355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Теофиль Готье » Два актера на одну роль » Текст книги (страница 13)
Два актера на одну роль
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 03:54

Текст книги "Два актера на одну роль"


Автор книги: Теофиль Готье



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 37 страниц)

ГЛАВА V

Да, Тибурций, как ни удивительно это вам покажется, Гретхен гораздо выше вас. Она не читала поэтов, и даже имя Гомера или Вергилия ей неизвестно; вся ее литература – это жалостные истории о Вечном Жиде, Генриетте и Дамоне, с грубо раскрашенными лубочными картинками да латинские тексты молитвенника, которые она добросовестно читает по складам каждое воскресенье; Виргиния в своем раю с магнолиями и миртом знала едва ли больше.

Спору нет, вы великий знаток в литературе. Вы постигли всю суть эстетики, философической мистики, пластики, архитектоники и поэтики; столь блистательный список познаний, оканчивающихся на «ика», не в состоянии предъявить даже Марфуриус и Панкрас. Вы поглотили все, – от Орфея и Ликофрона до последнего тома Ламартина, – что когда-либо слагалось в чеканные метры, замыкалось рифмами и выливалось в строфы всех существующих форм; ни один роман не ускользнул от вашего внимания. Вы исходили из конца в конец весь огромный мир воображения; вы знаете всех художников от Андреа Рико Критского и Бидзамано до Энгра и Делакруа; вы изучали красоту по чистейшим ее первоисточникам: барельефы Эгины, фризы Парфенона, этрусские вазы, священные изваяния Египта, греческое и римское искусство, готику и Возрождение; вы все анализировали, досконально все исследовали; вы стали чем-то вроде барышника в вопросах красоты, с которым художники советуются о выборе натурщицы, как покупатель лошади советуется с берейтором. Конечно, никто лучше вас не разбирается в женских статях; в этом вы поспорите с афинским ваятелем; но, всецело отдавшись поэзии, вы отлучили себя от природы, мира и жизни. Любовницы были для вас картинами, более или менее удачными; ваша любовь к ним дозировалась по шкале – Тициан, Буше или Ванлоо, но вас никогда не волновала мысль: а может, под этой внешней оболочкой трепещет и бьется что-то живое? Горе и радость, хоть у вас и доброе сердце, вам кажутся гримасами, нарушающими гармоническое спокойствие линии, женщина для вас только теплая статуя.

Ах, бедный мальчик, бросьте ваши книги в огонь, порвите ваши гравюры, разбейте ваши гипсовые копии, забудьте Рафаэля, забудьте Гомера, забудьте Фидия, если у вас не хватает мужества взять в руки кисть, перо или резец; что толку в этом бесплодном любовании? К чему приведут эти безумные стремления? Не требуйте от жизни больше, чем она может дать. Только великие гении имеют право быть недовольными мирозданием. Они могут выдержать взгляд сфинкса, потому что разгадывают его загадки. Но вы не великий гений; будьте же чисты сердцем, любите ту, что вас любит, и, как говорит Жан-Поль, не требуйте ни луны с неба, ни гондолы на Лаго-Маджоре, ни свидания в Изола-Белла.

Сделайтесь адвокатом-филантропом или привратником, стремитесь стать избирателем в своем квартале и капралом в своей роте; добейтесь того, что люди называют положением в обществе, будьте порядочным буржуа. Но, конечно же, при одном этом слове ваши длинные волосы становятся дыбом от омерзения, ведь вы гнушаетесь буржуа, как немецкий бурш – филистеров, военный – «шпаков», а брамин – париев. Вы относитесь с невыразимым убийственным презрением к каждому добропорядочному купцу, который предпочитает водевильный куплет терцинам Данте и гладкопись модных портретистов микеланджеловскому этюду тела с обнаженными мускулами. По-вашему такой субъект ниже животного, тогда как он принадлежит к тем буржуа, чья душа (а у них есть душа) исполнена поэзии, кто способен самоотверженно любить, кто испытывает чувства, на которые не способны вы, у кого мозг убил сердце.

Взгляните на Гретхен, которая всю свою жизнь только и делала, что холила свои гвоздики и плела кружева; она в тысячу раз поэтичней, чем вы, господин «артист», выражаясь по-современному; она верит, надеется, ей даны улыбка и слезы; одно ваше слово может вызвать и солнце и дождь на ее милом лице; вот она сидит в большом штофном кресле у окна, освещенная печальным сумеречным светом, выполняя свой поденный урок; но как напряженно работает ее юная головка! Как кипит воображение! Что за воздушные замки оно строит и рушит! Вот она то краснеет, то бледнеет, ее бросает то в жар, то в холод, словно влюбленную из старинной оды; кружева выпадают из ее рук, она услыхала шаги на плитах тротуара, она отличит их от тысячи других благодаря той остроте восприятия, которую дает нашим чувствам страсть; хоть вы и явились в условленный час, вас ждут уже давно. Целый день ее мысль была занята только вами, она спрашивала себя: «Где он сейчас? Что делает? Думает ли обо мне, как я о нем? Может, он болен, вчера мне показалось, что он бледен, не такой, как всегда; он уходил печальный, озабоченный; не случилось ли что? Может, он получил из Парижа дурные вести?» О многом еще спрашивала она себя, обо всем, о чем в минуту бескорыстной тревоги спрашивают себя любящие.

Эта бедная девочка, такая щедрая сердцем, сделала вас центром своего бытия, она живет только вами и ради вас. Ее душа, послушная чудесному таинству воплощенья любви, обитает в вашем теле, ее дух нисходит на вас, ваш частый гость; если бы над вашей грудью занесли клинок, она заслонила бы вас собою, удар шпаги, поразивший вас, был бы смертелен для нее. А вы пользуетесь ею как игрушкой, превратили в марионетку, покорную вашему воображению. И эту великую любовь вы заслужили двумя-тремя нежными взглядами, несколькими букетами и пылко продекламированными банальными тирадами из романа. Истинно любящему это, быть может, не удалось бы; увы! для того, чтобы нас полюбили, мы должны не любить. Хладнокровнейшим образом вы навсегда замутили ясную гладь этой скромной жизни. Да, маэстро Тибурций, поклонник Светлокудрой и хулитель всяческой буржуазности, вы поистине содеяли зло; к сожалению, мы вынуждены вам это сказать.

Гретхен не была счастлива; она догадывалась, что между нею и возлюбленным стоит невидимая соперница, она ревновала. Она начала следить за Тибурцием и убедилась, что он бывает только у себя в гостинице «Герб Брабанта» и в соборе на площади Меир. Она успокоилась.

Как-то раз она спросила:

– Чем это вам приглянулась святая Магдалина, та, что поддерживает тело Спасителя на картине «Снятие с креста»? Отчего вы всегда ходите на нее смотреть?

– Оттого, что она на тебя похожа, – ответил Тибурций.

Гретхен покраснела от радости и подбежала к зеркалу проверить, верно ли это; и увидела, что у нее такие же исполненные внутреннего сияния глаза с поволокой, белокурые волосы, выпуклый лоб и весь склад лица, как у святой Магдалины.

– Так вы потому и зовете меня Магдалиной, а не Гретхен или Маргаритой, как меня взаправду зовут?

– Именно потому, – смутившись, ответил Тибурций.

– Никогда бы не подумала, что я такая красивая, – сказала Гретхен, – и я ужасно рада, ведь тогда я буду нравиться вам еще больше.

На некоторое время к ней вернулось душевное спокойствие, и мы должны признать, что Тибурций честно старался побороть свою сумасбродную страсть. Он испугался при мысли, что может стать мономаном, и, чтобы разделаться с этим наваждением, решил уехать в Париж.

Перед отъездом он в последний раз пошел в собор и велел своему приятелю-причетнику отворить створки, скрывающие «Снятие с креста».

Ему показалось, что Магдалина сегодня особенно грустна, что лицо у нее заплакано больше обычного; крупные слезы текли по ее побледневшим щекам, губы судорожно кривились в сдерживаемом рыдании, под страдальческими глазами легла синева, светлые волосы не золотил больше солнечный луч, и вся ее поза выражала отчаяние, бессилие, будто она потеряла веру в воскресение возлюбленного. И правда, сегодня в фигуре Христа преобладали такие мертвенно-бледные, зеленоватые тона, что невероятной казалась мысль, будто в эту разложившуюся плоть может когда-нибудь возвратиться жизнь. Это опасение разделяли все остальные участники «Снятия с креста»; взор их померк, лица были угрюмы, венцы над их головами светились свинцовым, тусклым блеском; картину, еще недавно пленявшую своими теплыми красками и жизненной мощью, окутала все обесцвечивающая пелена смерти.

Тибурция поразило новое, безысходно скорбное выражение лица Магдалины, и его решимость уехать поколебалась. Он предпочел объяснить перемену в ней таинственной симпатией душ, но только не игрой света. А день выдался ненастный, дождь тонкой сеткой заштриховал небо, и сквозь окна, которые заливал водой и хлестал крылом налетевший ветер, еле проникала тонкая полоска света, влажная от дождя и тумана; но это объяснение было чересчур правдоподобно, Тибурций не мог его принять.

– Ах, как бы я тебя любил, будь ты сейчас жива! – вполголоса произнес он так кстати пришедший ему на память стих одного из наших молодых поэтов. – Почему ты только неосязаемая тень, навсегда прикованная к ткани этого холста, заключенная под тонким слоем лака? Почему ты только безжизненное подобие жизни? Что проку в твоей красоте, благородстве, величии, зачем горит в твоих очах огонь любви земной и небесной, к чему этот сияющий нимб раскаяния, когда ты всего лишь некая толика масла и красок, особым образом наложенная на холст? Обожаемая, прекрасная, обрати на меня хоть на миг свой так мягко сияющий и все же пронзительный взор! Ты, познавшая грех, сжалься над страстью безумца, разве не любовь открыла тебе врата в царство небесное? Выйди из рамы, встань во весь рост, шелестя шелком своей длинной зеленой юбки, – ведь ты так давно стоишь на коленях пред этой высочайшей из виселиц; святые жены и без тебя уберегут его тело, хватит и их, чтобы бдеть над покойником.

Приди, приди, Магдалина, ты еще не расточила всех благовоний у ног владыки небесного, на дне ониксовой вазы еще есть достаточно нарда и коричного масла, чтоб вернуть прежний блеск твоим волосам, посеревшим от пепла в дни покаяния. И, как некогда, у тебя будут вновь ожерелья из разноцветного жемчуга, пажи-арапчата, покрывала из сидонского пурпура. Приди, Магдалина, и пускай ты мертва уже два тысячелетия, мне достанет и юного жара, и страсти, чтобы оживить твой прах! О призрак красоты, дай обнять тебя хоть на миг, а там пускай умру!

Сдавленный стон, слабый и нежный, как жалоба раненной насмерть голубки, печально отозвался под сводами. Тибурций подумал, что это ответила ему Магдалина.

Но то была Гретхен; спрятавшись за колонной, она все видела, все слышала, все поняла. Что-то в сердце ее оборвалось, – он не любил ее.

Вечером Тибурций пришел к ней бледный, изнеможенный. Гретхен была бела как воск. Утреннее потрясение смело с ее щек румянец, словно пыльцу с крыльев бабочки.

– Завтра я еду в Париж. Поедешь со мною?

– И в Париж и куда угодно, куда пожелаете, – ответила Гретхен. Казалось, в ней вовсе угасла сила воли. – Разве я не буду несчастна везде?

Тибурций вскинул на нее глаза, взгляд их был ясен и проницателен.

– Приходите завтра утром, я буду готова; я отдала вам сердце и жизнь, располагайте же вашей служанкой.

Она пошла с Тибурцием в «Герб Брабанта» помочь ему собраться в путь. Сложив его книги, белье и гравюры, она вернулась домой в свою комнатку на улице Кипдорп и, не раздеваясь, бросилась на кровать.

Ее охватила неодолимая тоска, и все вокруг печалилось вместе с нею; увяли цветы в синих стеклянных вазочках, напоминающих рог изобилия, потрескивала и мигала лампа, бросая бледные, неверные отсветы; Христос из слоновой кости скорбно понурил голову, а свяченый самшит походил на кипарисовую ветвь, вынутую из кропильницы.

Маленькая богородица, обитавшая в этой маленькой комнате, как-то странно посматривала на Гретхен своими эмалевыми глазами, а буря, упершись коленом в стекло, ломилась в окна так, что стонали и хрустели свинцовые переплеты рам.

Вся мебель, даже самая тяжеловесная, вся домашняя утварь, даже самая мелкая, выражали ей сочувствие и согласие с ней, жалобно скрипели и уныло позвякивали.

Кресло протягивало ей свои мягкие праздные ручки; вьющийся хмель дружески помахивал зеленой лапкой сквозь разбитое стекло; в золе погасшего очага всхлипывал, заливаясь слезами, котелок; смялись и обвисли складки полога над кроватью; вся комната будто понимала, что теряет свою молодую хозяйку.

Гретхен позвала плачущую Барбару, вручила своей старой служанке ключи и бумаги, дававшие ей право на небольшую ренту, затем отворила клетку и выпустила на волю своих палевых горлиц.

На другой день она уехала с Тибурцием в Париж.

ГЛАВА VI

Жилище Тибурция изумило юную фламандку, привыкшую к нерушимому укладу жизни и фламандской аккуратности; здесь это сочетание роскоши с полным небрежением противоречило всем ее понятиям. Так, на дрянной колченогий стол было наброшено ярко-розовое бархатное покрывало; на великолепных подсвечниках, отвечавших самому изысканному вкусу, которые не испортили бы ансамбль в будуаре любовницы короля, были жалкие розетки из простого стекла, полопавшиеся от огня, потому что свечи сгорали дотла; китайский кувшин изумительного фарфора и необыкновенно дорогой пнули однажды в бок, а потом, чтобы соединить его звездообразные черепки, наложили на них швы из железной проволоки; очень редкие гравюры, иногда из первых оттисков, еще без подписи мастера, были приколоты к стене булавками; голову античной Венеры украшал фригийский колпак, а на стульях и полках навалом лежала всякая всячина: турецкие трубки, кальяны, кинжалы, ятаганы, китайские башмачки, остроносые индийские туфли без задников.

Как добрая хозяйка, Гретхен не успокоилась до тех пор, пока все это не было вычищено, развешано, надписано; подобно Творцу, извлекшему мир из хаоса, она извлекла из всей этой мешанины прелестную квартиру. Тибурцию сперва было нелегко с этим освоиться, он привык к заведенному им беспорядку и безошибочно находил вещи там, где им не положено находиться, но в конце концов он смирился. Вещи, которые он перекладывал, возвращались на свои места, как по волшебству. Впервые в жизни он понял, что такое уют. Как все люди, живущие воображением, он пренебрегал мелочами. Дверь в его комнату, раззолоченная и расписанная арабесками, не была утеплена; как настоящего дикаря, – а он таким и был, – его привлекала роскошь, а не комфорт; живи он на Востоке, он носил бы парчовый кафтан на подкладке из дерюги.

И все же хоть ему нравилось так жить – по-людски и разумно, – на него частенько находила хандра; тогда он целыми днями не вставал с дивана, обложившись с обоих боков подушками, упорно храня молчанье, закрыв глаза, свесив руки; Гретхен не смела ни о чем спрашивать – так боялась она услышать его ответ. Сцена в соборе врезалась в память, оставив болезненные, неизгладимые рубцы.

Он все еще помнил Магдалину Антверпенскую, – разлука сделала ее еще прекрасней: она стояла перед его глазами, как светозарное видение. Незримое солнце пронизывало ее волосы золотыми лучами, изумрудно-прозрачным стало платье, белизною паросского мрамора сияли плечи. Слезы ее высохли, цветущей юностью веяло от ее бархатистых, алых щек. Казалось, она больше не скорбит о смерти Христа и будто нехотя поддерживает его посинелую ногу, повернув голову к своему земному возлюбленному.

Образ святой утратил строгость очертаний, линии стали более округлыми и зыбкими; сквозь обличье кающейся проглянула грешница; косынка ее небрежней лежала на плечах, и в том, как падали складки ее юбки, было что-то соблазнительное и суетное; руки Магдалины влюбленно тянулись ему навстречу, словно вот-вот сомкнут объятья вкруг своей вожделеющей жертвы. Великая святая превращалась в куртизанку, становилась искусительницей. Если бы Тибурций жил в другом, более легковерном веке, он усмотрел бы в этом темные козни того, кто бродит вокруг quaerens quem devoret; [33]он вообразил бы, что попал в лапы к дьяволу, что он заклят и заколдован по всем правилам ведовства.

Отчего же Тибурций, которого любит прелестная девушка с умом простодушным, но с умным сердцем, прекрасная, чистая, юная, обладающая всеми дарами истинными, ибо дарует их только Бог и приобрести их никому не дано, – отчего же Тибурций упрямо гоняется за пустой химерой, за несбыточною мечтой, почему его разум, столь ясный и сильный, мог поддаться этому мороку? А ведь такое случается всякий день; разве каждого из нас когда-нибудь не любило втайне чье-то смиренное сердце, а мы домогались другой любви, более блистательной? Разве нам не случалось растоптать мимоходом бледную, робко благоухающую фиалку, засмотревшись на сверкающую холодным блеском звезду, бросавшую нам насмешливый взгляд из глуби бесконечности? Разве бездна не манит и нас не чарует невозможное?

Однажды Тибурций вошел к Гретхен со свертком. В нем оказались зеленая атласная юбка и корсаж, какие носили в незапамятные времена, блузка старинного покроя и нитка крупного жемчуга. Он попросил Гретхен надеть этот наряд – который, конечно же, будет ей необыкновенно к лицу – и принять его в подарок. Все это он объяснил тем, что очень любит костюмы XVI века, и если она согласится выполнить его каприз, она доставит ему несказанное удовольствие. Вы легко можете себе представить, что молодая девушка не заставит дважды просить себя примерить новое платье; Гретхен тотчас же переоделась, и, когда она вышла в гостиную, у Тибурция вырвался крик изумления и восторга.

Он только нашел нужным несколько изменить ее прическу, вынул гребень из волос Гретхен и распустил их так, что они крупными локонами падали на ее плечи, как у рубенсовской Магдалины. Затем он иначе расположил складки юбки, ослабил шнуровку на корсаже, немного примял слишком туго накрахмаленный ворот блузки и, отступив на несколько шагов назад, оглядел свое творение.

Вам, без сомнения, случалось видеть на каком-нибудь спектакле с дивертисментом так называемые живые картины.Для этого отбирают самых красивых актрис театра, одевают в особые костюмы и располагают на сцене таким образом, чтобы весь ансамбль воссоздавал какое-либо известное произведение живописи; так вот Тибурций создал шедевр в этом жанре, – вы бы сказали, что это фрагмент картины Рубенса.

Гретхен вздрогнула.

– Не шевелись, ты все испортишь, ты так хороша в этой позе! – взмолился Тибурций.

Бедная девочка повиновалась и несколько минут стояла неподвижно. Когда же она повернула голову, Тибурций увидел ее залитое слезами лицо.

Он понял, что она все знает.

Гретхен плакала неслышно, слезы текли по ее щекам, не искажая лица, сами собой падали, как жемчуга из глаз, будто росинки из переполненных чашечек цветов, прозрачных, как небесная лазурь; горе не нарушало гармонии ее черт, слезы Гретхен были милее иной улыбки.

Гретхен кулачком отерла щеки и, опершись на ручку кресла, слабым голосом, в котором звучало волнение, сказала:

– Ах, Тибурций, на какую же муку вы меня обрекли! Мое сердце терзала небывалая ревность; казалось, соперницы у меня нет, а между тем вы мне изменяли; вы любили нарисованную женщину, ей принадлежали ваши думы, ваши мечты, ее одну вы считали прекрасной, кроме нее, никого на свете не видели; вы так ушли в это безумное созерцание, что не заметили даже, что я плачу. А я было поверила, что вы меня любите! Но я была для вас только дублершей, играющей роль той, только приблизительной копией вашей пассии. Знаю, в ваших глазах я всего лишь невежественная девочка, которая говорит по-французски с немецким акцентом, и вам это ужасно смешно; вам нравится мое лицо, потому что оно напоминает вашу идеальную возлюбленную: я для вас только хорошенькая куколка, которую вы наряжаете по своей прихоти; но, поверьте, ваша кукла страдает и любит вас…

Тибурций попытался привлечь ее к себе, но она увернулась и продолжала:

– Вы говорили мне столько чудесных любовных слов, вы открыли мне, что я хороша собой, что на меня приятно смотреть, вы любовались моими руками, уверяли, будто прелестней их не бывало даже у фей; про мои волосы вы говорили, что они краше златотканой мантии принцессы, а про глаза придумали, будто ангелы слетали с неба, чтобы смотреться в них, как в зеркало, да так загляделись, что опоздали в рай, и господь на них разгневался, и все это вы говорили так нежно, так искренне, звучало это так правдиво, что даже самая опытная женщина могла бы обмануться. Увы! Сходство между мною и Магдалиной с той картины разжигало ваше воображение, ему обязаны вы вашим фальшивым красноречием; и вот она ответила вам моими устами; у меня она заимствовала жизнь, которой ей недоставало, я одела плотью вашу иллюзию. Если я дала вам хоть малость счастья, я прощаю вам навязанную мне роль. Что ж, не ваша вина, ежели вы не умеете любить, ежели вас манит только невозможное и вы желаете лишь того, чего достичь не можете. Вы вообразили, будто способны любить, – ошибаетесь, вы никогда не полюбите. Вам ведь требуется совершенство, идеальное, поэзия – все, чего нет на свете. Вам надобно бы любить в женщине ее любовь к вам, дорожить ее чувством, отданной вам душою, а вы ищете в ней сходство с Венерой, с той, гипсовой, что стоит у вас в кабинете. Горе любовнице, ежели линия лба у нее не такая, какой вам хочется! Самое важное для вас, какая у нее кожа, оттенок ее волос, тонкие ли у нее запястья и лодыжки, а о сердце ее вы никогда и не вспомните! Милый вы мой Тибурций, вы не влюбленный, вы только художник! То, что вы принимали за страсть, было лишь поклонением форме и красоте; вы влюбились в талант Рубенса, а не в Магдалину; в вас томилось, ища себе выход, призванье художника, оно-то и вызывало эти безудержные порывы, над которыми вы не властны. Отсюда и больные причуды вашего воображения. Я поняла это потому, что полюбила вас. Любовь – это женское дарование, ум женщины не бывает поглощен себялюбивым созерцанием! За то время, что я здесь, я пересмотрела все ваши книги, прочитала ваших поэтов, я стала почти что ученой. Глаза мои открылись. Я разгадала многое, чего так никогда бы и не подозревала. Вот почему мне легко читать в вашем сердце. Вы ведь когда-то занимались живописью, возьмитесь снова за кисть. Вы запечатлеете ваши мечты на холсте, и все эти треволнения уймутся сами собой. Если я не могу быть вашей любовницей, я буду хотя бы вашей натурщицей.

Она позвонила слуге и велела ему принести мольберт, холст, краски и кисти.

Когда слуга, все приготовив, ушел, она с царственным бесстыдством сбросила с себя одежды, распустила волосы, словно Афродита, выходящая из моря, и предстала перед Тибурцием в своей целомудренной наготе, озаренная лучом солнца.

– Разве я не так же прекрасна, как ваша Венера Милосская? – сказала она с прелестной усмешкой.

Через два часа на холсте ожила и будто выглядывала из него ее головка. Через неделю картина была закончена. Правда, она не стала совершенным произведением, но ощущение чудесного изящества и чистоты, которое она вызывала, мягкость ее колорита и благородная простота композиции делали ее примечательной, особенно в глазах знатоков. Эта стройная женская фигура, белая и светлокудрая, так естественно возникающая на двойной лазури неба и моря и предстающая перед миром улыбающейся и нагою, была как бы отголоском позиции древних и будила воспоминание о цветущей поре греческой скульптуры.

Тибурций больше не думал о Магдалине Антверпенской.

– Ну что, довольны вы вашей натурщицей? – спросила Гретхен.

– Когда мы объявим о нашей помолвке? – ответил Тибурций.

– Я буду женой великого художника! – И она бросилась ему на шею. – Но, сударь, не забывайте, талант ваш, этот бесценный алмаз, открыла я, маленькая Гретхен с улицы Кипдорп!

ДВОЙСТВЕННЫЙ РЫЦАРЬ

Что так опечалило светлокудрую Едвигу? Отчего она, склонив голову на руку и поставив локоть на колено, сидит в стороне от всех, грустная, как отчаяние, бледная, как алебастровая статуя, которая плачет над могилою?

Крупная слеза катится по ее нежной щеке, – одна слеза, но никогда не иссякающая; как та капля воды, которая, беспрестанно падая с пещерных сводов, точит гранит, так и эта слеза, падая и падая из ее глаз на ее сердце, пронзает его насквозь.

Едвига, светлокудрая Едвига, или уже не веришь ты в Иисуса Христа, кроткого Спасителя? Или сомневаешься ты в милосердии Пресвятой Девы Марии? Почему ты держишь под сердцем свои маленькие руки, тонкие, исхудалые, нежные, как руки эльфов и вилис? Ты скоро будешь матерью; это твой драгоценный дар; а твой благородный супруг, граф Лодброг, принесет, по своему обету, алтарь литого серебра и чашу чистого золота в дар храму святого Этберта, если ты родишь ему сына.

Увы! увы! семь мечей скорби пронзили сердце бедной Едвиги; ужасная тайна тяготит ее душу. Несколько месяцев назад в замок пришел чужестранец; в ту ночь была ужасная погода: башни дрожали, флюгера скрипели, задувало огонь в камине, и ветер колотил в стекла окон, как докучливый, незваный гость.

Чужестранец был прекрасен, как ангел, но как падший ангел; он улыбался кротко и кротко смотрел, и, однако, этот взгляд и эта улыбка леденили ужасом и внушали страх, какой испытывают, наклоняясь над бездной. Как у тигра, подстерегающего добычу, какая-то гнусная нежность и коварная томность сопровождали все его движения; он прельщал, как змея чарует птицу.

Этот чужестранец был искусный певец; его смуглое лицо показывало, что он видал иные небеса; он говорил, что пришел из далекой Богемии, и просил гостеприимства только на ночь.

Он остался на эту ночь и еще на другие дни и другие ночи, потому что буря не утихала, и старый замок сотрясался до самого основания, словно ураган хотел разрушить его и повалить его зубчатую вершину в пенящиеся воды потока.

Чтобы скрасить это время, пришелец пел странные стихи, которые волновали сердце и возбуждали жестокие мысли; все время, пока он пел, ворон, черный и блестящий, словно агат, сидел у него на плече, отбивал такт своим клювом и словно рукоплескал, потрясая крыльями. Едвига бледнела, бледнела, как лилия при луне; Едвига краснела, краснела, как роза на заре, и опускалась в свое большое кресло, усталая, полуживая, опьяненная, как будто бы она надышалась роковыми запахами смертоносных цветов.

Наконец чужестранец может уйти, – голубая улыбка озарила лицо неба. И с этого дня Едвига, светлокудрая Едвига плачет, все плачет, сидя в углу под окном.

Едвига – мать; у нее прекрасный ребенок, белый да румяный. Старый граф Лодброг заказал литейщику алтарь литого серебра, а золотых дел мастеру заплатил тысячу золотых монет, чтобы тот сделал чашу; будет она тяжела и объемиста и вместит добрую меру вина; если до дна осушит ее настоятель, так значит умеет он пить.

И бел, и румян ребенок, но темен взор его, как взор захожего певца: мать хорошо это видит. Ах, бедная Едвига! Зачем ты так засматривалась на чужестранца с его арфой и его вороном?

Капеллан окрестил ребенка; ему дали имя Олуф, прекрасное имя! – Кудесник взошел на самую высокую башню, чтобы составить для него гороскоп.

Погода была ясная и холодная; как волчья челюсть с острыми и белыми зубами, островерхий гребень снежных гор изрезывал край небесной ризы; крупные и бледные звезды блистали в ночном голубом сумраке – каждая, как далекое серебряное солнце.

Кудесник определил долготу места, отметил год, день и минуту; он сделал длинное вычисление красным карандашом на длинном пергаменте, испещренном кабалистическими знаками, вернулся в свой кабинет и опять поднялся на площадку башни. Хотя верны его итоги и правилен его звездный расчет, как точная смета ювелира, взвешивающего драгоценные камни, однако он начинает снова: нельзя допустить ошибки.

У маленького графа Олуфа – двойная звезда, зеленая и красная, зеленая, как надежда, красная, как ад; одна благоприятная, другая зловещая. Было ли когда-нибудь видно, чтобы ребенок имел двойную звезду?

С важным и значительным видом кудесник вошел в комнату к роженице и сказал, проводя костлявой рукой по волнам своей длинной, как у мага, бороды:

– Графиня Едвига, и вы, граф Лодброг, два влияния управляли рождением Олуфа, вашего дражайшего сына – одно доброе, другое злое; поэтому у него зеленая звезда и красная звезда. Две над ним власти; он будет весьма счастлив или весьма несчастлив, а может быть, то и другое вместе сбудется над ним.

Граф Лодброг ответил кудеснику:

– Зеленая звезда одолеет.

Но Едвига боялась своим материнским сердцем, как бы не одолела красная. Она опять оперлась головой на руку, локтем на колено и опять стала плакать в уголке под окном. После того как она вскормила своего ребенка, она только и делала, что смотрела сквозь стекло на снег, быстро падающий густыми хлопьями, словно там, наверху, ощипывала белые крылья всем ангелам и всем херувимам.

Время от времени ворон пролетал перед окном, каркая и сотрясая эту серебристую пыль. Это напоминало Едвиге о странном вороне, который всегда сидел на плече у чужестранца с нежным взором тигра, с чарующей улыбкой ехидны.

И слезы быстрее падали из глаз на ее сердце, на ее измученное сердце…

Олуф – такой странный ребенок: под его белой и румяной кожей словно два ребенка, различные нравом; то он, как ангел, кроткий, а то, назавтра, злой, как дьявол, кусает у матери грудь и ногтями царапает няньке лицо,

Старый граф Лодброг, усмехаясь под своими седыми усами, говорит, что Олуф будет славным солдатом, и что у него воинственный нрав. Пока же Олуф – несносный шалун; то он плачет, то смеется; капризен, как луна, взбалмошен, как женщина; он ходит, бегает, останавливается вдруг без видимой причины, забывает свои затеи – и самое буйное беспокойство заменяется совершенною неподвижностью; он один, но словно разговаривает с невидимым собеседником! Когда его спрашивают о причине всех этих волнений, он говорит, что красная звезда его мучит…

Вот уже Олуфу пятнадцать лет. Его характер становится более и более неизъяснимым, в его лице, хотя и прекрасном, тревожное выражение; он светлокудрый, как его мать, все его черты обличают северную расу; но под его лбом, белым, как снег, еще не исчерченным ни охотничьими лыжами, ни отпечатками медвежьих лап, – под этим лбом, который, конечно, принадлежит древнему роду Лодброгов, блестят между темно-желтыми веками с длинными, черными ресницами агатовые глаза, одаренные пылом итальянских страстей, глаза жестокие и нежные, как у захожего певца.

Как мчатся месяцы и еще быстрее годы! Едвига почивает под мрачными сводами в склепе Лодброгов, рядом со старым графом, который улыбается в своей могиле тому, что имя его не погибнет. Она была уже так бледна, что смерть немного изменила ее. На ее могиле прекрасное лежит изваяние со скрещенными руками, с мраморной собачкой у ног – верным другом покойницы. Что сказала Едвига в последний свой час, никто того не знает, но, слушая исповедь ее, духовник ее стал бледнее, чем сама умирающая.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю