Текст книги "Притча"
Автор книги: Уильям Катберт Фолкнер
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 27 страниц)
– Идем, – сказал он. – Ты первый.
– Если хочешь отказаться, почему не отказался до выезда из Блуа? спросил старшина.
Бухвальд непристойно выругался.
– Веди, – сказал он. – Пора кончать.
– Верно, – сказал старшина. – Они все распределили. Французам придется расстрелять тот полк, потому что он французский. В среду пришлось везти сюда немецкого генерала, объяснять, почему они собираются расстреливать французский полк, и это досталось англичанам. Теперь им нужно застрелить французского генерала, чтобы объяснить, зачем привозили сюда немецкого, и это досталось нам. Может, они тянули жребий. Ну, все?
– Да, – внезапно охрипшим голосом сказал Бухвальд и выругался. – Да. Давай кончать с этим.
– Постойте! – сказал айовец. – Нет! Я...
– Не забудь свою карту, – сказал Бухвальд. – Мы сюда не вернемся.
– Не забуду, – сказал айовец. – Что, по-твоему, я все время держу в руках?
– Отлично, – сказал Бухвальд. – Когда тебя отправят в тюрьму за неподчинение, пометь на ней и Ливенуорт {Тюрьма в США.}.
Они вышли в коридор. Он был пустым, под потолком горело несколько тусклых лампочек. Других признаков жизни не было видно, и внезапно им показалось, что и не будет, пока они не выйдут оттуда. Узкий коридор не уходил вглубь, ступенек в нем больше не было. Казалось, это земля, в которой он пролегал, опустилась, словно кабина лифта, оставив его в целости, безжизненным и беззвучным, не считая топота их сапог; побеленный камень потел, держа на себе чудовищную тяжесть спрессованной истории, напластований прежних традиций, придавленных сверху отелем – монархии, революции, империи и республики, герцога, фермера-генерала и санкюлота, трибунала и гильотины, свободы, равенства, братства и смерти и народа, Народа, который всегда выстаивает и побеждает; компания, группа, теперь тесно скученная, шла быстро, потом айовец закричал снова:
– Нет, нет! Я...
Бухвальд остановился, вынудив остановиться всех, повернулся и негромко, яростно бросил ему:
– Пошел отсюда.
– Что? – крикнул айовец. – Не могу! Куда мне идти?
– Идем, – сказал старшина.
Они пошли дальше. Подошли к двери. Она была заперта. Старшина отпер ее.
– Докладывать нужно? – спросил Бухвальд.
– Мне – нет, можешь даже взять этот пистолет себе на память. Машина будет ждать вас, – и собрался закрыть дверь, но Бухвальд торопливо заглянул в комнату, повернулся, прижал дверь ногой и снова заговорил спокойным, хриплым яростным, сдержанным голосом:
– Черт возьми, эти сучьи дети не могут прислать ему священника?
– Пытаются, – сказал старшина. – Кого-то послали за священником в лагерь два часа назад, и он еще не вернулся. Видимо, не может его найти.
– Значит, придется ждать его, – сказал Бухвальд с той же спокойной, невыносимой яростью.
– Кто тебе сказал? – возразил старшина. – Убери ногу. Бухвальд убрал ногу, дверь за ними закрылась, лязгнул замок, все трое остались в густо побеленной камере, комнатке с электрической лампочкой без абажура, трехногой табуреткой, какими пользуются для дойки коров, и французским генералом. То есть у этого человека было французское лицо, и, судя по его выражению и взгляду, он давно привык к высокому чину и вполне мог быть генералом, к тому же у него были погоны, полная грудь орденских планок, широкий ремень и кожаные краги, однако держалось все это на простом солдатском мундире и брюках, очевидно, изношенных каким-нибудь кавалеристом-сержантом; резко встав на ноги, он стоял прямо и неподвижно, словно бы окруженный расходящимся ореолом этого движения.
– Смирно! – резко приказал он по-французски.
– Что? – спросил Бухвальд у стоящего рядом негра. – Что он сказал?
– Откуда я знаю, черт возьми? – ответил негр. – Быстрее! – сказал он, тяжело дыша. – Этот айовский щенок... Займись им.
– Ладно, – сказал Бухвальд, поворачиваясь. – Тогда держи лягушатника, и шагнул к айовцу.
– Нет, нет! – крикнул айовец. – Я не хочу...
Бухвальд мастерски ударил его; удара даже не было заметно, пока айовец не отлетел к стене и не сполз на пол. Бухвальд повернулся снова и увидел, как негр схватил французского генерала; когда Бухвальд спустил предохранитель, генерал резко повернулся лицом к стене, бросив через плечо по-французски:
– Стреляй, сучье отродье. Я не повернусь.
– Разверни его, – сказал Бухвальд.
– Поставь предохранитель на место! Хочешь застрелить и меня? Иди сюда. Тут нужны двое.
Бухвальд вернул предохранитель на место, но не выпускал пистолета из руки, пока они втроем боролись, или вдвоем оттаскивали французского генерала от стены, чтобы развернуть его.
– Нужно оглушить его, – выдохнул негр.
– Черт возьми, как оглушить уже мертвого? – выдохнул Бухвальд.
– Бей, – выдохнул негр. – Только слегка. Быстрее. Бухвальд ударил, стараясь рассчитать удар, и не оплошал: тело стало оседать, негр подхватил его, но оно не было бесчувственным, открытые глаза глядели снизу вверх на Бухвальда, потом стали следить за пистолетом; когда Бухвальд поднял его и снова опустил предохранитель, в них не было ни страха, ни даже отчаяния, их твердый взгляд был насторожен и решителен, до того насторожен, что, видимо, уловил, как палец Бухвальда начал сгибаться; и в миг выстрела яростный рывок внезапно повернул не только лицо, но и все тело, поэтому, когда труп упал на пол, круглое отверстие оказалось за самым ухом. Бухвальд и негр стояли над ним, тяжело дыша, теплый ствол пистолета касался ноги Бухвальда.
– Сукин сын, – сказал Бухвальд негру. – Что же ты не держал его?
– Он вырвался! – выдохнул негр,
– Какое там, – сказал Бухвальд. – Ты его не держал.
– Сам ты сукин сын! – выдохнул негр. – Я бы его держал, а пуля прошла бы насквозь и угодила в меня?
– Ладно, ладно, – сказал Бухвальд. – Теперь нужно заткнуть эту дырку и стрелять снова.
– Заткнуть? – спросил негр.
– Да, – сказал Бухвальд. – Какой, к черту, будет из тебя гробовщик, если не знаешь, как заделать дырку в теле, когда пуля попала не в то место? Нужен воск. Найди свечу.
– Где ее искать? – сказал негр.
– Выйди в коридор и крикни, – ответил Бухвальд, переложил пистолет в другую руку, достал из кармана ключ и сунул его негру. – Кричи, пока не найдешь какого-нибудь лягушатника. У них должны быть свечи. Должно же быть в этой... стране что-то, чего нам не пришлось везти для них за две тысячи миль.
ПЯТНИЦА, СУББОТА, ВОСКРЕСЕНЬЕ
Опять наступило ясное весеннее утро с пением жаворонков; пестрая форма, оружие, бренчащее снаряжение и, казалось, даже эбеновые лица сенегальцев блестели на солнце, когда их полк, повинуясь загадочным выкрикам сержантов на своем племенном языке, вышел на плац и выстроился по трем сторонам пустого плаца лицом к трем только что вкопанным столбам, симметрично расположенным на краю длинной канавы или рва, за четыре года почти до краев заполненного отбросами войны – жестянками, бутылками, старыми котелками, сапогами, мисками, спутанными мотками ржавой и никчемной проволоки, – земля была вырыта оттуда для железнодорожной насыпи, к которой примыкал плац, сейчас ей предстояло служить мишенным валом для тех пуль, что не попадут ни в дерево, ни в плоть. Сенегальцы встали по стойке "смирно", потом взяли винтовки к ноге и встали вольно, потом небрежно, начался неторопливый, вялый разговор, не беспечный, просто стадный, как у людей, ждущих открытия рыночной площади; бледное, почти невидимое пламя зажигалок то и дело вспыхивало у сигарет среди бормотанья голосов, черные блестящие лица даже не обращались к рабочей команде из белых солдат, те утоптали землю у столбов, потом взяли свои инструменты и ушли беспорядочной толпой, словно косари с луга.
Потом вдали дважды протрубил горн, сержант-сенегалец крикнул, солдаты в пестрых мундирах неторопливо загасили сигареты, с небрежной, почти беспечной медлительностью приняли стойку "вольно", старшина городского гарнизона с пистолетом в кобуре, висевшей на ремне поверх длинного мундира, подошел к трем столбам и остановился; взбунтовавшийся полк под грубые, резкие выкрики новых сержантов вышел на плац и сгрудился, они были по-прежнему отверженными, без головных уборов и без оружия, по-прежнему небритые, чуждые, все еще в грязи Эны, Уазы и Марны, на фоне пестрых сенегальцев они выглядели усталыми, измученными и бесприютными беженцами с другой планеты: несмотря на свою неряшливость, они держались спокойно и даже дисциплинированно или по крайней мере сдержанно, потом вдруг несколько человек, одиннадцать, выбежали беспорядочной группой, бросились к столбам и встали перед ними на колени, старшина выкрикнул команду, один из сержантов подхватил ее, и отделение сенегальцев торопливо вышло вперед, они окружили коленопреклоненных людей, подняли их, отнюдь не грубо, на ноги и повели, словно пастухи отбившихся овец, к стоящим товарищам.
Сзади подскакала небольшая кавалькада и остановилась у самого плаца: это были комендант города, его адъютант, адъютант начальника военной полиции и трое ординарцев. Старшина отдал команду, весь плац (за исключением отверженного полка) замер по стойке "смирно" под продолжительный лязг металла; старшина повернулся и отдал честь коменданту, находящемуся за строем сенегальцев, комендант принял рапорт, поставил солдат "вольно", потом опять "смирно" и снова предоставил командовать старшине, тот снова отдал команду "вольно" и повернулся к столбам, тут внезапно и словно бы ниоткуда появились сержант и охранники, они привели, окружив кольцом, троих арестантов с непокрытыми головами и быстро привязали их к столбам – сперва человека, который называл себя Кроликом, потом капрала, потом обезьяноподобное существо, которое Кролик называл Кастетом или Конем, – предоставив им созерцать пустой плац, хотя видеть его они не могли, потому что перед ними появился другой отряд, человек из двадцати с сержантом во главе; они остановились, повернулись и встали вольно, спиной к троим обреченным, которых обходил старшина, он быстро проверил веревку, которой был привязан Кролик, потом перешел к капралу, уже протягивая свою (старшинскую) руку к Medaille Militaire на его мундире, и торопливо пробормотал:
– Тебе она ни к чему.
– Да, – ответил капрал. – Незачем ее портить.
Старшина сорвал ее с мундира, не злобно, лишь быстро, уже идя дальше.
– Я знаю, кому отдать ее. – сказал он, подходя к третьему; тот стоял, чуть распустив слюни, не встревоженный, даже не взволнованный, просто робкий, растерянный, словно обратился к незнакомцу по срочному делу, а незнакомец на время забыл либо о деле, либо о нем:
– Париж.
– Ага, – сказал старшина и отошел.
Теперь трое привязанных видели только спины двадцати человек, стоящих перед ними, однако им был слышен голос старшины, когда он, снова поставив весь плац по стойке "смирно", достал откуда-то из-под мундира старый футляр с очками и сложенную бумагу, развернул ее, надел очки и, держа бумагу обеими руками на легком утреннем ветерке, стал читать: голос его, говорящий о конце человека с мертвенным, высокопарным судейским многословием, претендующим на изящество и величественность, звучал в солнечной, пронизанной пением жаворонков пустоте отчетливо, тонко и как-то жалко.
– По решению председателя суда, – вымученно протянул старшина, свернул бумагу, снял очки, положил в футляр и спрятал его; раздалась команда, двадцать человек повернулись кругом, лицом к трем столбам; Кролик, схваченный веревкой, подался вперед, стараясь увидеть за капралом третьего.
– Послушай... – взволнованно сказал он капралу.
– Заряжай!
– Париж... – хрипло, плаксиво и настойчиво произнес третий.
– Скажи ему что-нибудь, – сказал Кролик. – Скорей.
– Целься!
– Париж... – снова произнес третий.
– Не бойся, – сказал ему капрал. – Мы подождем. Мы не уйдем без тебя.
Столб капрала, видимо, был треснутым или же гнилым, поэтому, когда залп начисто срезал веревки, которыми были привязаны Кролик и третий и тела их сползли к подножию столбов, тело капрала со столбом и веревками рухнуло как одно неделимое целое на край заполненной мусором канавы; когда старшина с пистолетом, еще дымящимся в руке, отошел от Кролика к капралу, то обнаружил, что столб при падении вдавился вместе с телом в спутанный моток старой колючей проволоки, нить ее обвилась вокруг верхушки столба и головы человека, словно связав их для погребения. Проволока была изъедена ржавчиной и никак не отклонила бы пулю, новый же старшина старательно отодвинул ее ногой, прежде чем приставить дуло пистолета к уху.
Как только плац опустел (даже раньше, конец колонны сенегальцев еще не успел скрыться за бараками), появилась рабочая команда с ручной тележкой, там лежали инструменты и свернутый брезент. Командующий солдатами капрал вынул оттуда кусачки и подошел к старшине, который уже отделил тело капрала от сломанного столба.
– Возьмите, – сказал он старшине, протягивая кусачки. – Неужели вы собираетесь расходовать саван на одного?
– Вытащите столбы, – сказал старшина. – Оставьте мне саван и двух человек.
– Ладно; – ответил капрал и ушел.
Старшина отхватил кусок ржавой проволоки длиной около шести футов. Когда он поднялся, двое солдат со свернутым брезентом стояли у него за спиной, дожидаясь распоряжений.
– Расстелите, – сказал он, указывая на брезент.
Они повиновались.
– Положите туда его.
Они подняли тело. – державший за голову старался не испачкаться кровью, – и положили на брезент.
– Пошевеливайтесь, – сказал старшина. – Заверните его. Потом положите на тележку. – И стал наблюдать за ними, капрал из рабочей команды неожиданно отвернулся, а остальные неожиданно принялись выдергивать столбы из земли. Старшина не произносил ни слова. Он жестом приказал своим солдатам взять тележку за ручки, потом зашел сзади, повернул ее в нужном направлении и стал толкать вперед, груженая тележка покатилась наискось через плац, к тому месту, где проволочное ограждение подходило под прямым углом к старой фабричной стене. Он (старшина) не оглядывался, оба солдата, держась за ручки, почти бежали, чтобы тележка не наехала на них, к углу, где им предстояло увидеть по ту сторону ограждения двухколесную крестьянскую повозку с грузной крестьянской лошадью в оглоблях, а возле нее двух женщин и трех мужчин; старшина остановил тележку так же, как тронул с места, остановился сам и, держась за углы, втолкнул тележку в угол ограды, потом отошел и встал у проволоки – мужчина уже за пятьдесят, выглядящий теперь почти стариком, и более высокая женщина со смуглым, сильным и по-мужски красивым лицом подошла к проволоке с другой стороны. Вторая, пониже, пополнее, помягче, не шевельнулась. Но она смотрела на обоих у проволоки и прислушивалась, ее лицо казалось совершенно пустым, но в нем было нечто брезжущее и спокойно-обещающее, как в чистой, но еще не зажженной лампе на кухонном столе.
– Где находится ферма вашего мужа? – спросил старшина.
– Я вам говорила, – ответила женщина.
– Скажите еще.
– За Шалоном, – сказала женщина.
– Далеко за Шалоном? – спросил старшина. – Ладно. Далеко от Вердена?
– Возле Вьенн-ла-Пуссель, – сказала женщина. – За Сен-Мишелем.
– Сен-Мишель, – сказал старшина. – Это армейская зона. Более того. Зона военных действий. С одной стороны немцы, с другой американцы. Американцы.
– Американские солдаты страшнее других? – спросила женщина, – Потому что они новички на войне? Да?
– Нет, сестра, – сказала другая. – Не потому. Дело в том, что они здесь недавно. Им это будет легче.
Ни тот, ни другая не обратили на нее внимания. Они глядели друг на друга через проволоку. Потом женщина сказала:
– Война окончена.
– А... -сказал старшина. Женщина не шевельнулась.
– Что еще может означать эта казнь? Что еще объясняет ее? Оправдывает? Нет, даже не оправдывает – взывает о сочувствии, жалости, отчаянии? – Она глядела на старшину холодно, спокойно, сдержанно. – Взывает об оправдании?
– Ну вот еще, – сказал старшина. – Я спрашивал вас? Спрашивал хоть кто-нибудь?
Он сделал за спиной знак кусачками. Один из солдат выпустил ручку тележки, подошел и взял их.
– Разрежь нижнюю нитку, – приказал старшина.
– Разрезать? – переспросил солдат.
– Да, болван из болванов!
Солдат стал нагибаться, но старшина выхватил у него кусачки и нагнулся сам; упругая нижняя нитка срезалась с тонким, почти мелодичным звуком и свернулась.
– Снимайте его с тележки, – приказал старшина. – Живо. Теперь солдаты поняли. Они сняли длинный брезентовый сверток и опустили на землю, трое мужчин встали наготове, чтобы протянуть, – протащить его через дыру в ограждении, потом поднять и погрузить на повозку.
– Подождите, – сказал старшина. Женщина замерла. Старшина сунул руку под мундир, вытащил сложенную бумагу и протянул ей за проволоку. Она развернула ее и поглядела безо всякого выражения.
– Да, – сказала она. – Война должна быть окончена, потому что вы получили грамоту за казнь. Что я буду делать с ней? Вставлю в рамку и повешу в гостиной?
Старшина протянул руку за проволоку и выхватил у нее бумагу, другой рукой нащупал потертый футляр с очками, потом, держа бумагу развернутой, он обеими руками надел очки, взглянул на нее, сунул резким движением в боковой карман, достал из-под мундира другую и протянул за проволоку, резко встряхнув, чтобы она развернулась, прежде чем женщина успеет коснуться ее, и произнес гневным, сдавленным голосом:
– Скажите еще, что вам не нужна и эта. Взгляните на подпись.
Женщина взглянула. Она никогда не видела его, этого тонкого, изящного, легкого, неразборчивого росчерка, видеть его доводилось немногим, но любой человек в этой половине Европы, имеющий право требовать чьей-либо подписи, узнал бы его сразу же.
– Значит, и ему известно, где находится ферма, принадлежащая мужу сводной сестры его сына.
– Само собой, – сказал старшина. – За Сен-Мишелем. Если где-то по пути вам попадутся золотые ворота в жемчуге, с этой бумагой вы пройдете через них. И еще вот.
Он снова вынул руку из кармана и протянул ее за проволоку, на раскрытой ладони показались тусклый кружок бронзы и яркие полоски ленточки, женщина снова замерла, пока не притрагиваясь к медали и глядя на раскрытую ладонь старшины, потом он ощутил, что на него смотрит другая женщина, и встретил ее спокойный, брезжущий взгляд, когда та сказала:
– Он красивый, сестра. И не такой уж старый.
– Ну вот еще! – снова возмутился старшина. – Возьмите! – сказал он, всовывая, тыча медаль в руку высокой, пока та наконец не взяла ее, потом торопливо отдернул руку за проволоку.
– Уезжайте! Проваливайте! Убирайтесь! – сказал он чуть ли не с гневом, дыша часто и раздраженно, он был слишком стар для этого, снова ощутив на себе взгляд второй, он запрокинул голову, чтобы не встречаться с ней глазами, и крикнул в спину высокой:
– Вас было трое. Где третья – его poule {Любовница (фр.).} или кто там она есть... была?
Потом ему пришлось встретить взгляд второй, уже не брезжущий, но исполненный обещания; она мило, нежно улыбнулась ему и сказала:
– Ничего. Не бойтесь. До свидания.
После этого они торопливо удалились, все пятеро, лошадь и повозка; старшина повернулся, взял с тележки кусок ржавой проволоки и бросил рядом с обрезанной нитью.
– Прикрутите на место.
– Разве война не окончена? – спросил один из солдат.
Старшина чуть ли не с яростью напустился на него:
– Но не армия. Неужели ты думаешь, что мир способен положить конец армии, если это не под силу даже войне?
На сей раз они миновали старые городские ворота, сидя в повозке, Марфа с вожжами в руках на одном конце высокого сиденья, ее сестра на другом, младшая между ними, сиденье было таким высоким, что казалось, они движутся не в густом, неторопливом потоке идущих, а плывут по нему, будто в лодке, словно бы они покидали город на платформе в карнавальной процессии, выплывали из города по утихающему потоку страданий на декоративной лошади без ног и повозке без колес, как бы несомых на сдвинутых плечах в каком-то триумфе, несомых так высоко, что они почти достигли старых ворот, прежде чем обладатели плеч случайно или намеренно обратили свои взгляды или внимание так высоко, чтобы увидеть то, что несут, и понять, догадаться, что находится в повозке, или просто шарахнуться от нее.
Толпа не шарахнулась, не отпрянула от повозки, скорее расступилась, раздалась; внезапно вокруг нее образовалось пустое пространство, так поток отступает от карнавальной платформы, открывая взгляду, что она не плавучая, а земная и движется с помощью лошадиных ног и колес; толпа расступалась, словно обладатели плеч предали забвению не только необходимость поддержки, но и ощущение тяжести, и существование ноши; они неуклонно отступали от повозки и даже каким-то образом извещали шедших впереди о ее движении, те стали расступаться заранее, и теперь повозка двигалась быстрее толпы, идущие даже не глядели в ее сторону, пока вторая сестра, Мария, не обратилась к ним с края высокого сиденья, без назидательности, без упрека, лишь настойчиво, спокойно, словно к детям:
– Успокойтесь. Вы ничем ему не обязаны, вам незачем его ненавидеть. Вы не причинили ему вреда, зачем же бояться?
– Мария... – сказала сестра.
– И стыдиться не надо, – продолжала Мария.
– Мария, перестань, – сказала сестра. Мария снова приняла прежнюю позу.
– Ладно, сестра, – сказала она. – Я хотела не пугать их – только утешить.
Но она продолжала глядеть на них ясно и безмятежно, повозка не останавливалась, дорога перед ней расчищалась, словно сама собой, и, когда они подъехали к старым воротам, арка была совершенно свободна, толпа остановилась и сгрудилась с обеих сторон, давая повозке проехать; внезапно один человек снял шляпу, вслед за ним еще несколько, и когда повозка проехала под аркой, то казалось, что она покинула город в легком, зримом, беззвучном шорохе.
– Вот видишь, сестра, – сказала Мария с безмятежным, спокойным торжеством, – только утешить.
Они уже были за городом; длинные, прямые дороги разбегались, расходились в стороны, как спицы от ступицы колеса; над ними медленно ползли одно за другим облачка пыли – это люди поодиночке и группами, иногда тоже в повозках, возвращались по домам; родители и родственники солдат взбунтовавшегося полка, спешившие к городу в изумлении и ужасе, чтобы меж его старых стен слить воедино свою брань и муку, теперь покидали его словно бы даже не с облегчением, а со стыдом.
Они не оглядывались, хотя город был виден еще долгое время, он стоял на плоской равнине, совершенно тихий, серый, увенчанный древней римской крепостью, и, постепенно скрываясь из вида, в конце концов исчез совсем; но они так ни разу и не оглянулись, а сильная, крупная, неторопливая, спокойная крестьянская лошадь увозила их все дальше от него. У них была с собой еда, так что останавливаться было незачем, лишь в полдень они сделали небольшую остановку в лесу, чтобы накормить и напоить лошадь. Поэтому они без задержки миновали деревни – их встречали безмолвные, – сдержанные лица, тот же самый легкий, беззвучный, зримый шорох снимаемых шляп и кепок, словно скачущий впереди курьер предупреждал об их появлении; младшая, сжавшись, куталась в шаль, сидя между двумя старшими женщинами, Марфа с застывшим лицом смотрела прямо перед собой, и лишь другая сестра, Мария, спокойно и безмятежно оглядывала жителей, не изумляясь, не удивляясь, а тяжелые, мохнатые копыта лошади неторопливо лязгали по булыжнику, пока очередная деревня не оставалась позади.
К вечеру они приехали в Шал он. Здесь тоже была армейская зона, а пять дней назад – зона боевых действий, однако теперь здесь был мир, или по крайней мере тишина; но зона все-таки оставалась армейской, потому что у головы лошади внезапно появились французский и американский сержанты и остановили ее.
– У меня есть бумага, – сказала Марфа, доставая и протягивая ее. – Вот она.
– Оставьте, – сказал французский сержант. – Здесь она вам не понадобится. Все устроено.
Тут она увидела, что шестеро французских солдат с дешевым деревянным гробом подошли к задку повозки; когда она обернулась к ним, они уже поставили гроб на землю и снимали завернутое в брезент тело.
– Постойте, – сказала Марфа хриплым, сильным голосом, слез в нем не слышалось.
– Все устроено, не волнуйтесь, – сказал сержант. – Вы поедете до Сен-Мишеля на поезде.
– На поезде? – переспросила Марфа.
– Что ты, сестра! – сказала Мария. – В поезде!
– Не беспокойтесь, – сказал сержант Марфе. – Платить вам не придется. Все устроено.
– Эта повозка чужая, – сказала Марфа. – Я одолжила ее.
– Мы знаем, – сказал сержант. – Она будет возвращена.
– Но ведь мне нужно еще везти его от Сен-Мишеля до Вьенн-ла-Пуссель. Вы сказали – до Сен-Мишеля, так ведь?
– Чего вы спорите со мной? – сказал сержант. – Сколько можно говорить, что все устроено? Ваш муж встретит вас со своей повозкой и лошадью. Слезайте. Все трое. Думаете, если война прекратилась, так армии больше нечего делать, как обхаживать гражданских. Пошли. Вы задерживаете свой поезд; ему нужно не только дожидаться вас.
Тут они увидели поезд. Раньше они не замечали его, хотя он стоял на путях почти рядом с ними. Состоял он из паровоза и одного вагона типа "сорок человек, восемь лошадей". Они слезли с повозки; уже смеркалось. Солдаты приколотили крышку и подняли гроб, три женщины и двое сержантов последовали за ними к вагону, солдаты сунули гроб в открытую дверь, потом взобрались сами, снова подняли гроб и унесли его в переднюю часть вагона, затем появились снова и поодиночке спрыгнули вниз.
– Влезайте, – сказал женщинам сержант. – Только не жалуйтесь, что нет сидений. Там много чистой соломы. И вот еще.
Он протянул им армейское одеяло. Никто из женщин не заметил, откуда оно взялось. Раньше они не видели его. Потом американский сержант что-то сказал французскому, несомненно, на своем языке, потому что они ничего не поняли, даже когда тот сказал им: "Attendre" {Подождите (фр.).}; и они неподвижно стояли в тусклом, угасающем свете, пока американский сержант не принес деревянный ящик с непонятными трафаретными символами артиллеристов или снабженцев, он поставил его перед дверью вагона; и тут они, видимо, не без удивления поняли, зачем, взобрались на него, а потом в вагон, в почти полную темноту, нарушаемую лишь тусклым, расплывчатым отсветом гроба из некрашеных досок. Потом они нашли солому. Марфа расстелила на ней одеяло и села; в ту же минуту кто-то вскочил, впрыгнул в вагон – судя по силуэту в двери, где еще было немного света, мужчина, военный, американец, он что-то держал в обеих руках. Они уловили запах кофе, американский сержант наклонился к ним, громко сказал: "Ici cafe. Cafe" {Есть кофе. Кофе (фр.).}, – и начал совать им три кружки, пока Марфа не взяла и не раздала их; потом она ощутила, как его твердая рука сжала ее руку вместе с кружкой, и он стал наливать кофе из кофейника; казалось, сержант даже предвидел рывок, потому что крикнул на своем языке "осторожно!" за секунду-две до-пронзительного паровозного гудка, который не предвещал отправления, а означал его, и ухватился за стену, когда вагон безо всякого перехода рванулся с какой-то неистовой скоростью; горячий кофе плеснулся из кружки ей на колени. Потом, когда и все трое они сумели ухватиться за стену, снова раздался гудок, истошный, словно бы негодующий, не сигнал приближения, а вопль протеста, бессмысленного страдания и обвинения суровой темной земле, по которой мчался поезд, громадному бремени темного неба, под которым он отчаянно прокладывал путь, неизменному и недостижимому горизонту, к которому он упорно стремился.
Теперь американский сержант опустился на колени и все-таки, опираясь плечом о стену, стал обеими руками наливать в кружки кофе, но лишь до половины, и они, прислонясь к стене, сидели и пили маленькими глотками горячий, сладкий, подкрепляющий кофе; вагон мчался сквозь тьму, в темноте они не видели даже друг друга, исчез даже отсвет гроба в другом конце вагона, их неподвижные тела пришли в соответствие, согласие со скоростью поезда, могло показаться, что он совсем не движется, если бы не сильная тряска и время от времени истошные вопли паровоза.
Когда снова забрезжил свет, вагон остановился. Очевидно, это был Сен-Мишель; ей сказали, что поезд пойдет до Сен-Мишеля, значит, они уже приехали, к тому же какое-то шестое чувство говорило ей даже по прошествии четырех лет войны о близости дома. И она сразу же стала подниматься, спросив у сержанта: "Сен-Мишель?", потому что уж это он должен был понять, потом с каким-то отчаянным нетерпением даже сказала, начала: "Mon homme a moi – mon mari" {Мой супруг – мой муж (фр.).}, – но не успела она договорить, как сержант заговорил сам, вставляя два-три слова из тех немногих, что он знал по-французски:
– Нет, нет, нет. Attention. Attention {Осторожно, осторожно (фр.).}, и, несмотря на темноту в вагоне, сделал ей знак рукой, каким тренер приказывает собаке сесть. Потом спрыгнул, мелькнув тенью в чуть освещенном проеме двери, и они стали ждать, тесно сдвинувшись, чтобы согреться в холоде весеннего рассвета, младшая была посередине, спала она или нет, засыпала ночью или нет, Марфа не знала, однако, судя по дыханию, Мария спала. Когда сержант вернулся, было уже совсем светло; теперь не спали все три; была суббота, всходило солнце, пели вечные, непреходящие жаворонки. Сержант опять принес полный кофейник кофе и на этот раз хлеба, заговорил очень громко: "Monjay. Monjay" {Ешьте, ешьте (искаж. фр.).}, и они – она – теперь разглядела его: это был молодой человек с суровым солдатским лицом, в котором было что-то еще – не то нетерпение, не то сочувствие, Марфа разобрать не могла. Но ей было все равно, она хотела было снова заговорить с ним, но тот французский сержант в Шалоне сказал, что все устроено, и она вдруг доверилась американскому сержанту не потому, что он должен был знать, что делает, так как поехал с ними, очевидно, по приказу, а потому, что ей им – ничего больше не оставалось.
И они стали есть хлеб и снова пить горячий сладкий кофе. Потом сержант снова спрыгнул вниз, и они ждали; как долго, она не могла ни определить, ни догадаться. Потом сержант опять вскочил, впрыгнул в вагон, и она поняла, что минута настала. На этот раз шестеро солдат, пришедших с ним, были американцы; все три женщины поднялись и снова ждали, пока солдаты двигали гроб к двери и потом опускали на землю; земли им не было видно, и казалось, что гроб неожиданно вылетел в дверь и исчез; сержант спрыгнул, и они подошли к двери; внизу для них был опять подставлен ящик, они спустились, щурясь после темноты в ясное утро, шестое ясное утро недели, без дождя и без туч. Потом Марфа увидела повозку, свою или их, ее муж держал лошадь под уздцы, а солдаты укладывали гроб, она повернулась к американскому сержанту, сказала по-французски: "спасибо", и вдруг он как-то робко обнажил голову, торопливо и крепко пожал руку ей, потом ее сестре и снова надел фуражку, не глядя на младшую и не протягивая ей руки; Марфа обогнула повозку и подошла к мужу широкоплечему, сильному человеку, одетому в вельветовые куртку и брюки, чуть пониже ее и заметно постарше. Они обнялись, потом все четверо подошли к повозке и, как обычно, замерли в нерешительности. Однако стояли так они недолго; на сиденье вчетвером было не поместиться, но младшая разрешила эту проблему, она влезла по оглобле и сиденью в кузов повозки и, кутаясь в шаль, села возле гроба; лицо ее было усталым, сонным и явно нуждалось в воде и мыле.