355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уильям Катберт Фолкнер » Притча » Текст книги (страница 11)
Притча
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:48

Текст книги "Притча"


Автор книги: Уильям Катберт Фолкнер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц)

– Остановитесь! Перед вами служитель закона!

И если бы они бросились на него, он, без сомнения, стоял бы на месте, держа в руке пистолет с невзведенным курком, и без борьбы принял бы смерть под их ногами в последний высший миг исполнения своего долга – маленький, кроткий, неприметный человек, каких можно видеть десятками тысяч на улицах маленьких и не столь уж маленьких американских городков, и не только в просторной центральной долине Миссисипи, но и на западе и востоке водораздела и на высоких горных плато; он получил свою работу и должность из неисчерпаемых резервуаров семейственности, откуда в течение ста с лишним лет со дня основания республики почти столько же миллионов ее детей получали не только насущный хлеб, но и кое-что на субботу и рождество, так как семейственность была ровесницей республики и одним из первых ее учреждений, – в данном случае от нынешнего шерифа, на чьей дальней родственнице, к своему беспредельному удивлению, не прошедшему даже за десять лет, ему как-то удалось жениться, – человек столь тихий, кроткий и неприметный, что никто не обратил внимания на манеру, с которой он и принимал и скреплял подписью присягу при вступлении в должность; всего лишь чей-то безымянный и неизвестный родственник по крови или даже по браку, обещавший быть таким честным, смелым и верным, как можно или должно было ожидать за плату, которую он будет получать в течение ближайших четырех лет на должности, которой лишится в тот же день, когда шериф уступит свой пост другому; он повернулся, чтобы встретить свой единственный высокий миг, подобно тому, как самец мухи-однодневки оправдывает весь день своей жизни единым вечерним актом размножения, а потом расстается с нею. Но толпа не бросилась на него; она просто шла, и лишь потому, что он находился между ней и зданием суда, при виде пистолета замерла на миг, потом чей-то голос произнес: "Отнимите у него эту штуку, пока он никого не поранил"; и чья-то рука, не злобно и даже не грубо, вырвала у него пистолет, толпа двинулась снова, и тот же голос не столько нетерпеливо, сколько недовольно произнес, на сей раз обратись к нему по имени:

– Иди, Айри. Не стой на солнце.

Надзиратель повернулся, и перед ним встала другая проблема: то ли навсегда покориться человеку, то ли навсегда отделить себя от рода человеческого – освободить себя или пленника от связующей их стальной цепи и удрать. Или не удирать, не пускаться наутек; кто станет даже в последний миг разрушать внезапно сложившийся героический образ? Тут нужно было не возиться с металлическим неодушевленным ключом, а молниеносно ударить мечом или ятаганом по предательскому запястью и бежать, воздев брызжущий алым обрубок, словно древко несклоненного знамени или не знающего поражений копья даже не в заклинании, а в отречении от человека и его порочности.

Но решать было уже поздно; чтобы не оказаться растоптанным, он в окружении толпы, плечом к плечу с пленником, вернее, чуть позади него двигался через площадь к зданию суда, чья-то крепкая рука ухватила его повыше локтя и твердо подталкивала вперед (приняв свою должность, он мечтал по ночам, что так поведет преступника, если тот окажется настолько хлипким или кротким, что позволит ему это), по коридору, по лестнице к кабинету судьи, где новоорлеанский адвокат вздрогнул сперва от возмущения, потом от удивления; затем тот же самый спокойный, лишь недовольный голос произнес: "Здесь тесно. Пошли в зал заседаний". Его (адвоката) тоже захлестнула толпа (все трое – он, надзиратель и пленник, – несомые, словно курятники наводнением, наполняли тесную комнату каким-то шелестом, словно призраки Коука, Литтлтона, Блекстоуна {Знаменитые юристы.}, Наполеона и Юлия Цезаря, вскочили и отпрянули в едином слитном шорохе, едином испуганном и суматошном крике); и увлекла через противоположную дверь в зал заседаний, где адвокат не только внезапно вырвался из толпы, но и сумел (очень ловко для своей комплекции: он был не только высоким, но и полным, в роскошном темном костюме из тонкого сукна, в безупречном пикейном жилете и черном галстуке с жемчужиной, похожей на яйцо небесной колибри) вырвать надзирателя с пленником, не мешкая, распахнул коленом дверцу в низком барьере, окружающем судейскую скамью, место для дачи свидетельских показаний, ложу присяжных и столы адвокатов, втолкнул обоих туда, последовал за ними и захлопнул дверцу, а толпа тем временем заполняла зал.

Люди входили уже не только через кабинет судьи, но и через главный вход в другом конце зала, и уже не только мужчины и парни, но и женщины – молодые девушки, которые в восемь-девять часов утра уже пили кока-колу в аптеках-закусочных, домашние хозяйки, выбиравшие мясо и капусту в лавках и на рынке или кружева и пуговицы у галантерейных прилавков, – и в конце концов стало казаться, что жители не только городка, но и округа, очевидно, все, кто видел трехногого коня на скачках, большинство из них выложило доллар-другой (общая сумма уже достигала тридцати тысяч), с которыми этот старый негр-священник бежал и, несомненно, где-то спрятал, – хлынули в здание суда, оглашая размеренным грохотом коридор, лестницу и гулкий зал заседаний, заполняя ряд за рядом жесткие, похожие на церковные, скамьи; потом последний стук утонул в дерзком, неистовом ворковании голубей на часовой башенке и ломком чириканье и треске воробьев во дворе среди платанов и акаций, и снова послышался тот же спокойный, лишь недовольный голос казалось, произнес это не один человек, а весь зал:

– Все в порядке, мистер. Начинайте.

И адвокат, стоя со своим трофеем за хрупкой оградой, в сущности, зажатый между маленьким деревянным барьером, который легко мог бы перешагнуть даже ребенок, словно градус широты или честности, и священной кафедрой, уповать на которую он перестал, еще не видя ее, не только невзирая на двух своих компаньонов, даже не вопреки им, а, в сущности, из-за них, еще минуту смотрел, как Человек спокойно вливается в храм, в алтарь своих последних племенных обрядов, входит без решительности или вызова, и почему бы нет? Храм принадлежал ему, он замыслил его, выстроил, возвел тяжелым трудом не вследствие какой-то особой необходимости или долгих мук надежды, так как не знал нехватки чего-то или долгой истории терзаний и тщетных стремлений, а потому, что так захотел, мог позволить себе его постройку или, во всяком случае, решил выстроить, независимо от того, мог позволить это себе или нет: не символ или колыбель детскую, гавань, где невероятная раковина его неодолимой мечты наконец зазвучала бы с не обозначенных на карте широт его утраченных начал и где голос его утверждения, словно шум бессмертного моря, долетал бы до атолла-кафедры его единодушия, где не просто мелочное право, а сама слепая справедливость безраздельно царила бы среди бессмертных запахов его побед – табачных плевков и пота. Потому что человек прежде всего – не он, а они, и они лишь по общему желанию, поскольку на самом деле он представляет собой Я, и он далеко не младенец; что касается его не указанных на карте широт, то он знает не только, откуда пришел шесть тысяч лет назад, но и что через три раза по двадцать и еще десять лет или около того опять вернется туда; а для утверждения, проявления своей свободы существовало право сказать нет просто ради нет, что гарантировало и единодушие; у него было право и плевать на пол, потому что он сам настилал его и оплачивал. И адвокат, очевидно, читавший в юности Гюго и Диккенса, глядел через хрупкий барьер не в сарай из оштукатуренного кирпича, построенный вчера богобоязненными дедушками не особенно благонравных, чинных и богобоязненных миссурийских фермеров, а в столетнее прошлое, в каменный зал, более древний, чем Орлеан, или Капет, или Карл Великий, заполненный деревянными сабо, до вчерашнего дня пахшими землей и навозом, испачкавшими и осквернившими попранные лилии и шелка, которые продержались тысячу и собирались держаться еще десять тысяч лет, шапочками средиземноморских рыбаков, спецовками сапожников, швейцаров и дорожных рабочих с засохшими алыми пятнами на руках, сорвавших и бросивших на землю лилии и шелка; он взирал на них не с благоговением и почтением, тем более не с тревогой, ас торжеством и гордостью – гордостью этим торжеством человека, и это, а не происхождение, не эпоха, не география делало его сыном своего времени апреля 1914 года в Соединенных Штатах Америки, где человек за сто сорок лет до того привык к свободе, что простого неоспоримого права посещать ее регламентированные действия было достаточно для его спокойствия и довольства; поглядев на них еще минуту, адвокат повернулся, резко ударил по наручникам, издавшим почти мелодичный звон, и обрушился на надзирателя:

– Что это значит? Вам известно, что нельзя дважды привлекать человека к ответственности за одно и то же деяние? – Затем снова повернулся к залу и заговорил тем же голосом, напоминающим звучание органа: – Этот человек был неправомочно арестован. Закон дает ему право посоветоваться со своим адвокатом. Мы сделаем перерыв на десять минут, – повернулся снова, распахнул дверцу, на этот раз вытолкнул через нее обоих и пошел позади них в кабинет судьи, даже не оглянувшись, когда пять человек в глубине зала поднялись и вышли в заднюю дверь, ввел негра и надзирателя в кабинет, вошел сам, закрыл дверь и – как потом рассказывал надзиратель – даже не останавливаясь, подошел к противоположной двери, открыл ее и ждал, когда пятеро вышедших из зала появятся из-за угла.

– Пять минут, джентльмены, – сказал им адвокат. – Потом мы вернемся в зал. – Закрыл дверь и снова подошел к надзирателю и негру. Но он даже не смотрел на негра; и надзиратель, измученный, изнуренный, ошалевший от смелости и волнения, понял, обнаружил с каким-то возмущенным неверием, что адвокат, дав самому себе всего десять минут на то, что собирался сделать, намерен часть их посвятить курению; он видел, как адвокат извлек сигару из кармана в белом жилете, выглядящем так, словно только что из-под утюга прачки, – кармана, где находилось еще три таких же. Потом надзиратель узнал марку сигары и, соответственно, ее цену – один доллар, потому что ему однажды досталась такая же (он ее выкурил утром следующего воскресенья) благодаря ошибке незнакомца, решившего, что это-шериф женат на его, надзирателя сестре, а не он на племяннице свояченицы шерифа, узнал с горечью и возмущением, повторилось то же самое, только в тысячу раз обиднее; человек, давший ему ту сигару, не просил его ни о чем, а тут он знал, чего хочет, добивается, добивался все время адвокат, подкупающий его, надзирателя, долларовой сигарой, – тех сорока тысяч долларов, с которыми черномазый сбежал и спрятал так надежно, что найти их не смогло даже федеральное правительство. Потом горечь и возмущение перестали быть возмущением и тем более горечью; они превратились в торжество, гордость и даже радость, потому что адвокат проиграл еще до того, как увидел черномазого, он (адвокат) даже не мог догадаться об этом, пока он (надзиратель) не соблаговолит сказать ему; он молчал, пока адвокат не заговорил первым, без органных ноток в голосе, твердо, спокойно, холодно и безо всякого вздора, как говорил дядя его жены:

– Вам нужно увезти его отсюда. Это ваш единственный шанс.

Может быть, его (надзирателя) голос был не слишком спокойным, и, возможно, для городского адвоката он звучал не очень твердо. Но даже такой важный человек, как он, должен был уловить в голосе непреклонность и, если он слушал внимательно, презрение, издевку и удовлетворенность.

– Есть и другой. Им-то я и воспользуюсь. – Потом черномазому: – Пошли. – И, направляясь к двери в коридор, таща за собой черномазого и уже снимая с зажима на поясе кольцо, где был ключ от наручников: – Вы думаете о тех деньгах. Я нет. Они не мои, чего о них думать. Они его, вернее, половина их; что делать черномазому с половиной сорока тысяч долларов – дело не мое и не ваше. Сейчас я сниму наручники, пусть идет и забирает их, – повернул ручку двери, распахнул дверь, и тут голос остановил его – твердый, спокойный, даже не громкий голос, звучащий у него за спиной безо всякой интонации:

– Я тоже не думаю. Потому что никаких денег нет. Я даже не думаю о вас. Я думаю о ваших поручителях. – Послышалось чирканье спички, надзиратель обернулся и увидел, как широкое пламя коснулось кончика сигары и первый бледный клуб дыма скрыл на миг лицо адвоката.

– Ничего, – сказал надзиратель. – Я уже два года живу при тюрьме. Мне даже не придется переезжать. Думаю, что смогу вынести и работу в кандальной команде.

– Ерунда, – сказал адвокат не сквозь дым, а дымом, посредством дыма, клуб, струя, светлое, великолепное, яркое облако расплылось, исчезло, придав твердому, спокойному, негромкому слову простоту и твердость камня или картечины: – Арестовав этого человека вторично, вы нарушили закон. Когда вы его освободите, ему не придется искать адвоката, потому что, видимо, целая дюжина их из Мемфиса, Сент-Луиса и Литтл-Рока уже дожидается во дворе с надеждой, что вы не придумаете ничего лучшего, как отпустить его. Они не хотят сажать вас в тюрьму. Даже не хотят возбуждать против вас дело. Потому что денег у вас нет и вы не знаете, где их взять, как и этот черномазый. Они хотят привлечь к ответственности ваших поручителей – кто бы они ни были и чего бы от вас ни ждали – и вашего – кто он вам? – шерифа.

– Это мои... – он чуть было не сказал "родственники", но это были родственники жены; у него было много и своих родственников, но ни у кого из них – и у всех, вместе взятых, – не было столько денег в банке, чтобы обеспечить поручительство. Потом он хотел сказать "друзья", но то были друзья жениной семьи. Но было неважно, что он скажет, потому что обладатель голоса уже прочел его мысли:

– ...Это еще хуже; вы могли бы обмануть надежды своих родственников, но это друзья шерифа, а вам приходится еженощно спать с его племянницей.

Это не соответствовало действительности вот уже три года два месяца и тринадцать ночей, но тоже было неважно, сигара уже дымилась в пепельнице судьи, голос произнес: "Подойдите сюда". – И он вернулся, таща за собой негра, они остановились перед белым жилетом с петлей часовой цепочки, напоминающей золотую борозду, и голос произнес:

– Вам нужно поместить его в какую-нибудь тюрьму, где смогут продержать его, хотя бы пока вы не предъявите обвинение, которое закон примет. При желании его могут выпустить через день или через минуту; вам только нужно, чтобы правомочный служащий правомочного суда зарегистрировал его как правомочно обвиненного в преступлении или проступке, тогда, если его адвокаты привлекут к ответу ваших поручителей за незаконный арест, они смогут послать их к черту.

– Какое обвинение? – спросил надзиратель.

– Где тут ближайшая тюрьма? Окружной центр не годится – городок, где живет не более пяти тысяч людей?

Надзиратель сказал:

– Хорошо. Отвезите его туда. Возьмите мою машину; я позвоню своему шоферу. Только придется... но не мне объяснять вам, как спасать арестованного от толпы.

Это была правда, надзиратель мечтал и об этом; он уже планировал, снова и снова продумывал все до последнего великолепного победного жеста с той минуты, когда два года назад положил руку на Библию и принял присягу; он не ждал, что такое случится, но готовился к той минуте, когда ему придется проявить не только свою пригодность для этой должности, но и мужскую честь и смелость, сохранив верность своей присяге перед лицом тех, с чьего согласия он занимал эту должность.

– Да, – сказал он. – Только...

– Хорошо, – сказал адвокат. – Снимите, к черту, эти наручники. Дайте мне ключ, – взял у него ключ, снял наручники и бросил их на стол, где они снова издали легкий мелодичный звон.

– Только... – снова сказал надзиратель.

– Теперь пройдите по коридору, закройте большую дверь в зал заседаний и заприте ее снаружи.

– Это не остановит... не удержит их...

– О них не беспокойтесь. Предоставьте это мне. Идите.

– Иду, – сказал надзиратель и направился было к двери, но потом остановился снова. – А как же те, что снаружи?

Адвокат две-три секунды не произносил ни слова, а когда заговорил, то казалось, что в комнате никого нет, или, в сущности, что он просто думает вслух:

– Пять человек. А вы служитель закона и вооружены. Вы можете даже выхватить пистолет. Если быть осмотрительным, они не опасны.

– Да, – сказал он и снова направился к двери, потом снова остановился, не оглядываясь, просто остановился и замер.

– Обвинение?

– Бродяжничество, – сказал адвокат.

– Бродяжничество? – удивился он. – Хотя ему принадлежит половина сорока пяти тысяч долларов?

– Ерунда, – сказал адвокат. – У него нет даже половины доллара. Идите.

Но на этот раз надзиратель не двинулся; возможно, не оглянулся, но и не двинулся с места и совершенно спокойно заговорил:

– Не так. Наоборот. Закон увозит черномазого из тюрьмы и из города, чтобы спасти от толпы, которая хочет отбить его и сжечь. Все эти люди хотят только освободить его.

– Вы не считаете, что закон должен быть обоюдоострым? – сказал адвокат. – Что он должен защищать и тех, кто не крал сорока пяти тысяч?

– Все так, – сказал надзиратель; и теперь он взглянул на адвоката, его рука лежала на круглой ручке двери, но он пока не поворачивал ее. – Только я хотел спросить не об этом. Полагаю, что ответ у вас уже есть, и надеюсь, что хороший... – говорил он спокойно, медленно и отчетливо. – Я все о том же. Значит, продержу его в Блестоне, пока обвинение не будет официально зарегистрировано. Потом он может уходить.

– Взгляните на его лицо, – сказал адвокат. – У него нет никаких денег. Он даже не знает, где они могут быть. Не знает ни тот, ни другой, потому что их и не было, эту мелочь, что могла им достаться, этот кокни давно истратил на шлюх и виски.

– Вы не ответили, – сказал надзиратель. – Потом он может уйти.

– Да, – сказал адвокат. – Сперва заприте дверь в зал заседаний. Потом возвращайтесь за черномазым.

Надзиратель отворил дверь; пятеро стояли там, но он даже не замедлил шага, прошел посреди них, потом вдруг, вместо того чтобы пойти по коридору к задней двери зала заседаний, как велел адвокат, он направился к лестнице, быстро, но не бегом, просто скорым шагом, спустился и прошел по холлу в кабинет дяди своей жены, где не было никого, открыл выдвижной ящик стоящего за перегородкой стола и, даже не роясь в нем, вытащил из-под массы старых судебных постановлений, недописанных повесток, скрепок, резиновых штампов и ручек со ржавыми перьями запасной служебный пистолет, сунул его в пустую кобуру, вышел в холл и поднялся по другой лестнице к главному входу зала заседаний, прикрыл двери, несмотря на то, что одно лицо, затем три, затем дюжина обернулись к нему, повернул ключ в замке, вынул его, сунул в карман и снова заторопился, даже побежал бегом в кабинет судьи, где адвокат повесил трубку, отодвинул телефон, потянулся к лежащей в пепельнице сигаре и впервые обратил взгляд на негра; раскуривая медленными затяжками сигару, впервые оглядел спокойное, лишенное возраста лицо римского сенатора над старым, поношенным, тщательно вычищенным сюртуком, обрамленное венчиком седеющих волос, обвивающим череп, словно лавры Цезаря, а потом заговорил, разговор их состоял из кратких, прямых, почти монотонных вопросов и ответов:

– У тебя нет никаких денег, так ведь?

– Нет.

– Ты даже не знаешь, где они могут быть?

– Не знаю.

– Потому что их нет. И не было, И если даже была какая-то мелочь, твой белый дружок тратил их, прежде чем ты...

– Это не так. Вы и сами не верите в это. Потому что я знаю...

– Ладно. Может, то была целая сотня долларов.

– Больше.

– Больше тридцати тысяч?

И лишь едва заметное колебание, не замешательство, лишь пауза; голос был по-прежнему сильным, по-прежнему неодолимо твердым и уверенным:

– Да.

– Насколько больше тридцати тысяч?.. Ладно. Насколько больше ста долларов? У тебя было хотя бы сто долларов? Ты хотя бы видел сотню долларов?... Ладно. Ты знаешь, что там было больше ста долларов, но не знаешь на сколько. Так?

– Да. Но вам нечего беспокоиться...

– И ты вернулся, чтобы получить хотя бы свою половину сотни?

– Я хотел попрощаться, пока он не уехал домой.

– Домой? – торопливо сказал адвокат. – То есть в Англию? Он сам сказал тебе это?

Ответ был неодолимо спокойным, неодолимо твердым:

– Как он мог мне сказать? Ему и незачем было говорить. Когда человек приезжает в такое место, где ему нечего тратить или терять, то всегда возвращается домой. Но вам нечего беспокоиться, потому что я знаю, что вы хотите устроить: держать меня в тюрьме, пока он не прочтет об этом в газетах и не вернется. И вы правы, он так и поступит, потому что я тоже нужен ему. И нечего вам беспокоиться, сколько там денег; их хватит на всех адвокатов.

– Как хлебов и рыб? – спросил адвокат. Но на этот раз не было паузы, не было никакого ответа, лишь безмятежное молчание, и нарушить его пришлось адвокату:

– Значит, это ты нужен ему. Однако же эти сорок тысяч у него. Как может человек, имеющий сорок тысяч, нуждаться в тебе?

И снова молчание, неодолимое и безмятежное, и снова нарушил его адвокат:

– Ты носишь духовный сан?

– Не знаю. Я свидетельствую.

– Перед кем? Перед Богом?

– Перед человеком. Богу я не нужен. Конечно, я свидетельствую и перед Ним, но прежде всего перед человеком.

– Больше всего человек может пострадать от правдивого свидетеля перед Богом.

– Тут вы ошибаетесь, – сказал негр. – Человек полон греха и естества, все, что он делает, не терпит взгляда, и многое из того, что говорит, – стыд и позор. Но никакой свидетель не может повредить ему. Когда-нибудь что-то может одолеть его, но только не Сатана. – Оба они повернулись на звук открываемой двери и увидели, что надзиратель в кабинете и пытается удержать дверь, ведущую в коридор, изо всех сил сопротивляясь ее медленному, неумолимому движению, пока она не открылась до отказа, прижав его к стене; из коридора вошли пятеро, но адвокат, увидев их, поднялся, подошел к двери, ведущей в зал, сказал через плечо: "Сюда, джентльмены", – открыл дверь и встал сбоку, придерживая ее; он не сделал ни жеста, ни движения, повелительного или хотя бы приглашающего, пока они, покорно и робко, как овцы, шли к двери гуськом, словно пять одинаковых мишеней – уток, или глиняных трубок, или звезд, – тянущихся на бесконечной цепи по крошечному пространству тира; они вышли, адвокат вышел вслед за последним, сказав через плечо надзирателю, или негру, или никому: "Пять минут", – и прошел сквозь пятерых, которые остановились, сгрудились, загородив узкий проход, словно наткнулись на невидимую стену, в переполненный, нетерпеливо ждущий зал; он прошел через дверцу за барьер и стал лицом к залу почти на том же месте, что и десять минут назад, теперь уже один, но отнюдь не одинокий в обществе, на фоне словно бы вытканных или вышитых золотом на гобелене титанов, ставших вехами возвышения человека: Цезаря и Христа, Бонапарта и Петра, Мазарини и Александра, Чингиза и Талейрана, Уорвика, Марлборо и Бриана, Билла Санди, генерала Бута и Престера Джона, принца и епископа, нормандца, дервиша, заговорщика и хана, – гигантов, которые подчиняли, взнуздывали, направляли, а иногда и вели свои бесчисленные орды не ради власти и славы и даже не ради богатства – это было лишь второстепенным и даже несущественным, – но ради человека, чтобы заставить его двигаться в одном направлении ради него самого, хоть на какое-то время освободить землю, убрать его с его собственного пути, – он стоял там секунду, другую, третью, не принимая всеобщего внимания, а притягивая его, так зеркало в темной комнате собирает в себе весь свет, и все остальное становится видимым лишь на его фоне; четыре секунды, пять, шесть не было слышно ни звука, ни вздоха, ни даже дыхания, раздавались лишь золотое журчание часовой цепочки и тонкая, назойливая музыка жемчужины; казалось, он держит в руке, будто воск, замершую в ожидании массу, как скульптор задерживает на миг мягкую, покорную, бесстрастную глину или дирижер занесенную палочку, невесомый блеск которой содержит в себе всю громкую ярость, любовь и страдание.

Затем он поднял руку, ощущая при этом, что весь громадный груз напряжения и внимания сосредоточился на ней, словно на руке фокусника, вынул часы, открыл крышку и, взглянув на стрелки, увидел в матовой вогнутой поверхности крышки, словно в магическом кристалле пророка, тусклое отражение надзирателя и негра, которым нужно было уже находиться на площади или даже в переулке, ведущем к гаражу отеля; и тут в зал ворвался нарастающий шум мотора, а потом и самого автомобиля, мчащегося с вызывающей, безрассудной скоростью; его надменный негр-шофер всегда ездил так, когда по распоряжению своего господина возил пассажиров, которых считал недостойными его или великолепия автомобиля, – самодовольный полу-д'Артаньян, мулат-убийца, которого адвокат продержал в тюрьме ровно один год и один день, так дрессировщик привязывает убитую птицу к шее непослушной охотничьей собаки, и потом взял на поруки, не потому, что он (адвокат) имел какое-то сочувствие к убийце той женщины, а из-за способа, каким было совершено убийство; мужчина, очевидно, с раскрытой бритвой в руке, гонял, изматывал женщину, не выпуская ее из лачуги; эта сцена, как представлялось адвокату, должна была походить на балет, потом женщина вырвалась и с криком выбежала на залитую лунным светом тропинку; несомненно, она бежала искать спасения к белым, у которых работала кухаркой, но мужчина легко догнал ее и не схватил, не вцепился, а резанул наотмашь бритвой, безошибочно, как хирург, замерев на миг, когда все движение слилось в один роковой взмах, небрежно-точный и почти изящный, как у матадора, они пробежали бок о бок два или три шага, пока женщина не упала; мужчина даже не забрызгался кровью; и лезвие было чистым, словно он рассек не шейную вену, а вопль, нарушавший полуночную тишину.

И теперь адвокат мог бросить все это, одним словом опять заставить их не двигаться с мест, как матадор одним движением плаща заставляет замереть быка, уйти в кабинет судьи, а оттуда в отель и собрать свои вещи. Но не бросил: он должен был сделать эту малость, как тот старый язычник, который, прежде чем осушить полный кубок, выплескивал из него в очаг хотя бы каплю, не для задабривания, а просто в знак признания тем, кто создал его сыном своего времени; в одном из домов на одной из лучших улиц одного из самых спокойных районов Нового Орлеана у него было полотно, картина, не копия, а подлинник, и притом известный, заплатил он за нее столько, что не любил вспоминать об этом, хотя эксперты подтверждали ее подлинность до покупки и еще дважды после, и ему дважды предлагали за нее в полтора раза больше, он был равнодушен к ней с самого начала и сомневался, что понимает ее, но, когда картина стала его собственностью, отпала необходимость притворяться, будто она ему нравится, потому-то – хотя в это никто не верил – он и приобрел ее; однажды вечером, одиноко сидя в кабинете (у него не было ни жены, ни детей, и в доме с ним жил только бесшумно ходящий в белой куртке мулат-убийца), он внезапно понял, что смотрят не на висящий прямоугольник волнующей средиземноморской голубизны, желтизны и охры, даже не на афишу, утверждающую, словно трубный глас, неизменную устроенность как итог его прошлой жизни – дом на безукоризненной улице, членство в созданных еще до основания штата клубах, где имя его отца не произносилось и не могло произноситься, загадочные комбинации цифр, открывающие его сейфы, и постоянное увеличение перечня ценных бумаг, – он смотрел на символ своей судьбы, напоминающей обветренное знамя старого нормандского графа, под огромной сенью которого не только суетились и наживались банкиры и политиканы, не только бледнели и дрожали управители и вассалы, но и шестьдесят тысяч не носящих мечей и шпор, не имеющих фамилий людей ежедневно возлагали на ломящиеся столы, во дворы и даже на псарни последнюю высшую жертву: добровольный дар своей нищеты, и он (адвокат) подумал: Я ведь не заслужил этого. Не у спел. Мне даже не нужно было заслуживать; человек, в своей безграничной и неизмеримой глупости навязал мне это, прежде чем я успел воспротивиться; он закрыл часы, сунул их в жилетный карман, а затем голос, негромкий, вялый, чревовещательный, непонятно откуда взявшийся, словно даже не адвокат, а само окружение, зал, бесплотный воздух вверху, где-то возле или вокруг высящихся темных карнизов, не обратился к людям, а спустился не как звук, а как благословение, как свет на покорные, стойкие, торжествующие головы:

– Леди и джентльмены... – Потом не громче, лишь резко, безапелляционно и отрывисто, словно щелчок игрушечного пистолета или короткого хлыста: Демократы, четвертого ноября два года назад из избирательных урн Америки поднялось невиданное солнце тысячелетнего мира и процветания; четвертого ноября через два года мы увидим, как оно зайдет, если спрут Уолл-стрита и фабриканты-миллионеры из Новой Англии добьются своего; они хотят снова воздвигнуть баррикаду тарифа между южным фермером и голодными рабочими Старого Света в Европе, уже вошедшей в свой золотой век мира и разума, вздохнувшей, наконец, свободно после двух тысячелетий войн и страха войны; она стремится лишь покупать у вас по приемлемым ценам пшеницу, кукурузу, и хлопок и продавать вам по доступным ценам промышленные товары, необходимые для вашей жизни и счастья, для жизни и счастья ваших детей, снова подтвердив неотчуждаемое право свободной торговли, введенное нашими отцами-основателями сто двадцать шесть лет назад, право человека продавать продукт своего труда и пота где и когда он захочет, без страха или заискивания перед нью-йоркскими капиталистами или новоанглийскими фабрикантами, уже тратящими, как воду, деньги, нажитые на детском труде в их потогонных мастерских, отправляя в самые дальние уголки земли честные доходы вашего труда и пота, чтобы не ваши жены и дети, а жены и дети африканских дикарей и китайских язычников получали хорошие дороги, школы, сепараторы и автомобили... Продолжая говорить, он двинулся, торопливо шагнул к дверце в барьере; и тут весь зал неторопливо поднялся и даже не хлынул, качнулся к главному входу, потому что едва от дверей послышался голос: "Заперто", – качание не прекратилось, лишь сменило направление и превратилось в поток; негромко шаркая ногами, толпа хлынула в узкий проход, ведущий к кабинету судьи; адвокат, торопливо выйдя из-за барьера, встал между ними и дверью, и, подумав: _Моей первой ошибкой было то, что я не остался на месте_, – он тут же совершил другую.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю