозострой. Перед женой Мардония стоит огромный ткацкий станок, а окружающие её рабыни спорят из-за того, кому из них наматывать на катушки пурпурный шёлк и золотые нити. Артаинта же, ставшая женой Дария – сущего мальчишки, ещё не живущего с ней, а пребывающего со сверстниками в военном лагере, где он совершенствуется во всех рыцарских искусствах, – Артаинта же восхищается мантией, которую Артозостра ткёт для Мардония. Она нашёптывает на ухо Артозостре, что мантия эта будет куда прекраснее той, которую Аместрида изготовила для Ксеркса и которой она, Артаинта, владела в течение нескольких дней. Польщённая жена Мардония, тоскующая о муже, советует ей говорить потише, чтобы не услышала Аместрида.
– А я знаю пророчество, – наматывая алую нить, шепчет одна из рабынь своей товарке, перебирающей мотки пряжи за спиною Артозостры.
– Какое же? – без всякого интереса спрашивает та.
Пророчествам при персидском дворе несть числа, и ни одно из них не предрекает поражения войску Мардония.
– Там говорится, что князь Дарий не станет Царём Царей, что он умрёт молодым и тиара достанется Артаксерксу.
Перебирающая мотки пряжи рабыня безразлично пожимает плечами. А потом обе торопливо припадают к земле, и примеру их следуют все многочисленные невольницы. Дело в том, что было произнесено слово «солнце». Довольная своей работой Артозостра сказала Артаинте:
– Солнце на мантии вышло у меня прекрасно.
– Свят, свят, свят! – забормотали рабыни, пав на мраморные плиты пола.
И вдруг снаружи доносится звук, набирающий громкость. Неужели – наконец-то! – безупречная персидская царская почта доставила письма от Мардония и пребывающих с ними князей, предназначенные их матерям, жёнам и дочерям?
– Должно быть, почта, – говорит царица Аместрида. – Давненько я ничего не получала от своего отца Отана.
Однако это была не почта, а нечто такое, природу чего нельзя было сразу определить. Какой-то шум, становившийся всё более громким и доносившийся через внутренний двор из того крыла дворца, которое занимал сам Ксеркс. Женщины встревожены. Они не знают, что думать... Должно быть, убийство, поджог или какая-нибудь подобная жуть. Мысль о поражении Мардония просто не приходит им в голову, ибо из Греции до сих пор приходили лишь победные реляции. Афины были взяты уже дважды. О Фермопилах женщины и слыхом не слыхали. Рассказывая о Саламине, Ксеркс ограничился парой слов. Действительно, в этой битве пали его братья, сыновья и племянники. О них скорбели, их оплакали, и теперь на женской половине считали, что победоносные персы мстят за всех, кто погиб в этой войне. Посему мысль о разгроме в Элладе даже не приходит им в голову, скорее убийство, пожар и что-нибудь ещё более ужасное. И все вскакивают, буквально трепеща от любопытства: и вдовствующие царицы, и Аместрида, и младшие княжны, и все наложницы, и все рабыни.
По внутреннему двору они бегут к царским покоям. Там уже стоит стража, стоят евнухи и придворные. Неописуемое смятение царит здесь, и вдруг посредине приёмного зала появляется Ксеркс; глаза у него безумны, кулаки стиснуты, а перед царём стоит Артабаз, который, как полагали, находился в Элладе или в Европе, как было принято говорить. Ксеркс спрашивает:
– А Мардоний?
– Мардоний пал, – отвечает царю Артабаз.
Вопль отчаяния срывается с губ всех женщин. В едином, всеобщем порыве отчаяния они воздевают руки к небу, а Артозостра кричит:
– Мардоний! Мардоний пал!
Она не в силах поверить этим словам. Они немыслимы. Артозостра и Артистона, бабка Мардония, бросаются друг другу в объятия. Лёгким ударом плети Атосса прогоняет со своего пути любопытствующих рабынь. Вдовствующая царица приближается к своему сыну. Муж Артаинты, юный князь Дарий, прискакал из своего лагеря. Даже Артаксеркс, малое дитя, прибежал вместе с наставником и евнухами из внутренней части дворца.
Артабаз повторяет:
– Мардоний пал.
Вновь крики, вновь жесты отчаяния. Волной прокатывается горе по всему дворцу. Теперь и ничтожнейший из рабов уже знает о кончине Мардония. И все торопятся к царским покоям. Все хотят услышать из уст Артабаза о скорбной битве при Платеях и о гибели Мардония.
– Трус! Ты бежал с поля брани! – кричит Ксеркс.
И Артабаз соглашается. Да, он бежал, бежал с сорокатысячным отрядом. Но только потому, что сопротивление было уже невозможно, и раз царь укоряет его этим бегством, что ж, ему жаль, что он не вступил в сражение и не погиб там. Но бежал он совсем не по трусости. Он бежал, потому что видел и чувствовал судьбу персов, потому что сражаться было немыслимо, и об этом подобало известить Царя Царей.
– Кто ещё явился бы в Сузы с такой вестью! – восклицает Артабаз. – Что теперь для меня жизнь после позора, павшего на головы всех персов!
– Где же твоё войско? – спрашивает Ксеркс.
– Где моё войско? Я сумел привести его в Фессалию. Я сказал фессалийцам, ещё ничего не знавшим о Платеях, что Мардоний со своей ратью следует за мной по пятам. Я сказал им, что мне надо спешить. И бежал. И фессалийцы поверили мне. В противном случае они взбунтовались бы и убили меня, о, царь! И тогда никто не принёс бы эту весть в Сузы. Но таким образом я обеспечил собственное бегство и направился через Фракию. Русла рек пересохли, в полях не было ни единого зёрнышка. Я терял людей повсюду. Они падали при дорогах. И фракийцы – или мор – разделывались с ними. Вся дорога, ведущая от Фессалии до Византия, усеяна трупами моих воинов, и птицы расклёвывают их.
Повсюду звучат стенания и причитания женщин, превратившихся в усердных плакальщиц; тысячи рук вздымаются к небу – во дворе, галереях, по всему дворцу. Рыдают бабушка и жена Мардония, его малые дети, облако скорби накрывает их. Она заполняет дворец, вытекает на улицы и охватывает все Сузы. Теперь каждый знает о Фермопилах, знает о Саламине и о Платеях. Всем до единого известно, что бог Персии не помог собственному народу. Все знают, что персидское войско разбито, а флот погиб, что вся миллионная рать со всеми союзниками сгинула в ничто, как и тысячи кораблей, пусть персы высекли море и пробили насквозь гору... хотя при жизни Кира Персии было уготовано мировое господство.
Сам Ксеркс бежит в свои покои, спасаясь от скорбного хора. Бросившись на кушетку, Царь Царей взирает сквозь открытое окно на сад. Безразличные пальмы тянут свои перистые листья к летнему синему небу. Всё осталось прежним: торсы быков, поддерживающие кедровые балки, львы, расхаживающие на покрывающих стены глазурованных плитках, и эмалевые рельефы воинов возле двери – чудовищно могучих, мускулистых копьеносцев. Глядя в пространство, Ксеркс спрашивает себя, как всё это могло случиться. Братья его Аброком и Гиперант погибли при Фермопилах, брат Ариабигн и племянники с зятьями пали при Саламине; Тигран – каким же высоким и великолепным он был! – вместе с Мардонием лёг на поле возле Платеи... А ещё Мардонт, Артаинт, Ифамитр... Все они пали! О горе, горе! Все пали!
Царь Царей в бешенстве, он не верит самому себе: неужели горстка каких-то дорийцев сумела поставить под угрозу существование Персидской державы?! Он встаёт, ходит вперёд и назад и слушает. Ему кажется, что пронзительные, ничем не сдерживаемые, скорбные вопли женщин, войдя в уши, жалят самый его мозг. Он вновь бросается на кушетку, падает во всей сокрушённой гордыне и смотрит, смотрит перед собою в пространство, словно безумный.
А в дверном проёме перед приспущенной занавесью, между гигантскими копейщиками из эмали и покрытого глазурью камня, стоят человеческие фигуры – шестеро знатных телохранителей. Главный – Артабан. Мечи их обнажены. Они недовольны исходом войны. Артабан, сын Артабана, племянник Ксеркса, сам не прочь возложить на свою голову тиару Персидской державы. Всемером они готовы убить Ксеркса, как некогда Дарий и шестеро персов убили псевдо-Смердиса. Разве это мгновение повторится, разве удастся найти лучший повод для цареубийства?! Нужно всего лишь оставить его в тайне, отправить царские останки в дакхму «башню молчания» – на потребу грифам и всколыхнуть в городе всеобщую ярость против царя, проигравшего войну с Элладой, погубившего войско и флот. А потом подготовить бунт и во дворце. Вот он! Вот он, Ксеркс, забывший о своей гордыне, глядящий в пустоту безумными глазами! Разве может найтись более удобное мгновение?
Честолюбивые заговорщики прикидывают, взвешивают шансы.
Но женское горе терзает уши, подрывает предприимчивость и отвагу в сердцах мужчин.
– Нет... нет! – шепчет Артабан, сын Артабана. – Пусть это случится потом.
И знатные персы уходят. Отступает и Артабан. Опускается на место приподнятая штора. Ничто не движется: ни гигантская мозаика, ни львы на фризе, ни пальмы в саду, ни Ксеркс, глядящий перед собой обезумевшими глазами.
– Мардоний! – жалобно стонет он. – Мардоний! Ифамитр! Ариабигн! Аброком! Гиперант!
– Мардоний! – доносится до ушей его скорбный вой с далёкой женской половины, гулко отражаясь от стен. – Мардоний, Мардоний!
Глава 57
Прошло семь лет. Афины за эти годы, последовавшие за славной победой, сделались новым городом, первым во всей Элладе. Афины расцвели, превзойдя все прочие греческие города и облик города уже предвещал то чудо, которое произойдёт с ним через несколько десятилетий. Почки золотого века набухали. Они уже лопались здесь, в Афинах, перестраивавшихся с лихорадочной торопливостью, пряных жизненной силы, растекавшейся во все стороны и отыскивавшей для себя новое русло. Афины полны были этой пьянящей субстанцией, вдохновлявшей любую деятельность, придававшую ей славный и новый порыв. Предстояло возобновить торговые предприятия, соперничающие с самой Финикией, родить гениальную дипломатию молодой, но уже знаменитой морской державы, достичь её ещё более гениальных интеллектуальных свершений. Наконец, надлежало поднять человеческую мысль к ещё не достигнутым прежде высотам. Наступала пора величайших художественных достижений в слове, линии, форме, поэзии, скульптуре и архитектуре – апофеоз человеческого гения в его совершенстве.
Прошло семь лет после Платейской битвы. Шёл великий праздник, Афинские Дионисии, учреждённые ещё Писистратом и после войны каждый год отмечавшиеся со всё большим восторгом и великолепием благодаря морской гегемонии Афин, подчинивших себе прочие города-государства. Три священных дня были посвящены богу Дионису, каким его понимали в Афинах, – богу жизни и молодости, радости и праздника. Шёл девятый день месяца элафеболион, соответствующего апрелю в хронологии последующих столетий, и солнечный свет этого дня был светом юга, пьянящим солнечным светом Аттики, золотым, словно мёд Гиметта.
К жужжанию пчёл в простиравшемся во все стороны прозрачном воздухе примешивалось жужжание толпы, заполнявшей улицы и площади, Агору и склони Ареопага, холма, примыкающего к Акрополю. Толпа кишела вокруг дожидавшегося метаморфозы старого храма Афины Паллады, коему скоро предстояло превратиться в блистательный Парфенон, спускалась к театру Диониса – бога, которому был посвящён радостный праздник Фиалки, сплетённые в венки, и розы во всей разноцветной красе, букеты из роз – их покупал всякий, мужчина то или женщина, ощущавший в эти дни неодолимое опьянение – не от сока гроздей Диониса, которые поспеют ещё не скоро, после летней жары, – а от праздничной радости и силы счастья. В те дни оно пропитывало собой воздух и свет, трепетный и искрящийся, словно бы в самом эфире повсюду были подвешены незримые, сами собой поющие лиры.
Все друзья Афин, все союзники прибыли в город по покрытым белой пылью дорогам, и в то утро открылся театр Диониса, перед которым толпа образовала единое людское море. Ибо дух счастья и вдохновенной радости жизни самым тонким образом смешивался и переплетался с эстетическими порывами, с глубоким стремлением к искусству. Восторг Дионисий сливался с возвышенной гармонией, со стремлением насладиться предельной красотой, пусть даже и полной трагизма. Ведь лицезрение и сопереживание трагедии, являющейся высоким произведением искусства, не угнетает и не разлучает зрителя с радостями жизни.
Утром начались драматические состязания. Три поэта оспаривали приз, назначенный в тот день за лучшую трагедию. Тонкие комически-сатирические пьесы предваряли представление всех трёх трагедий, которым надлежало идти одной за другой. Весёлый и остроумный, колкий на язык афинский народ, быстрый в оценке и не сентиментальный, любил сатирические комедии.
Дождя в эти дни не ожидали. Солнце садилось благоприятным образом, ибо время года не сулило непогоды. Места хватило для тысяч и тысяч зрителей. Для архонтов и городских чиновников прямо перед орхестрой устроили каменные скамьи – перед округлой площадкой из больших каменных плит. Посреди площадки поднимался тимели, простой алтарь Диониса, на ступеньках которого сидел флейтист, задававший ритм шествию хора и пляскам его.
Театр как единое целое не стал ещё произведением архитектуры, и красота зрелища воспринималась лишь самой многоголовой толпой зрителей, попечением Диониса находившейся в самом благоприятном настроении и явившейся со всех концов страны по суше и морю. Красота эта определялась лишь тем безыскусным, неподдельным интересом, который зрители проявляли к трагическим поэтам.
Представление было долгим. Однако оно не надоедало терпеливому и любопытному афинскому народу. Люди эти могли получать удовольствие от бесхитростной и грубой комедии, но трагедия в их глазах имела высшее, торжественное, религиозное значение. Ощущение это оставалось столь же незыблемым, как и во дни Солона, когда Феспид разъезжал в повозке, давая свои представления дионисийских мистерий, когда он, будучи единственным актёром, исполнял в трагедии сразу три роли, ограничиваясь костюмом, состоящим из виноградных листьев.
С полным самозабвением аудитория, состоявшая из афинян и их союзников, внимала трудам поэтов, их весёлым политическим сатирам и, по обыкновению, опирающимся на мифологические сюжеты трагедиям, в которых люди грешили, боги часто бывали безжалостны, но справедливы, а всемогущая судьба правила надо всеми ними. Тем не менее, когда осталось просмотреть последнюю драму, огромное возбуждение охватило толпу, теснившуюся на деревянных скамейках или устроившуюся на травке.
Имя поэта передавалось из уст в уста почтительным шепотком. Эсхил, сын Эвфориона. Он сражался при Марафоне, Саламине и Платеях. Он уже состязался с Пратином и нередко завоёвывал призы. Свою новую трагедию поэт назвал «Персы». В ней он ввёл второго актёра. К протагонисту добавился девтерагонист, «ответчик». Различные роли – а их в «Персах» было пять, включая хорега, – разделялись теперь между двумя актёрами. Поговаривали, что в интерлюдии сам Эсхил будет исполнять роль протагониста. И это никого не удивляло, ибо сам поэт нередко исполнял ведущую роль.
Любопытство охватило аудиторию, состоявшую из людей, полностью углубившихся в зрелище, буквально заворожённых им. Перед началом они с вожделением взирали на по-прежнему пустую орхестру, столь же опустевший просцениум, за которым поднималась собственно сцена – барьер, ограждавший пространство, оставленное для выступления актёров.
Священное молчание почивало над ещё не явленным искусством, в котором сливались воедино красота и почитание бога, чтобы из ужаса и переживаний родилась примиряющая жалость. На ступенях алтаря флейтист начал прелюдию.
За просцениумом были установлены простые ворота, в самых общих чертах изображающие вход во дворец царя. Здесь не было великолепия увенчанных быками колонн, сине-зелёных мозаичных фризов с шествующими по ним львами. Они не блистали золотом и белизной, как во дворце Ксеркса. Этот дворец и персидским-то нельзя было назвать. Идея царского обиталища изображалась тут в самом общем виде. Перед рядом простых колонн высилось столь же простое надгробие, символизирующее могилу Дария, отца Ксеркса. Настоящая могила этого царя – скопище колонн, воплощение посмертной славы – высилась на скале перед воротами Суз. Здесь, в афинском театре, она сделалась просто намёком, но и этого было довольно.
И вот из дворцовых ворот с обеих сторон выступили по шесть старцев, спустившихся по ступеням к орхестре и прошедших мимо флейтиста. Эти двенадцать верных слуг Ксеркса, знаменитых среди персов, образовывали хор, а главный среди них, второй актёр, заговорил, повествуя о том, что их, хранителей гордой обители персидских царей, снедают зловещие предчувствия.
Обступивший своего предводителя хор жестами выражал его страхи и опасения, двенадцать старцев в скорбных масках с раскрытыми ртами ступали на котурнах, одетые в простое мидийское платье, какого не носил и самый ничтожный из рабов Ксеркса, и широкие жесты удлинённых палками рук превращали старцев в некое подобие гигантов. Издалека, от самых последних рядов скамеек, от верхних гряд дёрна, в это солнечное утро они производили воистину странное и устрашающее впечатление, так что женщины взвизгивали и прижимались к мужьям, а дети начали плакать. Крики эти были пресечены общим шиканием, требовавшим тишины. Детей увели. Робкие женщины смолкли, и слова поэта, встреченные с почтительным вниманием, понеслись над раскованной аудиторией. Да! Это действительно была Персия. Люди эти были персидскими старейшинами, и они гадали, пытаясь определить судьбу. Двенадцать старцев называли звучные имена персидских и восточных царей, данников верховного базилевса. Они превозносили князей и царя, несравненных лучников и не имеющих себе равных витязей, последовавших за ними, и воздавали им хвалу на греческом языке, словами греческого поэта. Никакой сатиры не было в высоком сдержанном стихе, хотя в предшествовавшей комедии прозвучали смешные и едкие намёки на последние афинские события и вовлечённых в них известных людей. В самом начале трагедии в стихах поэта трепетало горькое чувство, гармонировавшее с настроениями персидских вельмож, предчувствовавших мрачный исход вторжения.
И языки степей азиатских мечом
Препоясались, – все,
За знамёнами Ксеркса влекутся.
Все снялись, все ушли. И всей Азии плач
Неумолчно зовёт вожделенный свой цвет;
А тоска матерей, а отчаянье жён
Дням унылым и счёт потеряли.
Никакой насмешки не было в этих словах греческого поэта-воина, представлявшего на сцене своих поверженных противников, но лишь благороднейшее уважение к побеждённым. Не было слышно в них и тайного ликования победы. Лишь сочувствие грядущей на Персию скорби. Зрители, греки и их союзники, те, кто семь лет назад летом ограждал от этих персов собственную отчизну, были растроганы, ибо они видели перед собой искусство священное, рождённое высшей человечностью.
Грозовой тьмой
Омрача взор,
Огневой змей народу —
О числе рук Необъятном, —
Кораблей дух —
О числе крыл
О несметном, —
Ты катишь, царь,
И пуки стрел
С тетивы мчишь
В копьеборцев:
Кто найдёт мощь
Медяных мышц
Супротив стать
Боевых тем?
Богатырь, кто
Запрудит хлябь
И разбег волн
Обратит вспять?
Кто б тебе, перс,
Возбранил путь?
Кто б тебя, перс,
Одолеть мог?
И зрители мысленно снова увидели, как накатывает на их драгоценную отчизну приливный вал персидских вторжений.
Присутствующие вздыхают от жалости, и чувство это заставляет бойцов Марафона, Саламина и Платей трепетать от сочувствия к унижению побеждённых ими. И тогда хоры провозглашают:
Но как око богов засветился нам свет:
То выходит царя венценосная мать
И царица моя! Припадём же к стопам
Государыни все и приветственных слов
Принесём ей согласные дани!
Народное скопище поднимается, приближающийся ужас во всей пульсирующей красоте своей поражает сердца, ибо Атосса, царица-мать, выступила из дворца. Роль её исполняет протагонист, и, по слухам, Эсхил это и есть сам поэт. Лицо его покрыто трагической женской маской, а фигуру скрывает простейшая, расшитая золотом пурпурная мантия, подобающая царице. Фигура Атоссы кажется чудовищной. Низкий голос и мужские движения актёра не обнаруживают намерения сколько-нибудь походить на женщину. Колоссальная фигура Атоссы, широко шагающей вперёд, кажется, скорее вселяет ужас.
Атосса рассказывает о своих опасениях, и вложенные в её уста трогательные стихи прокатываются над открытым театром, над головами сидящих бок о бок греков. И ни один персидский придворный, знающий нравы дворца в Сузах, ни на миг не сумел бы разглядеть в героине, рождённой вдохновением поэта, тираническую и недальновидную женщину, покрытую фиолетовым покрывалом и то и дело замахивающуюся кнутом, выпадающим из ослабевшей от старости руки. Тем не менее рождённая воображением фигура самым впечатляющим жестом выступает на своих котурнах и, скорбно поводя руками, низким и гулким голосом повествует о своих печалях, в которых поёт тревога великой и возвышенной материнской души. Она производит куда более сильное впечатление, чем всё виденное публикой к этому мгновению. Рассказ о сне, в котором открылась её судьба, разговор со старцами – всё это кажется ошеломляющим дуновением поэзии, явившимся от пределов невидимого и незримого и несущим в своих колеблющихся ритмах откровение неизбежности.
Стихами, полными страха, вопрошает Ксерксова матерь. Стихами, намекающими на неизбежное несчастье, отвечают ей старцы, и вот входит вестник, второй актёр, трогательными стенаниями подтверждающий, что худшие опасения старцев и сновидение матери осуществились при Саламине. Вестник явился с места сражения, и зрители, охваченные бурным волнением, начинают вспоминать Саламин, где семь лет назад афинский флот одержал победу над азиатским. И неизбежно, невзирая на: божественное сочувствие, гордость охватывает их. Но в толпе не слышно грубых возгласов, и поэт ничем не напоминает о том, что был свидетелем этой жестокой победы. Трагическая муза, благородная в своих симпатиях, когда нашёптывала поэту эту трагедию, остаётся по-прежнему великодушной, вдохновляя его теперь, во время представления. Мать, Атосса, молит вестника рассказать ей о сражении при Саламине. Переполненные воспоминаниями зрители содрогаются, глаза их впивают зрелище.
Звонкие вирши повествуют о персидской беде, сверкая как солнце за облаками. Как озаряют они славу Афин и победу Эллады! И радость зрителей, сопереживающих вместе с соседями, вздымается и опадает, словно волны моря житейского.
Внимательные глаза и души этих зрителей не видят более сцены, спектакля, соревнования поэтов. Они испытывают лишь самую благородную симпатию и самое священное счастье, оттого что спасли свою отчизну ради дня этого чистейшего триумфа. По лицам их текут слёзы, потому что мать царя плачет о своём бестолковом сыне, но на их губах счастливая улыбка, ибо справедливые боги даровали победу грекам. Напряжение делается едва переносимым – так бушуют в душах зрителей всесильные воспоминания.
А потом тень Дария, вызванная из могилы причитаниями персов, предрекает Атоссе и старейшинам несчастье ещё более худшее, чем Саламин, – то, что будет потом, то, что, как известно всем зрителям, случилось семь лет назад. Дарий предсказывает разгром при Платеях. Тень отца Ксеркса вещает с громогласной непоколебимостью самого рока.
Затем является и сам царь, и зрители забывают о том, что гигантская фигура, в порванной мантии и с опустошённым колчаном, и есть Эсхил, сам поэт, в качестве протагониста исполняющий обе главные роли. В отчаявшемся призраке зрители видят самого Ксеркса, искупившего вину, утратившего гордыню. Строгие строчки возвышаются и опадают, в такт им текут безмолвные слёзы, разбуженные священным искусством. Ксеркс объявляет о своём отчаянии, и хор двенадцати старцев, словно эхо, вторит ему.
Вновь и вновь жалобы хора звоном уносятся в пространство – к синему недвижному небосводу:
Увы! Увы! Персия растоптана!
Ксеркс, словно бы терзая струны собственного сердца, стонет:
О, бремя горя тяжкое!
Напряжённые голоса сливаются в единый шквал трагического звука, переполняющего весь театр:
Всю расточил я дружину!.. Этот колчан, вот всё, что я...
О, горе нам!.. О, дважды и трижды горшее!
Представление кончается. Волнение, вызванное радостью и сочувствием, до предела напрягло души греков. Никогда ещё искусство не вселяло более высоких чувств. Это опьянение – сразу и дионисийское и аполлоническое. Оно настолько сильно, что зрители даже забывают о благодарности. Повсюду, раздаются крики, зовут архонтов, городские власти. Огромный и просторный театр вдруг как-то съёживается. И собравшейся в нём толпе внезапно становится душно в этом полукруге, распростёршемся под синим недвижным небом.
Толпа валит наружу. Все ощущают потребность дать выход собственным чувствам и, словно бы повинуясь общему порыву, не расходятся и поднимаются вверх – на холм Ареопага. Молодой человек, почти мальчишка, прекрасный как изваяние ещё не родившихся скульпторов, возглавляет группу молодёжи. Семь лет назад они ещё не были в силах поднять оружие, но вести, пришедшие от Саламина и Платей, жгли юные сердца. Они были разочарованы, потому что не могли принять участия в битвах. Но теперь они стали мужчинами, молодыми мужчинами.
Они унаследовали будущее. Перикл – тот, который первым поднимается на склон, – будущее принадлежит ему. Крики юнцов разрывают весенний воздух. Толпа покоряется их порыву. Куда? На Акрополь, в древнее святилище Афины Паллады. Видит ли сейчас Перикл, как за древним храмом встаёт блистающее видение, грядущий, ещё не построенный Парфенон? Нет, нетерпение ведёт его к древнему храму. Юноши показывают вдаль руками, пылко перекликаются, и имена богов чередуются со словами «Саламин» и «Платеи».
Там между дорийскими колоннами, окаймляющими целлу[59]59
Целла – внутреннее помещение античного храма, где находилось изваяние божества.
[Закрыть], висят тысячи взятых при Платеях персидских щитов. Они покрывают собой колонны, они сложены стопками друг на друга. Они кажутся тысячами пленённых солнц, низвергнувшихся в своей надменности со смиренного неба. Перикл и его друзья невольно прикасаются к рукояткам кинжалов. Те, у кого нет при себе оружия, сжимают кулаки, и взволнованная толпа бурным потоком течёт наверх, чтобы разделить восторг этого божественного опьянения. И рукоятями кинжалов, сжатыми кулаками, они выбивают ритм по персидским щитам, сложенным в стопы, покорённым, надменным солнцам, наполняя пением металла весь Акрополь.
Громкими, чистыми, звучными голосами, юными, полными счастья и священного восторга, они кричат:
– Эллада! Священная отчизна! Святая мать-родина!