Текст книги "Ксеркс"
Автор книги: Уильям Стирнс Дэвис
Соавторы: Луи Мари Энн Куперус
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 40 страниц)
– Царь Царей! – раздался дружный возглас среди приближённых Ксеркса. – Артемизия хотя и женщина, но сражается отважно. Видел ли ты, как она протаранила и потопила афинское судно?
– Афинское? – переспросил Ксеркс.
– Афинское! Ещё какое афинское! – дружно вскричали племянники и зятья.
Не слишком уверенный в этом Мардоний помалкивал.
– Эта женщина сражается как мужчина, – молвил Ксеркс, – в то время как мужи мои...
Ему хотелось сказать: «сражаются как бабы», однако он сдержал себя. Посему, подозвав писцов, он продиктовал им:
– Записывайте! Артемизия, царица Галикарнаса, Коса и Нисира, протаранила и потопила афинскую триеру. Гордитесь, что вам выпала честь сделать запись о её подвиге.
Из лодки, подошедшей к основанию утёса, на котором был установлен престол, выскочил вестник. Он торопливо взбежал по выбитым в скале ступенькам. Шатаясь, без шлема, он в отчаянии пал к ногам Ксеркса и вскричал:
– Господин мой! Царь Царей! Ариабигн, сын Дария, твой царственный брат и командующий флотом, только что утонул. Протараненный корабль его пошёл ко дну вместе со всем экипажем.
– Что?! – в ярости взревел Ксеркс.
Следом за первым вестником последовал второй. Окровавленный и израненный, он бросился на землю перед царём и выдохнул:
– Господин! Должен сообщить тебе, что благодаря предательству жалких ионян, финикийские корабли уничтожены.
– Ионян? Ионян! – зарычал Ксеркс, в гневе стискивая кулаки. – Все они предатели! Дядя Артабан уверял нас в этом.
Перед престолом на земле распростёрся третий вестник, и пришедшие в замешательство писцы уже не знали, что и как им записывать.
– Царь Царей! А я, наоборот, сообщаю тебе, что ионяне с Самофракии протаранили и потопили афинскую триеру.
«Записывайте!» – указал жестом Ксеркс, и писцы принялись испещрять папирус торопливой клинописью.
Оба собрата унесли в сторону обеспамятевшего второго вестника. Тут насквозь промокший четвёртый повалился в полный рост перед властелином:
– Господин! Царь Царей! Эгинская триера только что потопила тот корабль, о котором говорил предыдущий гонец.
Стиснув кулаки, Ксеркс скрипнул зубами от ярости. Вестники сменяли друг друга, они целой очередью выстроились на вырубленной в скале лестнице. Даже округлые застывшие золотые панцири Бессмертных начали являть некое подобие движения.
Один за другим вестники повергались к ногам своего властелина, и если кто-нибудь появлялся с доброй вестью, следующий за ним тут же опровергал её. Становилось очевидно, что на победу в морском сражении надеяться не приходится.
В свой черёд Ксеркс обвинял в неудачном исходе сражения каждый из союзных ему народов и начальствующего над его флотом. И в то же время он со всё большим недоумением понимал, что небольшие афинские корабли не только выстояли против его армады, но даже могут вот-вот расправиться с ней. Это было немыслимо, невозможно и невероятно, однако с высоты своего престола Царь Царей не мог видеть ничего другого.
Тем временем самофракийцы перебрались со своего тонущего корабля на напавшую на него эгинскую триеру и, будучи превосходными копьеметателями, перебили её экипаж. Сие героическое деяние несколько ободрило Ксеркса и заставило его отвлечься от мыслей об ионянах-изменниках, о которых предупреждал его дядюшка Артабан. Однако царский гнев должен был выплеснуться, и он обрушился на финикийцев, чьи корабли погибли.
– Приказываю обезглавить всех финикийских навархов, потерявших свои суда! – ревел Ксеркс, поводя пьяными от гнева глазами под сбившейся набекрень тиарой. – Чтобы эти трусы не позорили людей более отважных, чем они!
Это мгновение – и новое волнение Царя Царей – спасло ионян. Сквозь дым было видно, что разбитый персидский флот в полном смятении стремится за остров Пситталия, в гавань Фалерона. Персы бежали. Все князья, в том числе и Мардоний, окружавшие Ксеркса на скалистой площадке, поднялись, провожая взглядом бросившуюся в бегство армаду.
Афиняне преследовали её, а эгейские корабли отважно шли ей навстречу. И армада очутилась в ловушке, запутавшись в собственных, слишком многочисленных вёслах. Мореходы бранились. Поражение было видно очам и слышно ушам. Сомнений более не оставалось.
– Ксеркс, – прошептал Мардоний, забывая обо всех придворных приличиях, – здесь теперь небезопасно!
На острове Пситталия, где ранее высадились тысячи персов, уже шёл бой – прямо перед носом Царя Царей. Аристид, враг Фемистокла, примирившийся с ним перед битвой, с отрядом преданных ему афинских гоплитов избивал персов.
Последним отчаянным взором Ксеркс обвёл продымлённый простор Саламинского пролива. Берега его исчезали за чёрными и серыми корпусами горящих судов, прежде синие утёсы и прозрачное небо сделались неузнаваемыми. Они превратились в край скорби, и волны выбрасывали на берег доски и трупы. И тогда Царь Царей сказал Мардонию одно только слово:
– Идём.
И все персы, находившиеся на скалистом мысу, повернулись спинами к морю: Бессмертные, племянники, зятья, шурины и братья, равно как и сам Ксеркс.
Блистая бессильным золотом, искрясь под лучами заходящего солнца, они потекли ручьями вниз, на сушу. Царь Царей бежал.
Глава 39
Ночь покрыла ровное море, на котором весь день кипело и бушевало морское сражение. На вершину утёса, находившегося к северу от Саламина, неторопливо поднялся мужчина. Он устало опустился на камень и поглядел вперёд. Побеждённого персидского флота не было видно. Захватчики отступили на юго-восток, в Фалеронскую бухту.
Со своего места человек этот мог видеть греческий флот, лежащий возле берегов Саламина, – небольшой изогнутый серп, каким он казался вчера. Ночью ничто не выдавало понесённого им ущерба. Лишь кое-где на кораблях, привалившихся друг к другу боками, словно в предельном утомлении, отсутствовала мачта или парус. Остатки подожжённых кораблей ещё чадили, и запах гари лежал над проливом; становившиеся всё более яркими звёзды прикрывала лёгкая дымка.
Усталый мужчина глядел по сторонам, глаза его привыкали к темноте, и он различал всё больше и больше. К северу открывался простор элевсинской бухты. Она была похожа на океан, недвижная, не имеющая горизонта.
Потом он увидел перед собой огромные хребты Эгалеонских гор, вырисовывавшиеся на фоне ночного неба, на котором уже начинали мерцать звёзды. Очертания берегов и мысов фиолетовыми пластами накладывались друг на друга, словно кулисы просторной, во весь мир сцены.
Ни звука не доносилось из заснувшего внизу городка, куда афиняне возвратились к жёнам и детям, памятуя о своей победе и о подвиге, и со стороны кораблей, на палубах которых спали утомлённые до предела бойцы.
И человек этот уснул посреди безмолвных просторов, в одиночестве, и сон его преобразился в видение о богах и судьбах, неправедных поступках и жалости, в спектакль, разыгрывавшийся на небесной сцене во всём богатстве оттенков.
Имя его было Эсхил, сын Эвфориона. Уроженец Элевсина, он весь день сражался на борту афинской триеры бок о бок со своим братом Амением, а десять лет назад он бился при Марафоне рядом с братом Кинегиром, потерявшим в том бою руку и скончавшимся. Однако отважный Эсхил был не? только бойцом и моряком афинского флота, но и поэтом. Двадцать лет писал он свои трагедии и вместе со знаменитым Пратином оспаривал лавровый венок в поэтических состязаниях. Много раз он добивался почётной награды.
Он первый среди поэтов начал ставить написанные в соответствии с собственным разумением драмы – в каменном театре Диониса, сооружённом на месте старого деревянного на южном склоне у подножия афинского Акрополя, ибо закончился день феспийских повозок, с которых распевали дифирамбы Вакху актёры, размалёванные винным осадком. Таким действительно было вдохновенное искусство прежней поры. Не заученная декламация, но искусство обаятельное, простое и естественное, истекающее из полных восторга сердец актёров, в неподдающемся контролю экстазе, соединявшем веру и трагедию. Такие актёры скитались со своей запряжённой ослами тележкой из города в город, из деревни в деревню – вольные гуляки, радующиеся жизни и восхищенные красотой, пребывавшей в них самих и щедро разделявшейся с окружающими за несколько медных монеток, а чаще всего просто за трапезу.
Когда Эсхил, поэт-воин, вспоминал эту пору, меланхолия овладевала им, он ощущал руку судьбы. В самом деле, не знающее покоя и усталости воображение всегда твердило ему о власти рока над человеком. Перед ним поднимались могущественные тени. Они вставали за сумрачными горами, скользили перед фиолетовым занавесом ночи, над склонами далёких гор. Они выступали на своих высоких котурнах – силуэты сверхчеловеческие, героические, божественные, величественные, жестикулирующие в просторных, лежащих пышными складками, изукрашенных одеяниях, с возвышенными, вселяющими ужас и трепет выражениями на огромных масках, прикрывавших их лица. Он уже словно бы слышал весь тяжёлый трагизм их настойчивых молитв, ритмичной речью льющихся из ротовых отверстий масок. Он внимал им, а над ним, под звёздным куполом неба, боги решали, печалиться или ликовать смертным, а Парки, всевластные, вездесущие, неумолимые, сама не ведающая противления Судьба, всемогущая и страшная во всей своей высшей власти, заставляли сожалеть о страданиях, неизбежно выпадающих на долю смертных, о горестях, которые следует им претерпевать, о несчастьях, которые навлекают на них собственные деяния. Это было всемогущество, заставляющее смертных винить в собственных грехах и прегрешениях судьбу, пред которой можно было лишь смиренно склониться, оказавшись перед её неодолимой мощью.
И, погрузившись в сон, поэт-воин видел перед собой величественные тени. Ему явились Агамемнон и Клитемнестра. Он видел тень Прометея между плывущими океанидами, явившимися, чтобы утешить титана. Он видел тень Ореста между преследующими его Эвменидами. Он видел возвышенных злодеев, прославленных богов, определивших собственную судьбу, и судьбы отдельных личностей сливались в один, над всеми тяготеющий чудовищный рок, наполняющий всё ночное небо между звёздами и за пределами их – всё, что может понять и постигнуть ум, и даже далее за пределами миров и планет.
И вдруг воин-поэт, мечтатель-поэт Эсхил в пульсирующем и ярком мире своей фантазии узрел всю реальность самого прошедшего дня. Словно в возвышенном апофеозе предстало перед ним всё, что приключилось в тот день в нешироком Саламинском проливе: гибель великой персидской армады, к которой он сам – человек ныне отнюдь не молодой – приложил руку, побуждаемый любовью к отчизне. И в первую очередь в памяти его возникло то, что видел он собственными глазами с палубы афинской триеры, то, что произвело на него неизгладимое впечатление: золотую сверкающую под лучами заходящего солнца вереницу персов, бегство Царя Царей и всего блистательного окружения владыки.
Вот, вот они! Там, между фиолетовыми мысами и аметистовыми островами, над водной гладью, рассыпающей во все стороны лучи звёзд, вновь движется их череда. Только теперь они кажутся куда более ужасными, величественными, вселяющими трепет, чем было на самом деле, лишённые той практичности, что всегда неразлучна с реальностью. Вот, вот они.
И Эсхилу показалось, что некоторая доля его собственного патриотизма растворилась в подсознательном, великом, надчеловеческом порыве сочувствия, вдруг наполнившем его душу, ибо велик был ужас, вызванный чувством своей простой и человеческой вины. Ему стало жаль грешного Ксеркса, совершившего в надменности своей чудовищное преступление; царя безжалостного и неумолимого, повлёкшего в поход миллионы душ и принёсшего их в жертву, чтобы, вообразив себя богом, в тщеславном, святотатственном и тщетном порыве бессмертной мысли попытаться взвесить тяжесть земного всемогущества собственными руками; возжелавшего этого, несмотря на то что земное могущество ничтожно перед всесилием неба, подобно соломинке, кружащейся в водовороте.
Воля неба выше всего, что могут придумать люди, и она сокрушает всякого, кто лишён смирения.
Для грека, сражавшегося весь день за отчизну, вкладывавшего в ратное дело всю свою отвагу, все силы своего тела, подобная жалость казалась странной, даже чудовищной. Необъяснимую, божественную скорбь ощущал этот афинский поэт, успевший забыть о том, что он ещё и воин. Он сочувствовал персидскому царю, злодею и преступнику, повернувшемуся спиной к победителям там, на скале, возле трона, среди собственных людей.
Это было бегство назад, в ту далёкую даль, из которой явился восточный владыка, в Персию, землю, из которой пришёл он со своей миллионной ратью, с её несчётными племенами и царями, с не знающими числа кровными царскими родственниками, надменными и уверенными в собственной победе, прошедшими через моря и горы.
Непостижимая, невыразимая жалость бушевала в груди Эсхила и изливалась с уст его крылатыми ритмичными виршами. Как было ему жаль Ксеркса, надменного, потерпевшего поражение, жуткого и бегущего. Эсхил видел его на фоне фиолетового неба над скалами и над морем. Он видел, как идёт Царь Царей на высоких котурнах, как ломает руки, не прикрытые более растерзанной в отчаянии царственной мантией. Он слышал скорбную речь царя, оплакивавшего павших соратников; она истекала из округлого отверстия в трагической маске, жутким образом искажённой фиолетовыми ночными туманами!
Далеко-далеко, укрытая дымкой, раскинулась неведомая страна снов, Персия, на равнинах которой высится царственный город Сузы. Там звучат сглаженные и звучные персидские имена: Ариомард, Фандарак, Гистайхмес, Анхарес, Ксантис, Арсам, разрывающие ночь горькими жалобами, словно голоса верных старцев, требующих у Ксеркса отчёта в том, что сделал он со столькими отважными, цветущими младшими братьями, зятьями, шуринами и племянниками. И Ксеркс из глубин укрытой чёрной ночью сцены кричит, что пали они и остались на поле брани, что тела их плывут по морю между обломками вёсел, что трупы их выбросит на чужой каменистый берег и враги никогда не удостоят их почётного огненного погребения. Он кричит старцам:
– Плачьте, стенайте, скорбите и рыдайте с нами! Раздерите свои одежды, о, старцы! Рвите на себе волосы и бороды! Услышьте всю повесть о совершившемся с нами несчастье! Все они пали! Все упокоились! Внемлите! Я вернулся назад с колчаном, но в нём более нет ни одной стрелы! Я лишился оружия! Я разодрал свою царскую мантию! Я потерял свой царственный венец! И мои Бессмертные оказались такими же смертными, как все прочие люди!
И верные старцы возглашают:
– Мощь Персии подорвана! Наша скорбь безмерна и невыносима! Мы колотим себя в грудь! Мы громко рыдаем и жалуемся на судьбу! Мы в скорби! Мы в отчаянии!
– Пойте же мистическую песнь скорби! – требует тень Дария из глубин сцены.
И старцы вопиют:
– Пристойно ли нам появляться перед людьми в таком отчаянии?
– Да, – отвечает измученный Ксеркс. – Пусть вся Персия станет свидетельницей моего горя, нашего горя! Увы мне! Скорбите же, о, персы, прежде наслаждавшиеся счастьем!
Жалость, затопившая душу поэта, заставила молчать и воина и патриота, оставив право слова лишь за стихотворцем. И после стона печали ему вдруг показалось, что мать царя персов появилась перед ним. Эсхил увидел Атоссу, но не в виде восточной владычицы, сидящей на кушетке с хлыстом в руке, готовой покарать всякую рабыню и прачку, посреди липкого запаха варенья и аромата цветущих роз. Он увидел Атоссу как величественное изваяние – очищенное, одухотворённое – на фоне исчезающих в ночи фиолетовых холмов, за которыми где-то вдали смутно мерцал дворец Царя Царей. Он увидел Атоссу божественно великой, наделённой царственным и материнским достоинством.
Облачённая в трагедийный наряд, она приближалась, ломая руки, наполненная непонятными тревогами, снами, которые должны были истолковать мудрые старцы. Наконец, услыхав от гонца роковую весть, она воздела к небу свои материнские руки, и из чёрного, растянутого отверстия рта полились громкие причитания о сыне, божественном Ксерксе, разодравшем мантию и опустошившем колчан, а теперь бегущем назад, через перекрытые мостами моря и по прорытым сквозь горы ущельям.
Душа поэта наполнялась ужасом и жалостью на этой возвышающейся над Саламином, уединённой вершине, с которой так хорошо виден Элевсин, а созидательное воображение Эсхила уже замышляло трагедию «Персы» в священном, сладостном порыве счастья, благословляющего поэтическое вдохновение.
Глава 40
Ксеркс бежал в Афины в своей гаксамаксе, запряжённой четырьмя нёсшимися во весь опор лошадьми. Сопровождали Царя Царей только Бессмертные, войско и князья остались позади. Никто из персов ещё не произнёс этого слова – «бежать», но ярость и ужас ощущались в каждой складке плащей, трепетавших за спинами охранявших Ксеркса всадников. Лёжа в своей карете, царь спрашивал у себя только одно: как могло такое случиться? Почему эти неуклюжие греческие корабли сумели одолеть его армаду? Эпитет «маленькие» уже был отброшен. С воистину детским непониманием он задавал себе этот вопрос в тысячный раз, устроившись на подушках, придерживая тиару рукой.
На самом деле это было бегство, впрочем, весьма далёкое от величественного и трагедийного исхода в ту ночь, вымышленного созидательным воображением поэта-воина. Ибо Ксеркс не рвал на себе одежд и не терзал волос. За плечом Царя Царей не было колчана, символически опустошённого Эсхилом. Величие его не допускало никакой стрельбы по врагам.
После возвращения в Афины, в дом, преображённый в подобие персидского дворца, все князья и полководцы ходили на цыпочках. Какое-то решение будет принято? Вдруг объявившийся Ксеркс, трясясь от ярости, провозгласил пронзительным голосом:
– Повелеваю, чтобы крошечный Саламин без промедления соединили с материком!
Князья и полководцы застыли как статуи, ничего не понимая и глядя перед собой с отвисшими челюстями.
– Я хочу сказать, – продолжил Ксеркс в прежнем гневе, – что вы должны соединить вместе финикийские транспортные суда, связать их канатами так, чтобы получился мост или стена. Тогда мы ещё сумеем одолеть греков.
Стиснув кулаки, он исчез за хлопнувшей дверью. Оказавшись в уединении, царь сел и, уставившись в пол, принялся размышлять о том, каким образом послать весть в Сузы об этом злосчастном дне. Написать дяде Артабану? Или Атоссе?
Мардоний попросил принять его, и у Ксеркса не хватило отваги отказать собственному шурину и главнокомандующему. Князя впустили.
– Чего тебе ещё нужно? – бросил вошедшему Царь Царей.
Мардоний, бледный как полотно, стоял перед полным ярости Ксерксом, сидевшим на троне. Полководец, ощущавший на себе вину за неудачи в начатой по его наущению войне, заговорил:
– О, Ксеркс, мой повелитель и шурин! Скажи мне, ибо мы сейчас наедине, хочешь ли ты дать грекам ещё одно морское сражение? Или задуманный тобою мост через пролив уловка, которая должна заставить греков дать нам генеральное сражение и помочь в их преследовании?
– Не знаю я, – бросил Ксеркс, вращая глазами. – Ничего я теперь не знаю.
Тогда Мардоний продолжил голосом, полным самого искреннего глубокого чувства, ибо он был наделён благородной душой, несмотря на то что явился вдохновителем этой войны:
– О, царь! Не оплакивай более случившееся при Саламине! Не считай наши потери невозместимыми! Успех войны зависит не только от кораблей. Разве я, Мардоний, оставил тебя? Разве исчезло твоё колоссальное сухопутное войско, вся твоя пехота и конница? Разве есть у кого-нибудь войско большее? Разве есть у кого-нибудь войско равное? Греки могут воображать, что добились своей цели, но они не оставят своих кораблей, на палубах которых обретают такую силу, чтобы сразиться с нами на суше. А тех, кто сейчас противостоит нам, мы одолеем без труда. Мой царь, поверь своему Мардонию. Мы немедленно выйдем штурмовать Пелопоннес. Или ты хочешь передохнуть? Войско наше не утратит своего духа, если тебе нужна передышка. Греки истощены, они ещё станут твоими рабами. Ещё наступит время, когда ты взыщешь с них и за нынешнее, и за прошлое. Они ещё заплатят тебе и за Марафон и за Саламин. Но если ты предпочтёшь вернуться в Персию, выслушай мой совет, о, царь!
Мардоний был глубоко растроган. Истинно будет сказать, что благородная душа его не умела предвидеть будущее, однако растрогана она была самым искренним образом. Преклонив одно колено перед Ксерксом, он сказал:
– О, царь, позволь нам не сделаться посмешищем для этих греков. Персы исполнили свой долг безукоризненно. Персы сражались как львы. Во всём виноваты наши трусливые союзники – финикийцы, египтяне, киприоты и киликийцы, не выполнившие свой долг. И за их деяния мы с тобой не несём никакого ответа. Поверь мне, Ксеркс!
Осмелившись прикоснуться к руке царственного шурина, Мардоний продолжил:
– Если тебе не угодно оставаться здесь, возвращайся домой с большей частью войска, а мне оставь не более трёхсот тысяч. Клянусь, я или заставлю греков склонить свои выи под твоё ярмо, или погибну.
Ксеркс был глубоко растроган. Он поглядел на Мардония долгим взором, восхищаясь благородной душой своего родственника. Напряжённый драматизм мгновенно покорил царя, ибо он был подвержен эстетическим порывам. И замысел поэта-воина, который тот намеревался воплотить в стихи, произвёл бы самое глубокое впечатление на Царя Царей. Ксеркс обязательно восхитился бы Эсхиловыми «Персами», получи он только возможность услышать и увидеть трагедию, посвящённую его собственной судьбе. И, покоряясь чувствам, ощущая прилив братской нежности, Ксеркс открыл родственнику свои объятия. И если сделал он это весьма драматическим жестом, то неосознанно. Царь Царей обнял по-прежнему коленопреклонённого Мардония, привлёк его к себе и сказал:
– Мардоний! Ты истинный герой, к тому же наделённый благородной душой.
После этого эмоционального порыва Мардоний обратился к сути:
– Тогда пусть состоится совет с братьями, зятьями, шуринами и племянниками, на котором мы решим, что делать дальше.
Ксеркс согласился. И, как следует посоветовавшись с братьями, зятьями, шуринами и племянниками – несколько раз обежав взором зал, наполненный великим множеством полководцев, – Царь Царей молвил:
– А где у нас царица галикарнасская? Почему здесь нет Артемизии? Пошлите за царицей галикарнасской! Она героиня, и я хочу самым внимательным образом выслушать её совет.
Артемизия следила за происходящим из-за занавеса, испытывая вполне понятное смущение по поводу продырявленного ею ради сохранения собственной шкуры и пущенного на дно корабля калиндян вместе с другом её, царём Дамасифимом. Царица галикарнасская вошла в зал, ощущая, как колотится сердце под панцирем. Ксеркс решил переговорить с Артемизией наедине, ибо намеревался узнать её мнение без свидетелей. Братья, зятья, шурины и племянники были несколько задеты подобным поворотом событий, однако неудовольствие проявлять не стали. Они вышли. Ксеркс жестом пригласил царицу сесть.
– Артемизия! – начал он. – Мардоний советует мне или штурмовать Пелопоннес всеми силами, или возвратиться в Персию с большей частью моего войска, оставив его в Аттике с тремя сотнями тысяч людей, которые склонят греческие выи под моё ярмо. И ты, Артемизия, проявившая себя вчера истинной героиней... – царица галикарнасская облегчённо вздохнула: Ксерксу ничего не донесли, – скажи, что посоветуешь мне?
– О, царь! – возликовала обрадованная женщина, тут же искусно понизившая свой голос. – Трудно давать совет в таком положении. Тем не менее я придерживаюсь мнения, что тебе следует оставить здесь Мардония с отобранным им войском. Раз он говорит, что сумеет склонить греческие выи под твоё ярмо... Она быстрым движением поднялась на ноги и огляделась по сторонам. После, опустившись на ступени Ксерксова трона, царица торопливо зашептала: – Если он одержит победу, вся честь достанется тебе, о, царь! Если же его ждёт неудача... что с того? Ты будешь далеко и в безопасности. И ты и твоя царственная родня. Пока жив Ксеркс, греки будут трепетать, пусть сегодня случай и встал на их сторону. Ты будешь воевать с ними снова и снова, пока наконец не одержишь сокрушительную победу. Ну а если Мардоний падёт... Он всего лишь раб Ксеркса, как и все мы, находящиеся здесь.
Соблазнительно изогнувшись, она подняла голову и посмотрела прямо в лицо Царю Царей. Артемизия была в этот миг прекрасна, и Ксеркс не мог не покориться картинному, почти мифологическому обаянию этой морской амазонки. Героиня и вместе с тем женщина. И то, чего он не терпел при собственном дворе, то, что противоречило в его глазах самим традициям персидского гинекея[58]58
Гинекей – женская половина в доме.
[Закрыть], здесь, в походных условиях, показалось ему самым привлекательным. Эта царственная воительница, поступавшая так, как если бы любила его, в то время как он вёл себя так, как будто любит её, в данное мгновение отвлекала его, украшала жизнь и в подобном качестве была весьма необходима Царю Царей. Эта Семирамида, сладостно изогнувшаяся у ног его – в панцире, прятавшем грудь, в поножах, покрывавших ноги, – обвораживала его. Она весьма гармоничным образом соответствовала нынешнему настроению Царя Царей. Ни одна из его наложниц – а они сопровождали Ксеркса во внушительном числе – не могла бы произвести на него более глубокое впечатление в своём длинном, волочащемся по полу индийском одеянии и без него.
– Артемизия, – начал Царь Царей ласковым голосом.
Царица галикарнасская вопросительно припала к колену Ксеркса. Иссиня-чёрная борода щекотнула её лоб, однако голову Ксеркса вдруг посетила новая мысль. Он вспомнил о трёх своих юных побочных сыновьях, которых весьма любил и которых взял с собою в поход.
– Артемизия, – продолжил Ксеркс уже совсем другим тоном. – Спасибо тебе за совет, и благодарю за любовь, которую ты выказала мне. Тем не менее сейчас не слишком подходящий момент для... У меня так много дел. Я думаю сейчас о трёх моих сыновьях, я боюсь за них. Они ещё юны и являются моей единственной радостью. В чужой земле им всегда угрожает опасность. Кто знает, какими сложностями будет сопровождаться отступление? Могу ли я доверить их тебе, Артемизия? Конечно же, ты сумеешь незаметно проскользнуть со своим кораблём и доставить их в Эфес?
Артемизия внутренне возликовала. Подобное доверие сулило ей куда больше, чем перспектива провести часок в любовных утехах с царём. Бояться было нечего, и она сразу же согласилась.
Ксеркс приказал стражам:
– Пусть приведут юных князей!
В зал вошли трое незаконнорождённых князей, трое симпатичных персидских мальчишек с янтарными личиками, чёрными кудрями, в богатых одеждах. Со своими амулетами и кинжальчиками, разукрашенными драгоценными каменьями, они казались куклами. Евнух Гермотим подвёл детей к отцу, и тот с нежностью расцеловал их.
Позади в дверях уже шевелились и толкались, и склонившийся до земли начальник стражи провозгласил:
– Прибыла царская почта, о, государь!
Явился гонец с письмами из Суз. Ах, великолепная персидская почтовая служба! Гонец этот прискакал с самой последней из почтовых станций, где торопливо принял от своего собрата письма, предназначенные Ксерксу, его братьям, зятьям, шуринам и племянникам. Снег, дожди, жара, темнота – ничто не могло остановить неутомимого персидского гонца. Пав ниц перед троном Царя Царей, вестник, не поднимаясь с колен, подал обеими руками сумку своему властелину.
Братья, зятья, шурины и племянники дружно вошли. Началась выдача писем.
Ксеркс получил письма от царицы Аместриды, высочайшей матери Атоссы и от дядюшки Артабана. Послания содержали поздравления по случаю захвата Афин.
Текст всех трёх писем был примерно таков: «Ксерксу, Царю Царей. Радуемся, потому что господин наш овладел Афинами и высокая цель войны достигнута им. Улицы Суз усыпаны ветвями мирта, на всех площадях воскуряются в чашах благовония, возносимые персидским богам. Мы ждём, о, Ксеркс, твоего победоносного возвращения».
Царь Царей начал читать. Бледные и безмолвные братья, зятья, шурины и племянники во все глаза смотрели на него. И вдруг Ксеркс скомкал папирус с поздравлениями Артабана и запустил им в стенку.
– Сожги Афины, о, Царь Царей! – триумфальным тоном провозгласила Артемизия, опуская руки на плечи троих мальчиков.
Все четверо вышли. Евнухи последовали за ними.