Текст книги "Два актера на одну роль"
Автор книги: Теофиль Готье
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 37 страниц)
Кроме того, Хармиона, – признаюсь тебе, – меня страшит одна мысль: в других странах умерших сжигают, и вскоре пепел их смешивается с землей. Здесь же у живых словно одна только забота – как бы сохранить покойников; могучие бальзамы вырывают их из-под власти тления, и они сохраняют свою форму и внешность; душа отлетает, но прах остается; под нынешним народом погребено двадцать других народов; под любым городом лежит по меньшей мере двадцать наслоений некрополей; каждое уходящее поколение оставляет после себя множество мумий, образующих новое мрачное селение; под отцом всегда найдешь деда и прадеда, заключенных в расписные и позолоченные ящики, и найдешь их такими, какими они были при жизни, а станешь копать глубже – так и конца им не будет!
Когда я думаю о толпах запеленатых мертвецов, о мириадах иссохших призраков, которыми заполнены погребальные колодцы и которые лежат там уже две тысячи лет, меня охватывает ужас и по телу пробегает дрожь. Они лежат там лицом к лицу, в безмолвии, которое ничем не нарушается, даже шорохом червя, пробирающегося в могилу, причем этих покойников еще и через две тысячи лет найдут ничуть не изменившимися, с их котами, крокодилами, ибисами, со всем, что жило в одно с ними время! О чем же они говорят друг с другом, раз у них есть еще губы и раз их души, если им вздумается вернуться, найдут свои тела в том же состоянии, в каком они оставили их?
Египет поистине мрачное царство и создан отнюдь не для меня, проказницы и хохотушки; куда ни глянь – всюду мумии; они – средоточие и суть всего. Сколько ни броди – в конце концов непременно придешь к мумии; пирамиды скрывают в себе саркофаги. Все это бред и тщета. Сколько ни устремляй в небо этих гигантских каменных треугольников – труп твой останется трупом. Как жить и веселиться в такой стране, где вместо благоуханий слышишь только запах нефти и битума, кипящего в котлах бальзамировщиков, где под полом своей комнаты чувствуешь пустоту, ибо подземелья и погребальные колодцы простираются до самого твоего алькова? Быть царицей мумий, иметь собеседниками статуи, застывшие в скованных позах, – как все это весело! Будь у меня хоть какое-нибудь сердечное увлечение, чтобы умерить эту грусть, будь у меня хоть что-нибудь привлекательное к жизни, полюби я кого-нибудь или что-нибудь, будь я любима! Но никто не любит меня.
Вот поэтому-то я так и скучаю, Хармиона; любовь преобразила бы в моих глазах Египет, и бесплодная, хмурая страна показалась бы мне привлекательнее самой Эллады с ее богами из слоновой кости, белыми мраморными храмами, олеандровыми рощами и живительными ручьями. Тогда я не думала бы неотступно о чудовищной голове Анубиса и об ужасах подземных селений.
Хармиона недоверчиво улыбнулась.
– По этому поводу вам не стоит особенно печалиться, ведь любой ваш взгляд пронзает сердце так же метко, как золотые стрелы Эрота.
– Как знать царице, любят ли ее самое или только диадему на ее челе? – возразила Клеопатра. – Сверканье звездной короны зачаровывает и взоры и сердца; если я сойду с высот трона, буду ли я пользоваться известностью и успехом Бакиды, или Архенассы, или любой другой куртизанки, прибывшей из Афин или Милета? Царица – это нечто столь далекое от людей, столь возвышенное, столь обособленное, столь несбыточное! Каким надо обладать самомнением, чтобы надеяться на успех в подобной затее! Тут уже не женщина, тут величественное, священное существо без определенного пола; перед ним преклоняются как перед статуей богини, его боготворят, но не любят его. Разве кто-нибудь влюблялся в белокурую Юнону, в Палладу с глазами цвета морской волны? Разве кто-нибудь пытался покрыть поцелуями серебряные ноги Фетиды и розовые пальчики Авроры? Разве удалось какому-нибудь поклоннику божественных красавиц раздобыть крылья, чтобы полететь к небесным золотым чертогам? В нашем присутствии души леденеют от благоговения и страха, а стать любимой равным нам человеком мы можем не иначе, как спустившись в один из некрополей, о которых я только что говорила.
Хармиона не решилась что-либо возразить на рассуждения своей госпожи, однако по еле заметной улыбке, блуждавшей на губах рабыни, можно было заключить, что она не особенно верит в неприступность ее царской особы.
– Ах, как мне хочется, чтобы со мною что-нибудь случилось, какое-нибудь странное, неожиданное приключение! – продолжала Клеопатра. – Песни поэтов, пляски сирийских рабынь, пиршества до рассвета с сотрапезниками, увенчанными розами, ночные выезды, лаконийские псы, прирученные львы, карлики-горбуны, чудаки из братства неподражаемых, поединки в цирке, новые драгоценности, виссоновые наряды, грушевидный жемчуг, азиатские благовония, самые изысканные редкости, самая безумная роскошь – ничто не радует меня, все мне безразлично, все опостылело!
– Сразу видно, – прошептала Хармиона, – что у царицы уже целый месяц не было любовника и целый месяц она не приказывала никого убить.
Утомившись от столь длинной речи, Клеопатра еще раз взялась за кубок, стоявший около нее, пригубила его, изящным жестом прикрыла голову рукой и устроилась поудобнее, чтобы уснуть. Хармиона развязала ее сандалии и принялась тихонько щекотать ей пятки павлиньим пером; сон не замедлил засыпать прекрасные глаза сестры Птолемея золотой пыльцой.
Пока Клеопатра спит, поднимемся на палубу ладьи и насладимся восхитительным зрелищем заходящего солнца. Чуть выше горизонта тянется широкая лиловая пелена, сильно подсвеченная на западе рыжеватыми оттенками; соприкасаясь с лазурной полосой, лиловый цвет превращается в сиреневый и, пройдя через розовый, растворяется в голубом; в том месте, где солнце, багровое, как щит, скатившийся из кузницы Вулкана, излучает огненные языки, небо принимает бледно-лимонную окраску и порождает оттенки, напоминающие бирюзу. Вода, тронутая косым лучом, блестит приглушенно, как зеркало со стороны амальгамы или как стальной клинок с насечкой; все подробности берегов, затоны, тростники вырисовываются четкими черными контурами, которыми резко подчеркивается зыбкое беловатое освещение. Благодаря этому сумеречному свету замечаешь вдали небольшую коричневую точку, мелькающую в лучезарных отсветах, как клочок пыли, упавший на разлитую ртуть. Что это? Утка ныряет? Черепаху уносит течение? Крокодил высунул из воды чешуйчатую голову, чтобы подышать посвежевшим вечерним воздухом? Брюхо гиппопотама, еле прикрытое водной гладью? Или это всего лишь камень, обнажившийся благодаря убыли воды, – ведь старику Хапи, отцу всех вод, надо пополнить бочку, все содержимое которой он израсходовал в горах Луны, не скупясь на дождь в дни солнцестояния.
Нет, все это не то. Клянусь удачно составленными кусками тела Осириса! Это человек, он словно скользит и шагает по воде… вот уже можно разглядеть челнок, на котором он стоит… это поистине ореховая скорлупа, полая рыбка, три пригнанных друг к дружке полоски коры – из одной вышло дно, из двух других – планширы, и все это крепко связано на концах просмоленной бечевой. На челноке – мужчина, он уперся ногами в края хрупкого сооружения и гребет одним-единственным веслом, которое одновременно служит ему и рулем. И хотя царская ладья с пятьюдесятью гребцами стремительно несется вперед, челнок явно превосходит ее в скорости.
Клеопатре хотелось какого-нибудь необычного приключения, чего-нибудь неожиданного, а этот маленький, таинственный с виду челнок возвещает, по-видимому, если не приключение, так по меньшей мере искателя приключений. Быть может, в нем плывет герой нашего рассказа? Вполне возможно.
Во всяком случае, то был прекрасный юноша лет двадцати, с такой черной шевелюрой, что она отливала синевой, со сверкающей, как золото, кожей и столь совершенного сложения, что его можно было принять за бронзовую статую работы Лисиппа; хоть он и греб уже очень давно, в нем не было заметно ни малейшей усталости и на челе его не выступило ни капли испарины.
Солнце погружалось за горизонт; на его полудиске вырисовывались коричневые очертания далекого города, который был бы неуловим для глаза, не будь этого своеобразного освещения; вскоре солнце совсем угасло, и звезды, ночные красавицы, раскрыли в небесной лазури свои золотые чашечки. Царская ладья, за которой на небольшом расстоянии следовал утлый челнок, остановилась у черной мраморной лестницы, где на каждой ступени сидел ненавистный Клеопатре сфинкс. То был причал летнего дворца.
Опираясь на Хармиону, Клеопатра стремительно, как лучезарное видение, промелькнула между двумя рядами рабов с факелами в руках.
Юноша поднял со дна лодки большую львиную шкуру, набросил ее себе на плечи, проворно спрыгнул на землю, вытащил на берег челнок и направился ко дворцу.
ГЛАВА III
Кто же тот юноша, что, стоя во весь рост на обрубке дерева, осмеливается гнаться вслед за царской ладьей и позволяет себе соперничать в скорости с пятьюдесятью гребцами из страны Куш, обнаженными до поясницы и натертыми пальмовым маслом? Что за корысть побуждает и вдохновляет его? Положение поэта, наделенного даром интуиции, обязывает нас это знать, – ведь поэт должен находить не только у мужчин, но, что гораздо сложнее, даже у женщин то окошечко, через которое, как говорил Мом, можно заглянуть в сердце человека.
Конечно, не так-то легко установить, что думал почти две тысячи лет тому назад молодой человек из страны Кемт, следовавший за ладьею Клеопатры, царицы и богини Эвергета, когда она возвращалась из Гермонтиса. Попробуем, однако.
Мериамун, сын Мантухопеша, был юноша причудливого нрава: все то, что волнует простых смертных, ничуть не трогало его; казалось, он происходит из какой-то высшей расы и, быть может, является плодом прелюбодеяния богов. Взгляд его сверкал и был пристален, как взгляд ястреба, и на челе, словно на мраморном изваянии, пребывало невозмутимое величие; изгиб его верхней губы говорил о благородном презрении, а ноздри у него раздувались, как у норовистого коня; хотя он и был изящен, словно девушка, и грудь его была выпуклой и гладкой, как у Диониса, женственного бога, за его нежной внешностью скрывались стальные мускулы и Геркулесова мощь. Сочетать в себе женскую красоту с мужскою силою – особая привилегия некоторых античных созданий.
Что же до цвета кожи, то мы вынуждены признать, что он был оранжевый, как апельсин, – того оттенка, который далек от белого и розового, связанных с нашим представлением о красоте; но это ничуть не мешало ему быть очаровательным юношей, и перед ним заискивали женщины самых различных народностей – желтые, красные, смуглые, коричневатые, золотистые и даже немало белых гречанок.
Не думайте, судя по этому, что Мериамун был склонен к любовным приключениям: он был неуязвим и холоден, как прах старика Приама и целомудрие самого Ипполита; он вел себя скромно, подобно юному неофиту в белой тунике, готовящемуся приобщиться к таинствам Исиды; такой пугливой чистотой иной раз не отличается даже девушка, прозябающая под ледяным материнским оком.
Этот неприступный юноша предавался необычным развлечениям: по утрам он безмятежно уходил из дому, захватив с собою небольшой щит из гиппопотамовой кожи, харпé, то есть кинжал с изогнутым клинком, треугольный лук и колчан из змеиной кожи, набитый зазубренными стрелами; он углублялся в пустыню и скакал там на своей кобылице – сухоногой, узкоголовой, с развевающейся гривой, – пока не нападал на след львицы: его забавляло извлекать львят из-под материнской утробы. О чем бы ни шла речь, его увлекало только опасное и невозможное; ему нравилось пробираться по непроходимым тропам, плавать в бурлящей воде, и для купанья он выбрал бы в Ниле именно водопады: бездна влекла его.
Таков был Мериамун, сын Мантухопеша.
С некоторых пор нрав его еще подичал: он месяцами пропадал в безбрежности песков и лишь изредка появлялся дома. Мать его беспокоилась, беспрестанно, но тщетно всматривалась в дорогу с плоской кровли своего дома После долгих ожиданий она наконец замечала на горизонте крошечное облачко пыли; вскоре облачко редело, и появлялся Мериамун; он скакал верхом на лошади, худой, как волчица; глаза у нее были налиты кровью, ноздри трепетали, на боках виднелись шрамы, – шрамы, оставшиеся отнюдь не от шпор.
Развесив в комнате шкуру гиены или льва, он снова исчезал.
А между тем Мериамун мог бы быть счастливейшим человеком на свете; в него была влюблена Неферти, дочь жреца Памута, прекраснейшая девушка из нома Арсиноита. Один только Мериамун мог не замечать, что у Неферти чарующие глаза, чуть приподнятые в уголках, с непередаваемым выражением неги, губы, на которых искрится пунцовая улыбка, безупречные белые зубки, руки прелестных очертаний и ноги прекраснее яшмовых ног статуи Исиды; во всем Египте, несомненно, не найти бы таких изящных пальчиков и таких длинных волос. Одна только Клеопатра могла бы затмить чары Неферти. Но кому вздумается влюбиться в Клеопатру? Иксион, воспылавший любовью к Юноне, заключил в свои объятия лишь облако и все же в преисподней вечно вертит колесо.
А именно в Клеопатру и был влюблен Мериамун!
Сначала он попытался было укротить эту безрассудную страсть и самоотверженно боролся с нею; но любовь не лев, ее не задушишь, и тут бессильны даже самые мощные атлеты. Стрела глубоко засела в ране, и он повсюду волочил ее за собою; наяву и во сне витал перед ним образ Клеопатры, прекрасной, сияющей, в великолепной короне с золотым верхом, – вот она стоит, облаченная в императорский пурпур, среди коленопреклоненной толпы; подобно тому как смельчак, неосторожно взглянувший на солнце, потом всю жизнь видит витающее перед ним неуловимое пятно – так Мериамун постоянно видел перед собою Клеопатру. Орлам дано взирать на солнце и не слепнуть от этого, но найдется ли алмазный зрачок, который мог бы безнаказанно лицезреть прекрасную женщину, прекрасную царицу?
Отныне он жил только тем, что бродил вокруг царских дворцов, чтобы дышать тем же воздухом, каким дышит Клеопатра, чтобы целовать – увы, редко выпадало ему это счастье! – полустертые следы ее ног; он бывал на всех священных празднествах и панегириках, стараясь поймать сияние ее очей, невзначай похитить одну из бесчисленных черточек ее красоты. Иной раз он сам стыдился столь безрассудного существования; тогда он предавался охоте с еще большим пылом и силился усталостью укротить кипение крови и неистовство желаний.
Он отправился на панегирик Гермонтиса и, в смутной надежде хоть на миг увидеть царицу, когда она прибудет в летний дворец, погнался на утлом челне вслед за ладьей, не обращая внимания на жгучее солнце, в такую жару, что, казалось, вот-вот расплавятся даже сфинксы, страждущие на своих раскаленных пьедесталах.
Ведь он понимал, что настает решающий миг, что судьба его должна определиться и что он не может умереть, затаив свою тайну в груди.
Влюбленный в царицу оказывается в странном положении; это все равно что влюбиться в звезду, да и то звезда каждую ночь появляется, чтобы загореться на отведенном ей месте; она приходит на своего рода мистическое свидание: вы вновь обретаете ее, вы ее видите, ваш взгляд не оскорбляет ее! О, горе! Быть нищим, безвестным, незаметным, пребывать на самой нижней ступеньке лестницы и чувствовать, что сердце твое полнится любовью к чему-то, возвышенному, великолепному, сверкающему, любовью к женщине, последняя служанка которой не польстилась бы на тебя! Неотступно обращать взор к кому-то, кто даже не замечает и никогда не заметит тебя, для кого ты всего лишь гребешок одной из бесчисленных людских волн, подобный множеству других, боготворить кого-то, кто не узнает тебя, даже если встретит сто раз. А если тебе и представится случай сказать слово своему божеству, то все равно не будет оправдания этой дерзкой смелости, ибо ты не одарен ни поэтическим даром, ни выдающимся умом, ни какой-либо сверхчеловеческой способностью – ничем, кроме любви; в обмен на красоту, благородство, могущество, в обмен на все великолепие, о котором ты мечтаешь, ты можешь предложить только свою страсть или юность, то есть нечто отнюдь не редкостное!
Мысли эти угнетали Мериамуна; он лежал на песке, упершись подбородком в руки, и предавался нахлынувшим, неиссякаемым мечтам; он обдумывал бесчисленные планы один безрассуднее другого. Он понимал, что стремится к недостижимой цели, но ему недоставало мужества решительно отказаться от нее, и коварная надежда нашептывала ему на ухо немало обманных обещаний.
– Хатор, всемогущая богиня, за что ты так преследуешь меня? – шептал он. – Мстишь ли ты мне за то, что я пренебрег Неферти, дочерью жреца Памута? Гневаешься ли за то, что я отвергнул Ламию, афинскую гетеру, и римскую куртизанку Флору? Разве я виноват, что душа моя трепещет только перед красотой Клеопатры, твоей соперницы? Зачем вонзила ты мне в сердце отравленную стрелу несбыточной любви? Какой жертвы, каких приношений надобно тебе от меня? Воздвигнуть ли тебе жертвенник из сиенского розового мрамора с колоннами, увенчанными золотыми капителями, с потолком из цельной плиты, с иероглифами, высеченными лучшими мемфисскими или фиванскими мастерами? Ответь мне!
Как и все боги и богини, Хатор ничего не ответила на его призыв. Мериамун принял отчаянное решение.
Между тем Клеопатра тоже обратилась к богине Хатор; она испрашивала у нее новых утех, какого-нибудь неизведанного чувства; томно раскинувшись на ложе, она думала о том, как ограничено число наших ощущений, о том, что даже самые изысканные из них быстро сменяются отвращением и что царице в самом деле трудно бывает чем-то заполнить день. Испробовать на рабах новые яды, устроить поединки людей с тиграми или гладиаторов с гладиаторами, выпить несколько растворенных в уксусе жемчужин, истратить на пиршество целую провинцию – все это старо и пресно!
Хармиона не знала, что и придумать и как быть с госпожой.
Вдруг послышался свист, и трепещущая стрела вонзилась в кедровую обшивку стены.
Клеопатра от испуга чуть не лишилась чувств. Хармиона высунулась из окна, но увидела на поверхности реки лишь клочок пены. Стрела была обвита листом папируса, на котором иероглифами были начертаны слова: «Люблю тебя!»
ГЛАВА IV
– «Люблю тебя», – повторила Клеопатра, держа в тонких белых ручках листок папируса, свернутый подобно свитку, – вот слово, которого я жаждала! Что за мудрая душа, что за незримый гений так верно угадал мое желание?
И, вдруг очнувшись от томного оцепенения, она проворно, – как кошка, почуявшая мышь, спрыгнула с ложа, обула точеные ножки в вышитые сандалии, накинула на плечи виссоновую тунику и подбежала к окну, у которого все еще стояла Хармиона.
Была светлая, ясная ночь; в лучах взошедшей луны на синем прозрачном небе вырисовывалось величественное здание дворца, а вокруг него лежали глубокие тени; река подернулась серебряной зыбью, и отсвет луны уходил вдаль сверкающей дорожкой; тростник и лазоревые цветы лотоса колыхались от легких дуновений ветерка, которые можно было принять за дыхание дремлющих сфинксов; канаты судов, привязанных к причалу, слегка поскрипывали, а волны Нила набегали на берег и жалобно стонали, словно голубь, лишившийся своей голубки. До царских покоев доносился запах цветов, легкий и нежный, как благоухание душистых смол, тлеющих в курильницах жрецов Анубиса. Стояла одна из тех волшебных восточных ночей, которые превосходят лучезарностью наши самые ясные дни, ибо нашему солнцу не сравниться с той луной.
– Видишь там, в отдалении, посреди реки, голову человека? Он плывет; вот он пересекает лунную дорожку и сейчас скроется в тени; теперь его уже и не видно.
Опершись на плечо Хармионы, Клеопатра склонилась из окошка, стараясь уловить след таинственного пловца. Но роща нильских акаций, дум-пальм и сикоморов бросала в этом месте на реку тень, покровительствуя бегству смельчака. Если бы Мериамун догадался обернуться, он увидел бы, как Клеопатра, звездная царица, устремляет в ночную тьму пристальный взор, ища его, бедного египтянина, жалкого охотника на львов.
– Хармиона! Позови ко мне начальника гребцов, и пусть немедленно снарядят две ладьи в погоню за этим человеком, – сказала Клеопатра, любопытство которой достигло крайней степени.
Появился Паренпачау; то был человек из племени нехси, с широкими руками, мускулистый, в красной шапочке, похожей на фригийский колпак, и в узких штанах с косыми белыми и синими полосами. На торсе его, совершенно голом, черном и гладком, как полированный агат, отражалось пламя светильника. Он выслушал приказание царицы и вышел, чтобы тотчас исполнить его.
Две ладьи – длинные, узкие и такие легкие, что могли перевернуться при малейшем нарушении равновесия, вскоре понеслись, рассекая воды Нила и свистя под напором двадцати мощных гребцов; но поиски оказались тщетными. Избороздив реку вдоль и поперек, осмотрев малейшую заросль тростника, Паренпачау возвратился во дворец ни с чем, если не считать того, что он вспугнул несколько цапель, дремавших, стоя на одной лапке, да помешал пищеварению двух-трех крокодилов.
Клеопатра была до того огорчена неудачей, что чуть было не повелела бросить Паренпачау в мельничные жернова или на растерзание зверям. К счастью, Хармиона заступилась за раба, но он так испугался, что черная кожа его посветлела и он дрожал с головы до ног. То был единственный случай в жизни царицы, когда желание ее не исполнилось тотчас же, и она была и встревожена и удивлена, словно впервые усомнилась в своем всемогуществе.
Она, Клеопатра, жена и сестра Птолемеев, провозглашенная богинею Эвергета, живая царица горних и нижних сфер, лучезарное око, любимица Солнца, как то видно на барельефах храмов, – и вдруг встречает препятствие, желание ее не осуществляется, распоряжение ее не выполнено! Как будто она жена какого-то нищего парасхита, занятого обработкой трупов, который целыми днями стоит над котлом, плавя натриевую соль. Это чудовищно, это неслыханно, и, право же, надо быть очень кроткой, очень добросердой царицей, чтобы не распять презренного Паренпачау на кресте.
Вы желали приключения, вы желали чего-то нечаянного и из ряда вон выходящего: к вашим услугам! Значит, ваше царство не так мертво, как вам казалось. Не каменной же рукою статуи пущена стрела, не из сердца мумии вырвались те два слова, что так взволновали вас, вас, которая с улыбкой взирает, как бьются у отравленных вами рабов голова и ноги, как они корчатся в предсмертных муках на прекрасных мозаичных и порфирных полах, вас, которая весело рукоплещет тигру, когда он с яростью вгрызается в бок сраженного гладиатора!
Вы получите все, чего только ни пожелаете: серебряные колесницы, усыпанные изумрудами, квадриги, запряженные грифонами, трижды окрашенные пурпурные туники, зеркала из плавленой стали, обрамленные драгоценными каменьями, – такие светлые, что вы увидите себя в них столь же прекрасной, какая вы и есть: наряды из Сирии – столь легкие, столь тонкие, что они пройдут в кольцо, снятое с вашего мизинца; безупречный жемчуг, кубки работы Лисиппа или Мирона, индийских попугаев, разговаривающих, как поэты; все получите вы – будь то хоть пояс Венеры или корона Исиды, а все-таки не будет у вас сегодня вечером того юноши, что вонзил в кедровое дерево вашего ложа все еще трепещущую стрелу!
Трудно придется рабыням, которые завтра утром будут одевать вас, сколь легки ни были бы их руки! Как бы золотые булавки не оказались в груди неловкой рабыни, пекущейся о вашей прическе, а та, что выщипывает лишние волоски, вполне может оказаться подвешенной к потолку головою вниз!
– Кто осмелился послать мне на стреле объяснение в любви? Не жрец ли бога Амон-Ра, воображающий, будто он прекраснее Аполлона, которого чтут греки? Как ты думаешь, Хармиона? Или Хаписер, военачальник Хермотибии, столь гордый своими победами в стране Куш? Пожалуй, скорее это юный римлянин, развратник Секст, который румянится, картавит и носит рукава на персидский лад?
– Нет, царица, это не они; хоть вы и первая красавица на всем свете, люди эти только льстят вам, но вас не любят. Жрец бога Амон-Ра выбрал себе идола, которому будет верен всю жизнь, а идол этот – его собственная особа; воин Хаписер занят только тем, что рассказывает о битвах, а Секст до того погружен в изготовление нового притирания, что не помышляет ни о чем другом. К тому же ему прислали из Лаконии наряды, желтые, затканные золотом, туники, и азиатских ребятишек, которым он посвящает целые дни. Ни один из этих вельмож не стал бы рисковать головой, пускаясь в столь дерзкое и опасное приключение. Они недостаточно влюблены в вас для этого.
Вчера в ладье вы говорили, что никто не осмеливается поднять на вас изумленного взора, что все только бледнеют и бросаются вам в ноги, моля о пощаде, и что у вас единственный выход – разбудить какого-нибудь фараона, который покоится в золотом гробу и весь пропах битумом. А теперь нашлось молодое, пылкое сердце, обожающее вас: как же вы с ним поступите?
В ту ночь Клеопатра долго не могла уснуть; она ворочалась на своем ложе, тщетно призывая Морфея, родного брата Смерти: она без конца шептала, что она самая несчастная царица, что все только и думают, как бы огорчить ее, и что жизнь ее невыносима; эти горестные сетования мало трогали Хармиону, хотя она и притворялась, будто глубоко сочувствует царице.
Предоставим Клеопатре предаваться предположениям насчет придворных и дожидаться сна, который бежит от нее, а сами вернемся к Мериамуну: мы ловчее Паренпачау, начальника гребцов, и так или иначе разыщем юношу!
Испугавшись собственной дерзости, Мериамун бросился в Нил и вплавь добрался до пальмовой рощи еще прежде, чем Паренпачау пустился за ним в погоню.
Он перевел дыхание, откинул за уши длинные черные волосы, намокшие во время переправы, и почувствовал себя спокойнее и легче. Возле Клеопатры теперь есть нечто, исходящее от него. Между ними возникла какая-то связь; Клеопатра думает о нем, Мериамуне. Быть может, дума эта вызвана гневом, но, как бы то ни было, ему удалось пробудить в ней какое-то чувство – пусть то будет испуг, негодование или жалость; он дал ей знать о своем существовании. Правда, он забыл обозначить свое имя на листке папируса, но что сказали бы царице слова: Мериамун, сын Мантухопеша?Монарх и раб равны перед нею. Богиня не может унизиться, возьмет ли она в любовники простолюдина, патриция или царя; с такой высоты в человеке видна только любовь.
Слово, тяготившее ему грудь, как колено бронзового колосса, наконец улетело; оно пронеслось по воздуху, дошло до царицы – до вершины треугольника, до недосягаемого совершенства. В это пресыщенное сердце ему удалось заронить искорку любопытства, – какой сказочный успех!
Мериамун не знал, что стрела так метко попала в цель, но теперь он все же немного успокоился, ибо поклялся самому себе, поклялся таинственным Бари, провожающим души в Аменти, священными птицами Бенну и Гебом, Тифоном и Осирисом, всем самым грозным, что есть в египетской мифологии, – он поклялся, что станет возлюбленным Клеопатры, пусть хоть на один день, пусть хоть на одну ночь, на один час, пусть расплатится он за это телом и душой.
Объяснить, каким образом запылала в нем страсть к женщине, которую он видел только издали и на которую едва решался поднять взор, – он, бесстрашно смотревший в желтые зрачки львов, – и каким образом зернышко, случайно запавшее ему в душу, так скоро проросло в ней и пустило такие глубокие корни, – объяснить эту тайну мы не беремся; выше мы уже сказали: его влекла к себе бездна.
Когда он вполне убедился, что Паренпачау с гребцами высадился на берег, он опять бросился в Нил и снова направился ко дворцу Клеопатры, светильник которой виднелся сквозь пурпурный занавес и казался нарумяненной звездой. Сам Леандр не плыл к сестской богине так отважно и решительно, а ведь Мериамуна не ждала Геро, готовая оросить его голову благоуханиями, чтобы развеять запах моря и язвительные лобзания бури.
Лучшее, чего он мог ждать, – это ловкий удар копьем или кинжалом; но, по правде говоря, этого он не опасался.
Некоторое время он крался вдоль дворцовой стены, мраморное основание которой омывала река, и остановился у затопленного свода, в который устремлялась бурлящая вода. Два-три раза он бросался в этот водоворот безуспешно; наконец ему удалось отыскать лазейку, и он исчез в ней.
Тут начинался сводчатый канал, по которому нильская вода поступала в купальни Клеопатры.
ГЛАВА V
Клеопатра заснула только под утро, в тот час, когда возвращаются в свою обитель сны, вылетевшие из волшебных чертогов. В полудреме ей представлялось множество поклонников – стремясь пробраться к ней, они бросались вплавь, карабкались на стены; и – как память о минувшем дне – грезы ее были полны стрелами, вестницами любовных излияний. Ее ноги нервно подергивались и ударяли в грудь Хармионы, которая лежала поперек ее ложа.
Когда она проснулась, в занавесе на окне играл веселый луч, – он прорывался сквозь ткань бесчисленными сверкающими точками, золотой бабочкой непринужденно порхал вокруг ее прекрасных плеч и мимоходом касался их лучезарным поцелуем. Счастливец луч! Ему позавидовали бы сами боги!
Клеопатра умирающим голосом, как больной ребенок, пролепетала, что хочет встать; две прислужницы взяли ее на руки и осторожно опустили на пол, на шкуру огромного тигра, – когти у него были золотые, а в глазах сверкали карбункулы. Хармиона окутала ее льняным каласирисом белее молока, на голову надела сетку из серебряных нитей, а на ноги – пробковые сандалии, на подошве которых, в знак презрения, были нарисованы два смешных человечка, два представителя племен нехси и аому, со связанными руками и ногами, так что Клеопатра вполне оправдывала эпитет Покорительницы народов,который значился в ее царских картушах.
Настало время купанья; Клеопатра в сопровождении прислужниц отправилась к водоемам.
Купальни Клеопатры были расположены в обширных садах с лимонными и рожковыми деревьями, мимозами, алоэ и персидскими яблонями, роскошная свежесть которых составляла упоительный контраст с бесплодными окрестностями; огромные террасы были полны зелени, а по гигантским лестницам из розового гранита цветы взбирались до самого неба; на ступенях справа и слева высились вазы из пентелийского мрамора, похожие на лилии, и содержавшиеся в них растения казались всего лишь их пестиками; на газоне, усеянном цветами, томно раскинулись химеры, любовно выточенные искуснейшими греческими ваятелями – лица их были не столь суровы, как у печальных, хмурых египетских сфинксов, а позы скорее напоминали стройных левреток, расположившихся на ковре в изящной гостиной; у этих прелестных женских фигурок были лица с прямым носом, гладким лбом, изящным ротиком, пухленькие ручки, округлая девственная грудь, изящные причудливые ожерелья и застежки, которые то раздваивались в виде рыбьего хвоста, как та женщина, о которой говорит Гораций, то развертывались в виде птичьих крыльев, то закруглялись, как круп львицы, то вились, словно растение, – в зависимости от прихоти ювелира или в соответствии с архитектурным замыслом; эти очаровательные чудовища стояли по обе стороны аллеи, тянувшейся от дворца до купален.