Текст книги "Притча"
Автор книги: Уильям Катберт Фолкнер
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 27 страниц)
– Что?
– Да. Восток, рассвет, лицом к которому лежат даже мертвые, даже язычники, чтобы первый луч солнца мог прервать их сон.
Теперь он чувствовал, что гость смотрит на него и в выражении его лица что-то есть, но он не придал этому значения; когда гость заговорил, что-то было и в его голосе, но он не придал значения и этому.
– Ему дали ленту, – сказал гость. – Красную. Он не только сберег для тебя свой пост, гарнизон, но, возможно, и спас Африку. Он предотвратил войну. Разумеется, им пришлось избавиться от него – предложить отставку.
– Правильно, – сказал он. Потом спросил: – Что?
– Верблюд и солдат, которых он потерял; убийца – разве не помнишь? Если он сказал тебе, куда уезжает, то, конечно же, рассказал и об этом. – Гость пристально смотрел, вглядывался в него. – Там была женщина – не его, разумеется. Он говорил тебе?
– Да, – сказал он. – Говорил.
– В таком случае мне незачем рассказывать.
– Да, – повторил он. – Говорил.
– Туземка племени рифф, принадлежавшая той деревне, поселку, становищу или что там оно такое, из-за которого существуют пост и гарнизон; ты должен был видеть его, когда находился там, – рабыня, притом дорогостоящая; видимо, у нее не было ни отца, ни мужа, ни любовника, по крайней мере никто о них не слышал; вполне годная для продажи. Она погибла, как и другая женщина в Марселе восемнадцать лет назад; власть этого человека над женщинами была поистине роковой. Наутро исчезли верблюд, принадлежавший лично ему коменданту, возможно, даже любимый, если человек сможет-захочет привязаться к верблюду, и грум, погонщик, магагут, как он там назывался; через два дня перепуганный до смерти грум вернулся пешком с ультиматумом от вождя, главаря, требующим выдать до рассвета (замешано было трое, но вождь соглашался удовольствоваться главным виновником) человека, повинного в смерти женщины и в похищении ее как товара; в противном случае вождь и его люди грозились окружить пост и уничтожить вместе с гарнизоном, что вполне удалось бы им, если и не сразу, то за одиннадцать с лишним месяцев до прибытия очередного генерал-инспектора наверняка. И комендант вызвал добровольца, согласного потихоньку выбраться ночью, пока ультиматум не вступил в силу и пост не был окружен, дойти до ближайшего поста и привести подкрепление. Прошу прощенья?..
Но он, неподвижный, теперь сам ставший хрупким, только что едва избежавший смерти, ничего не говорил.
– Мне показалось, ты произнес "выбрал", – сказал гость. – Ему незачем было выбирать. Потому что у того человека это был единственный шанс. Он мог бы сбежать в любое время – запастись продуктами, водой и улизнуть почти в любую ночь из восемнадцати лет, добраться до побережья и, может быть, даже до Франции. Но куда бы он делся, если бы мог убежать только из Африки: не от себя, не от старого приговора, от которого его спасала только военная форма, и лишь поэтому он носил ее при свете дня.
Но теперь он мог идти. Он не бежал, он получал даже не амнистию, а оправдание; отныне все величественное здание Франции становилось его поручителем и оправдателем, хотя бы он и вернулся с подкреплением слишком поздно, потому что он располагал не только словами коменданта, но и подписанной бумагой, подтверждающей его подвиг и требующей, чтобы он был вознагражден за него.
Поэтому коменданту не нужно было выбирать его – только принять; на закате гарнизон был выстроен, и этот человек вышел из строя; коменданту следовало бы тут снять награду со своей груди и приколоть ее на грудь жертве, но у коменданта пока не было ленты (о да, я тоже подумал о медальоне; снять его со своей шеи и повесить на шею обреченному, но это приберегается для более славного, более достойного мгновения в полете этой ракеты, чем оправдание убийцы или сохранение крошечного поста). И, несомненно, он вручил ему перед строем бумагу, освобождающую его от прошлого; этот человек еще не знал, что выход из строя уже освободил его от всего, что могли с ним сделать; он откозырял, повернулся кругом и вышел из ворот во тьму. В смерть. И мне показалось было, что ты снова хотел заговорить, спросить, как же, если ультиматум вступал в силу на рассвете, вождь племени узнал, что лазутчик попытается уйти ночью, и приготовил засаду в устье пересохшей реки. Да, как: тот человек, очевидно, задавал этот, вопрос – в последнем сдавленном крике или вопле обвинения и отрицания, потому что он не мог знать об этой ленте.
В темноту, в ночь, в пустыню. В ад; такого не мог вообразить даже Гюго. Судя по тому, что осталось от этого человека, ему пришлось умирать почти всю ночь; часовой у ворот на рассвете кого-то окликнул, потом рысью вбежал верблюд (разумеется, не пропавший, упитанный, а старый, тощий, потому что погибшая женщина стоила дорого; а кроме того, в рапорте транспортному отделу верблюды все одинаковы) с привязанным на спине трупом, с которого была содрана одежда и большая часть мяса. И окружение, блокада, было снято; противник отошел, а вечером комендант предал земле единственную жертву (не считая лучшего верблюда и в конце концов стоившей дорого женщины) с горнами и салютом, потом его сменил ты, и он уехал отставным подполковником с лентой в гималайский монастырь, не оставив после себя ничего, кроме крошечного уголка Франции, ставшего мавзолеем и памятником человеку, которого он хитростью заставил спасти его. Это был человек, – сказал гость, глядя, на него. – Из плоти и крови.
– Убийца, – сказал он. – Дважды убийца.
– Рожденный для убийства во французской клоаке.
– Но отвергнутый всеми клоаками мира: дважды лишившийся национальности, дважды лишившийся отечества, потому что он утратил право на жизнь, дважды утративший мир, потому что был осужден на смерть, чужой всем, потому что он не был даже своим...
– Но человеком, – сказал гость.
– ...говорил, думал по-французски лишь потому, что, лишенный национальности, по необходимости должен был пользоваться единственным международным языком; носил французскую форму лишь потому, что только во французской форме убийца мог спастись от казни...
– Но он нес ее тяжесть, нес по крайней мере без жалоб, свою незавидную долю громадного славного имперского бремени там, где мало кто смог бы или посмел: он даже вел себя по-своему: в его бумагах нет ничего, кроме случайных пьянок, мелких краж...
– Пока что, – выкрикнул он. – Только кражи, мужеложство, содомия – пока что.
– ...что было единственной его защитой от присвоения капральского или сержантского чина, означающего смертный приговор. Он никого ни о чем не просил, пока слепая и негодная судьба не связала его с тем, кто уже изнурил Comite de Ferroive и французскую армию и был вынужден находиться среди людских отбросов и клоак: он, уже лишенный права на жизнь, ничего не был должен Франции, кроме формы, которую носил, и винтовки, которую чистил и смазывал, занимая свое место в строю, он не требовал за это ничего, кроме права надеяться на смерть в казарменной постели; он не раскаивался, однако его хитростью вынудили отдать жизнь, не дав приготовиться к этому, за страну, которая казнила бы его на гильотине через пятнадцать минут после того, как он попал бы в ее цивилизованные руки.
– Он был человеком, – сказал гость. – Даже мертвые, ангелы – сама справедливость – продолжали сражаться за него. В то время тебя не было, поэтому ты не слышал и об этом. Случилось это при подписании указа о награждении его лентой. Передавая бумагу через стол на подпись главнокомандующему, писарь (в частной жизни альпинист-любитель) споткнулся и опрокинул на нее литровую бутыль чернил, заливших не только фамилию награждаемого, но и весь перечень его заслуг. Тогда написали новую бумагу. Она легла на стол, но, когда главнокомандующий потянулся заручкой, порыв ветра налетел из ниоткуда (если ты знаешь генерала Мартеля, то тебе известно, что любая комната, где он задерживается хотя бы настолько, чтобы снять фуражку, должна быть герметически закупорена), – налетел из ниоткуда, пронес бумагу по комнате на двадцать метров и швырнул в огонь, где она сгорела – пуф! – как целлулоид. Но чем это могло кончиться, если ангелы вооружены огненными мечами наивной мифологии, a Comite de Ferroive храпит револьверами и трескучими очередями пулеметов "максим"? А теперь он отправился в тибетский монастырь. Каяться.
– Ждать! – вскричал он. – Готовиться.
– Да, – сказал гость. – Они тоже так называют это: Der Tag {День (нем.).}. И, видимо, мне нужно поскорее возвращаться в Верден, продолжать строительство укреплений и установку орудий, потому что мы знаем, что нам понадобится и то и другое. О, я знаю. Я не был в тот день у ворот и не видел его лица, как ты. И все же оно досталось мне в наследие. Всем нам, не только вашему курсу, но и всем остальным, что следовали за вашим. И по крайней мере мы теперь знаем, что унаследовали: только страх, не страдание. Некий пророк избавил нас от страдания, предупредив о нем. Теперь нужно быть готовыми только к страху.
– Убийца, – сказал он.
– Но человек, – ответил гость и удалился, оставив его, возможно, еще не совсем ушедшим от смерти, но, во всяком случае, снова повернувшимся к ней спиной; он ушел от нее так далеко, что стал узнавать о постепенном уменьшении числа старших по званию; резервуар, в котором плавала ладья его карьеры, должен был скоро иссякнуть. И наступит день, когда он узнает, что резервуар иссяк и его уже не наполнить никакому приливу, волне или потоку; он всю жизнь верил если не в свою стойкость, то по крайней мере в большой костяк, одетый нестойкостью, поэтому тут же поймет, что, иссяк резервуар или нет, он сам никогда не будет оставлен, что величественное здание, принявшее на службу его громадный костяк, позаботится, чтобы его непременно отделял от нуля хотя бы один номер, пусть даже его собственный; и вот настал день, Der Tag, враги вторглись не через Верден, потому что его гость в то утро двадцать пять лет назад был прав и там они не прошли бы, а через Фландрию, они двигались так быстро и зашли так далеко, что отчаянная толпа встретила их в парижских такси и сдерживала до нужной отчаянной минуты, находясь по-прежнему на остекленной веранде; он узнал, что тот, кто был номером первым на их курсе в Сен-Сире, теперь номер первый среди всех отчаянных, заключивших союз наций Западной Европы, и сказал себе: Даже отсюда я увижу начало. А два месяца спустя он предстал перед столом, глядя на лицо, которого не видел тридцать лет, которое впервые увидел в Сен-Сире сорок лет назад и навсегда запомнил, оно казалось не на много старше, по-прежнему было спокойным, сдержанным, тело, плечи под ним были по-прежнему слабыми и хрупкими, но обреченными – нет, не обреченными, способными – нести страшное бремя страданий, ужасов и, наконец-то, надежд человека; сидящий за столом с минуту глядел на него, потом сказал: "Назначение генерал-квартирмейстера в моей власти. Примешь ли ты этот пост?", и он сказал себе с каким-то спокойным оправданием не великой и отчаянной надежды, а простой причинности, логики: Я увижу даже конец, завершение. Я буду даже присутствовать при нем.
Но это будет четверть века спустя, как предсказал гость десять минут назад; теперь он лежал со спокойными слезами на глазах, сиделка склонялась к нему со свернутым платком, а он, слабый, но неукротимый, твердо, упорно, непоколебимо надеющийся, говорил, называя обоих "он", словно сиделка могла его понять:
– Да, он был человеком. Но тогда он был еще молодым, почти ребенком. Это слезы не страдания, лишь горя.
Теперь комната была освещена люстрой, канделябрами и жирандолями. Окна были закрыты и завешены шторами; комната, казалось, висела, будто водолазный колокол, над шумом города, над Place, где опять начинали собираться люди. Кувшин с миской были унесены, и старый генерал снова сидел с двумя коллегами за пустым столом, однако теперь там был еще один человек, чуждый, неожиданный, как сорока в аквариуме с золотыми рыбками, – бородатый штатский, он сидел между старым генералом и американцем в том черно-белом наряде, который англосаксам служит одеянием для еды, соблазнения и прочих развлечений, а европейцам с континента и южноамериканцам – непременной формой для защиты чужих правительств и свержения собственных. Перед ними стоял молодой адъютант. Он быстро и бойко сказал по-французски:
– Арестованные здесь. Автомобиль из Вильнев-Блан прибудет в двадцать два часа. Женщина по поводу ложки.
– Ложки? – сказал старый генерал. – Мы забрали у нее ложку? Верните.
– Никак нет, – ответил адъютант, – На сей раз – три неизвестные женщины. Иностранки. Это дело его чести мэра.
Старый генерал на миг замер. Но в голосе его не прозвучало ничего.
– Они украли ложку?
В голосе адъютанта тоже не звучало ничего, он был твердым, невыразительным.
– Она швырнула в них ложкой. Ложка исчезла. У нее есть свидетели.
– Видевшие, как одна из них подняла ложку и спрятала, – сказал старый генерал.
Адъютант неподвижно стоял, не глядя ни на что.
– Еще она швырнула в них корзинкой. В корзинке было полно продуктов. Произошло то же самое, даже продукты не рассыпались.
– Ясно, – сказал старый генерал. – Она пришла сюда протестовать против чуда или просто заявить о нем?
– Так точно, – сказал адъютант. – Свидетели вам нужны?
– Одну истицу, – сказал старый генерал. – А иностранки пусть подождут.
– Слушаюсь, – ответил адъютант. Он снова вышел через маленькую дверь в конце комнаты. Однако секунду спустя снова оказался там, так как не успел перед кем-то посторониться. Его не втолкнули, а подхватили, внесли, потому что он возвышался не на полголовы и даже не на целую голову, а на полтуловища над тесной группой женщин в платках и шалях, возглавляемой крепкой приземистой особой лет пятидесяти, она остановилась у края белого ковра, словно у воды, и окинула комнату быстрым, зорким взглядом, потом бросила еще один быстрый взгляд на троих стариков за столом и безошибочно направилась к генералиссимусу, увлекая за собой всех, кроме адъютанта, который наконец высвободился и встал у двери; она твердым шагом подошла по белому ковру и заговорила сильным, уверенным голосом:
– Да, да. Не надейтесь спрятаться – во всяком случае, за мэра; здесь вас слишком много для этого. Когда-то я думала, что проклятием этой страны является множество мэрских лент и шпаг; теперь-то я знаю, что дело не в мэрах. А после четырех лет этой кутерьмы даже ребенок сразу же узнает генерала – если удастся найти его, когда будет нужно.
– В таком случае это третье чудо, – сказал старый генерал. – Потому что ваше первое утверждение противоречит второму.
– Чудо? – сказала женщина. – Ерунда. Чудо в том, что иностранцы за четыре года не разграбили нас до нитки. А теперь еще явились и американцы. Неужели Франция дошла до того, что вам нужно не только отнимать нашу посуду, но и привозить американцев, чтобы воевать дальше? Война, война, война. Когда-нибудь она вам надоест?
– Несомненно, мадам, – сказал старый генерал. – Ваша ложка...
– Она исчезла. Не спрашивайте меня – куда. Спросите у них. Или пусть ваши капралы и сержанты их обыщут. Правда, у двоих даже сержант не захочет шарить под одеждой. Но ни одна не станет возражать против этого.
– Нет, – сказал старый генерал. – Не стоит требовать от капралов и сержантов большего, чем простые опасности военной жизни.
Он произнес фамилию адъютанта.
– Слушаюсь, – ответил адъютант.
– Отправляйся на место происшествия. Найди ложку этой дамы и верни ей.
– Я? – воскликнул адъютант.
– Возьми целую роту. Выходя, направь сюда арестованных. Нет, сперва тех троих офицеров. Они уже здесь?
– Так точно, – ответил адъютант.
– Хорошо, – сказал старый генерал. И повернулся к штатскому; тот суетливо, с какой-то испуганной готовностью, стал подниматься с кресла.
– С ложкой вопрос решен, – сказал старый генерал. – Очевидно, теперь вашей проблемой остается только жалоба трех иностранок, что им негде спать.
– И кроме того... – сказал мэр.
– Да, – сказал старый генерал. – Вскоре я их приму. Тем временем постарайтесь найти для них жилье или же...
– Непременно, генерал, – сказал мэр.
– Благодарю. В таком случае доброй ночи. – Он повернулся к женщинам. Вам тоже.
Теперь женщины подхватили, увлекли уже мэра – на этот раз он выглядел сорокой в стае голубей, кур или гусынь – в дверь, которую адъютант держал распахнутой, возмущенно и недоумевающе глядя на старого генерала.
– Ложку, – сказал адъютант. – Роту. Я никогда не командовал даже одним солдатом, тем более ротой. И даже если бы я мог, умел командовать, как мне найти ту ложку?
– Не сомневаюсь, что ты ее найдешь, – сказал старый генерал. – Это будет четвертым чудом. Теперь пригласи троих офицеров. Но сперва проводи трех иностранок в свой кабинет, пусть подождут там.
– Слушаюсь, – ответил адъютант. Он вышел и затворил дверь. Она распахнулась снова; вошли трое: английский полковник, французский майор, американский капитан, оба младших офицера с полковником посередине старательно промаршировали по ковру и старательно вытянулись, когда полковник отдал честь.
– Господа, – сказал старый генерал, – это не парад. Это даже не расследование; просто опознание. Кресла, пожалуйста, – сказал он, не поворачивая головы, плеяде штабистов позади себя. – Потом арестованных.
Трое адъютантов принесли кресла. Теперь этот конец комнаты напоминал галерку амфитеатра или секцию дешевых зрительских мест в Америке; три генерала и трое пришедших сидели полукругом на фоне стоящих адъютантов и штабистов, один из тех, что принесли кресла, подошел к маленькой двери, распахнул ее и отступил в сторону. И тут, еще не видя солдат, они ощутили их запах – тонкий, сильный, неуничтожимый смрад передовой: вонючей грязи, жженого пороха, табака, аммиака и немытых тел. Потом вошли тринадцать человек, впереди них шел сержант с винтовкой на ремне, а позади рядовой, тоже вооруженный, все тринадцать были с непокрытыми головами, небритые, отчужденные, по-прежнему в окопной грязи, и несли с собой еще одну смесь запахов – усталости, настороженности, чуть-чуть страха, но главным образом недоверчивости; когда сержант отдал две отрывистые команды по-французски, они как-то нехотя построились в одну шеренгу. Старый генерал обратился к английскому офицеру:
– Полковник?
– Так точно, сэр, – незамедлительно ответил полковник. – Это тот самый капрал.
Старый генерал обратился к американцу:
– Капитан?
– Так точно, сэр, – сказал американец. – Это он. Полковник Бил прав... я хочу сказать, что он не может быть прав...
Но старый генерал уже обращался к сержанту:
– Капрал пусть останется, – сказал он. – Остальных выведите в переднюю и ждите там.
Сержант повернулся и резко отдал команду, но капрал уже вышел из строя и встал не совсем по стойке "смирно", но почти, остальные двенадцать повернулись и образовали колонну, вооруженный рядовой теперь оказался впереди, а сержант сзади, но они не вышли, потому что направляющий замялся, попятился, уступая дорогу личному адъютанту старого генерала, тот вошел и посторонился сам, колонна вышла, шедший последним сержант притворил за собой дверь, снова оставив перед ней одного адъютанта, бесхарактерного, высокого, все еще озадаченного и недоумевающего, но уже не возмущенного – просто расстроенного. Английский полковник сказал:
– Сэр.
Но старый генерал глядел на адъютанта. Спросил по-французски:
– Мое дитя?
– Эти три женщины, – сказал адъютант. – Они у меня в кабинете. Раз уж они здесь, то почему бы не...
– О да, – сказал старый генерал. – Тебе не хочется идти. Передай начальнику штаба, что уходишь на поиски... скажем, часа на четыре. Этого будет достаточно.
И обратился к английскому офицеру:
– Прошу вас, полковник.
Полковник резко поднялся и впился взглядом в капрала – а капрал с благородным лицом горца, спокойным, серьезным, не встревоженным, лишь настороженным, отвечал ему любезным и внимательным взглядом.
– Богген, – сказал полковник. – Ты не помнишь меня? Лейтенанта Била?
Но капрал лишь смотрел на него, любезно, вопросительно, не растерянно, лишь недоуменно, выжидающе.
– Мы считали, что ты мертв, – сказал полковник. – Я... видел тебя...
– А я не только видел, – сказал американский капитан. – Я хоронил его.
Старый генерал чуть приподнял руку. Сказал англичанину:
– Да, полковник?
– Это случилось под Монсом, четыре года назад. Тогда я был лейтенантом. Этот человек служил у меня во взводе, в тот день они... догнали нас. Он получил удар пикой. Я... видел, как острите вышло через спину, прежде чем сломалось древко. Потом проскакали две лошади. По нему. Я тоже видел это, потом. То есть я смотрел секунду или две, во что превратилось его лицо, пока меня не...
Продолжая сверлить капрала взглядом, он в отчаянии снова обратился к нему:
– Богген!
Но капрал по-прежнему лишь смотрел на него любезно, выжидающе, в полном недоумении. Потом повернулся и сказал старому генералу по-французски:
– Прошу прощенья. Я понимаю только французский язык.
– Я знаю, – ответил старый генерал тоже по-французски. И по-английски сказал полковнику:
– Значит, это не тот человек.
– Не может быть, сэр, – сказал полковник. – Я видел наконечник той пики. Видел его лицо, после того как лошади... Кроме того, я... я видел...
Он умолк и сел, воинственный, сверкающий красными петлицами, знаками различия и цепочками, символизирующими кольчуги, в которых полк сражался при Кресси и Азенкуре семьсот и восемьсот лет назад, лицо его над ними было похоже на смерть.
– Скажите же, – вежливо попросил старый генерал, – что вы видели? Вы его видели потом, после этого? Кажется, я уже слышал – призраки ваших древних лучников там, под Монсом? В коротких кожаных куртках, в рейтузах, с арбалетами, и среди них его, в хаки, в стальной каске с винтовкой Энфилда. Так?
– Да, сэр, – пробормотал полковник. Потом он выпрямился и громко произнес: – Да, сэр.
– Но может ли он быть именно тем человеком?
– Прошу прощенья, сэр, – сказал полковник.
– Вы ничего не ответили: это он или не он?
– Прошу прощенья, сэр, – сказал полковник. – Я должен во что-то верить.
– Пусть даже только в смерть?
– Прошу прощенья, сэр.
Старый генерал повернулся к американцу.
– Капитан?
– Это ставит нас всех в трудное положение, не так ли? – сказал американский капитан. – Всех нас троих; и я не знаю, кому хуже всего. Потому что я не просто видел его мертвым – я похоронил этого человека посреди Атлантического океана. Фамилия его... была – нет, этого не может быть, потому что он стоит передо мной, – нет, не Брозный. По крайней мере в прошлом году она была другой. Она была... черт возьми – прошу прощенья, сэр, – есть Бржевский. Он из одного шахтерского городка под Питтсбургом. Я похоронил его. То есть я руководил похоронной командой, прочел молитву – вам известна эта процедура. Мы были национальной гвардией, вряд ли вы знаете, что это такое...
– Знаю, – сказал старый генерал.
– Сэр? – произнес капитан.
– Я знаю, что это такое, – сказал старый генерал. – Продолжайте.
– Слушаюсь, сэр. Гражданские сами организовали роту, чтобы пойти и умереть за нашего дорогого старого Рутгерса, – такая вот история, выбрали себе офицеров, написали в правительство, какое у кого звание, и ухватились за военный кодекс, чтобы вызубрить, сколько успеем, до утверждения званий. Отплыли мы в октябре прошлого года, на судне у нас начался грипп, и, когда умер первый – это был Бржевский, – оказалось, что никто, кроме меня, не успел прочесть в наставлении, как хоронить мертвых солдат, – я был тогда... э... вторым лейтенантом – и вышло так, что я прочел это, девушка дала мне отставку, и я догадывался, почему. То есть я знал, кто был тот парень. Ну, знаете, как оно бывает: думаешь, как бы отплатить ей, заставить раскаяться; ты лежишь мертвым, ей необходимо перешагнуть через тебя, уже ничего нельзя поделать, и тут уж она...
– Да, – сказал старый генерал. – Знаю.
– Сэр?
– Я знаю и это.
– Конечно, знаете – во всяком случае, помните, – сказал капитан. Никто не старится настолько, как бы... – и наконец сумел остановиться.
– Прошу прошенья, сэр, – сказал он.
– Ничего, – ответил старый генерал. – Продолжайте. Итак, вы похоронили его.
– Словом, в тот вечер просто случайно, или из любопытства, или, может, то был личный интерес, я прочел, что нужно будет делать, чтобы потом отделаться от меня и привести счета дяди Сэма в порядок, а когда Бр... – он умолк и торопливо взглянул на капрала, но лишь на секунду, даже меньше, чем на секунду, просто запнулся, – ...первый скончался, я был избран лично удостоверить с офицером медслужбы, что этот человек мертв, подписать свидетельство, выстроить отделение для салюта и дать команду опустить тело за борт. Однако за две недели, пока мы не прибыли в Брест, и все остальные поднаторели в этом. Видите, что у нас получается. То есть у него, это с ним происходит неизвестно что: если я схоронил его в октябре прошлого года посреди океана, то полковник Бил не мог видеть, как он был убит под Монсом в четырнадцатом. А если полковник Бил видел это, то он не может стоять здесь, дожидаясь, чтобы вы расстреляли его зав... – Капитан умолк. Потом торопливо произнес: – Прошу прощенья, сэр. Я не...
– Да, – сказал старый генерал мягким, любезным, ровным голосом. – В таком случае полковник Бил ошибается.
– Нет, сэр, – сказал полковник.
– Значит, вы верите полковнику Билу?
– Раз он так говорит, сэр.
– Это не ответ. Верите вы ему?
Он взглянул на капитана в упор. Капитан ответил ему уверенным взглядом. Потом сказал:
– И в то, что я засвидетельствовал его смерть и похоронил. Затем обратился к капралу на плохом французском:
– Значит, ты вернулся. Рад тебя видеть, и надеюсь, что путешествие было приятным.
Потом снова взглянул на старого генерала так же уверенно, как и он, так же любезно и твердо, и смотрел, пока старый генерал не сказал по-французски:
– Вы говорите и на моем языке.
– Благодарю вас, сэр, – ответил капитан. – Пока что этого не сказал ни один француз.
– Не скромничайте. Говорите вы хорошо. Как ваша фамилия?
– Миддлтон, сэр.
– Вам, должно быть, лет двадцать пять?
– Двадцать четыре, сэр.
– Двадцать четыре. Когда-нибудь вы станете очень опасным человеком, если уже не стали.
Потом повернулся к капралу:
– Благодарю, мое дитя. Можешь вернуться к своему отделению. – И, не оборачиваясь, позвал одного из адъютантов, однако, когда капрал поворачивался, адъютант уже вышел из-за стола, он подошел вместе с капралом к двери и скрылся за ней, американский капитан повернул голову и на секунду снова встретил спокойный непроницаемый взгляд, услышал негромкий, спокойный, почти любезный голос:
– Дело в том, что и здесь его фамилия Бржевский.
Старый генерал откинулся на спинку кресла, он снова стал похож на ребенка в маскарадном костюме, имитирующем тяжелое, пышное бремя голубого и алого, золота, бронзы и кожи, и даже стало казаться, что пятеро сидящих поднялись и обступили его. Он сказал по-английски:
– Пока что я должен вас покинуть. Но майор Блюм говорит по-английски. Разумеется, хуже, чем вы и даже чем капитан Миддлтон по-французски, но ничего, один из наших союзников, полковник Бил, видел этого капрала убитым, а другой – капитан Миддлтон – похоронил его, поэтому нам остается лишь засвидетельствовать его воскресение, и никто не сможет сделать этого лучше, чем майор Блюм, он был в 1913 году направлен из академии в этот полк, следовательно, находился в полку еще до того, как этот вездесущий капрал оказался там. Поэтому вопрос только в том... – старый генерал сделал секундную паузу; казалось, он оглядел присутствующих, даже не шевельнувшись, – изящное, хрупкое тело, изящное лицо, красивое, безмятежное и ужасающее, ...кто встретился с ним первым: полковник ли Бил под Монсом в августе четырнадцатого или майор Блюм под Шалоном в том же месяце – разумеется, до того, как капитан Миддлтон похоронил его в море в семнадцатом. Но вопрос этот чисто академический, подлинность его личности – если это можно назвать так – установлена (ведь ее никто не оспаривал), остается лишь резюме, и этим займется майор Блюм.
Старый генерал поднялся; все присутствующие, за исключением двух генералов, тут же встали, и, хотя он торопливо сказал: "Нет, сидите, сидите", – трое офицеров продолжали стоять. Старый генерал обратился к французскому майору:
– Полковник Бил говорит, что видел призраки своих лучников в Бельгии; нужно подкрепить это хотя бы нашими архангелами на Эне. Не сомневаюсь, что вам это удастся, – громадные, бесплотные тени патрулируют нашу линию фронта, с каждым шагом они сгущаются, уплотняются, становятся все более похожими на архангелов, возможно, и наш капрал шагает вместе с ними – идет обычная перестрелка, этого вполне достаточно, чтобы здравомыслящий человек не высовывал голову из траншеи и радовался тому, что у него есть траншея, однако наш капрал наверху, между бруствером и проволокой, он идет спокойно, как монах по своему монастырю, а громадные, яркие, расплывчатые тени плывут над ним в темном воздухе? Или, может, даже не плывут, а просто висят над проволокой, глядя на это разорение, как фермер на свое реповое поле? Постарайтесь, майор.
– У меня всего лишь майорское воображение, – сказал тот. – Ему далеко до вашего.
– Ерунда, – сказал старый генерал. – Преступление – если оно имело место – уже доказано. Имело место? Доказано? Нам даже не пришлось ничего доказывать; он не только заблаговременно признался в нем – он загладил его. И теперь нужно лишь добиться снисхождения – сострадания, если мы сможем убедить его принять сострадание. Постарайтесь, расскажите им что-нибудь.
– Была история с девочкой, – сказал майор.
– Да, – сказал старый генерал. – Брачный пир и вино.
– Нет, – ответил майор. – Не совсем так. Видите ли, я могу – как это dementire – contredire – сказать против...
– Возразить, – подсказал американский капитан.
– Благодарю, – сказал майор. – ...Возразить вам; майорскому воображению под силу полковые сплетни.
– Расскажите.
И майор рассказал, однако после того, как генерал вышел из комнаты. Маленькая девочка, ребенок, в одном из городков на Эне слепла, ее спасла бы операция, которую мог сделать известный парижский хирург, и этот капрал стал собирать у солдат двух ближайших дивизий по франку, по два, пока не набралась нужная сумма, и ребенка отправили в Париж. Потом рассказал историю со стариком. В 1914 году у него была жена, дочь, внук и небольшая ферма, он слишком долго не эвакуировался, почти до последней минуты, будучи не в силах расстаться со своим хозяйством; дочь и внук пропали в неразберихе, которая окончилась первым сражением на Марне, старуха жена умерла на дороге от холода, и, когда деревню освободили, старик вернулся туда один, он сошел с ума, забыл свое имя, свое горе и все на свете, мычал, пускал слюни, кормился отбросами солдатских кухонь, спал в канавах и живых изгородях на той земле, что раньше принадлежала ему, в конце концов капрал, потратив свой отпуск, нашел одного из родственников старика в далекой деревне, снова собрал деньги среди солдат полка и отправил беднягу к нему.