355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Теофиль Готье » Два актера на одну роль » Текст книги (страница 19)
Два актера на одну роль
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 03:54

Текст книги "Два актера на одну роль"


Автор книги: Теофиль Готье



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 37 страниц)

Потом Флоранса подивилась близорукости мужской породы.

– Странные люди, думала она: только Демарси и Дальберг не примечают этих взглядов.

Однако же Дальберг не совсем близорук: он только был очень занят разговором с Рудольфом. Спорили о лошадях, на которых Дальберг проиграл пари. Наконец он, должно быть, приметил молнию и, наклонившись к Рудольфу, сказал:

– Не подумайте, что я хвастаюсь, но мне кажется, Амина поглядывает на меня с большой нежностью.

– Что тут удивительного! У вас есть на что посмотреть, – отвечал Рудольф, – но вы слишком скромны, чтобы воспользоваться минутой благорасположения этой красавицы: вы знаете, что она несвободна.

Генрих стал горячо защищаться и уверял, что он далеко не идиллический пастушок, что на свете нет волокиты бессовестнее его и что, в сравнении с ним, Ловлас и Дон-Жуан – школьники.

– Ну, тем лучше, – отвечал Рудольф: ведь на вас уже пало подозрение, что вы питаете какую-то сентиментальную страсть: а это, сами знаете, последнее дело.

Генрих покраснел как девочка, пойманная на шалости, и поспешил скрыть свое смущение тостом в честь Амины и Флорансы, которые отвечали, подняв бокалы в уровень с глазами.

Шумный обед кончился; все пошли в гостиную. Флоранса успела прежде Амины завладеть рукой Генриха, Амина пошла с Рудольфом и шепнула ему:

– Ну, что вы скажете о моих взглядах?

– Чистая работа, – отвечал Рудольф так же тихо, – полуоборот зрачка и влажная молния неотразимы. Ни андалузка, ни баядерка не в состоянии произвести впечатления лучше этого. В белке твоих глаз есть какой-то перламутровый отлив, который стоит миллиона.

– Он и принес мне миллион, – отвечал хорошенький демон со смехом, от которого за алыми губами явились два ряда белых рисовых зернышек.

– Нужно, чтобы Дальберг влюбился в тебя до безумия, – продолжал Рудольф.

– Я рада вскружить ему голову: он очень мил и его невинная наружность мне нравится.

– По страсти к противоположностям, вероятно? Действуй, действуй. Сверх того, по известным мне причинам, нужно компрометировать его как можно больше. Являйся с ним почаще в открытой ложе, в опере, у авансцен в маленьких театрах, в коляске на Елисейских Полях и на скачках, – да помни, что нужно блистать.

– А если Демарси рассердится? Он, конечно, не очень проницателен, но вы требуете вещей, которые бьют в глаза.

– Что церемониться с Демарси? Он богат да скуп, а Генрих не крепко постоит за свои пятьсот тысяч франков. Впрочем, если тебе мало этого, я доставлю тебе индийского князька, у которого можешь совками загребать алмазы.

После кофе и ликеров общество вздумало танцевать. Генрих и Флоранса стояли у окна и, поглядывая на небо, которое начинало проясняться, спокойно разговаривали о том, что видели в тот день. Флоранса не отличалась игривым остроумием, но основательные замечания ее внушали такое же почтение как и наружность. Притом она была образованнее всех своих приятельниц.

Вдруг Амина подошла и, церемонно-насмешливо поклонившись Флорансе, сказала:

– Извините мою дерзость, я намерена похитить вашего собеседника: у меня нет кавалера. Пожалуйте, месье Генрих. Вы в другой раз можете наглядеться на луну. Не подумайте, однако ж, чтобы у меня была особенная страсть к вам, оттого что я сама приглашаю вас на танец. Женщина, которой хочется попольковать, не уважает никаких приличий. Вы в моих глазах – две ноги в лакированных сапогах и две руки в палевых перчатках, и только.

Говоря это, Амина повисла у Дальберга на руке со сладострастною небрежностью, которая сильно поспорила с прямым смыслом ее слов. Слова немножко смутили молодого человека, но ощущение теплой мягкой руки и эластического корсета уничтожило это смущение. Заиграли вальс; Амина, легкая как перо, маленькими ножками едва касаясь пола, совершенно держалась на руке своего кавалера. Хорошенькая головка запрокинулась назад, локоны развеялись; полуоткрытый рот, жаркое, скорое дыхание и томные влажные глаза приняли такое выражение, против которого не устоял бы самый холодный философ. К счастью, Демарси, как женатый человек, задолго до того уехал.

Флоранса не отходила от окна и, глядя на соперницу, думала:

– Неужели она в самом деле влюблена в него?

Так искусно разыгрывалась роль.

Устав от танцев, Генрих сел против Рудольфа за карточный стол и, с головой, несколько отягченной парами обеда, взволнованный убийственными взглядами Амины, проиграл несколько луидоров, которые присоединились к проигранному закладу в кармане барона. Удовольствия этого дня обошлись Дальбергу в две тысячи франков, ровно во столько, сколько они принесли Рудольфу.

Часовая стрелка приближалась к третьей цифре. Дальберг, меньше других привычный к ночным бдениям, уселся на кушетке и уснул, как ребенок, которого забыли уложить.

– Вот так! – сказала Амина, проходя. – Он уж и успокоился! Спит один за целый комитет чтения. Хоть бы он во сне сказал нам имя своей возлюбленной, по примеру балетных героев: вот было бы забавно!

Вдруг она наклонилась к спящему, как Диана к Эндимиону. Одна опаловая пуговица его рубашки расстегнулась, и в отверстии был виден небольшой золотой медальон на шелковой ленте. Достать этот медальон и перекусить мышьими зубами ленточку было для Амины делом одной секунды. Дальберг вздрогнул и провел рукой по груди, как будто защищаясь, однако не проснулся.

– Ну вот, мы все-таки посмеемся, – сказала Амина: если мы и не знаем имени, так по крайней мере увидим лицо возлюбленной Дальберга.

Похитительница убежала в другой угол залы и скрылась в толпе приятельниц, боясь, чтобы у нее не отняли медальона. Она придавила пружину и открыла крошечный портрет девушки.

Все женщины вглядывались в этот портрет, но ни одна не могла дать ему имени.

– Это кто-нибудь из порядочных, – сказала Амина с ударением на последнем слове: если живопись не лжет, так эта белокурая девочка красавица… Голубые глаза хороши. Но как все это пошло и холодно!.. совершенство, от которого умрешь со скуки!

Когда до Рудольфа дошла очередь посмотреть, бледное лицо его мгновенно озарилось молнией радости.

– Не отдавай этого портрета, – шепнул он Амине, которая пошла к Дальбергу.

Флоранса также не могла удержаться от некоторого трепета при виде медальона. Быть может, ее совесть, более щепетильная, чем у подруг, возмущалась при виде осмеяния, какому подвергалось чистое, благородное чувство.

– Здравствуйте, нежный пастушок! – сказала Амина, подойдя к Дальбергу: расскажите нам ваш розовый сон. Вы видели напудренных барашков и, вздыхая, прославляли на свирели вашу Хлою?

– Это что за глупости? – спросил с удивлением Дальберг, не примечая своей потери.

– А я еще недавно, за столом, с трепетом слушала страшные истории, которые вы рассказывали Рудольфу: мне казалось, из подполья вот-вот вырвется спиртовое пламя и поглотит великого злодея! Но выходит, что лев-то – ягненок; Дон Жуан носит на груди портрет пансионерки… да еще и прядь ее волос! Отчаянный волокита мечтает о счастии кушать жирный суп, говядину с капустой и обладать законной женой и полудюжиной ребят!

Все захохотали.

– Отдайте медальон! – вскричал Дальберг: это портрет моей матери…

– Полноте! – возразила Амина, – ведь тут выставлен год. В 1845 году вашей матушке, конечно, было больше семнадцати лет.

– Я ошибся, – продолжал Дальберг: я хотел сказать – сестры.

– Вы страшно путаетесь, месье Генрих, у вас вовсе нет сестры. Одно из важнейших преимуществ ваших состоит в том, что вы у отца единственный сын.

– Ну, я нахожу, что мы уже довольно пошутили. Отдайте медальон.

– Извините, я хочу сохранить его в своем музее. Я в восхищении, что буду обладать добродетелью… пусть всего лишь намалеванной.

Дальберг с гневом вскочил, чтобы вырвать свою собственность силой, но Амина предвидела это и, быстро опустив медальон за корсет, выскочила в переднюю. Другие женщины на минуту загородили Дальбергу дорогу и когда он выбежал на улицу, то увидел только искры от копыт Амининых лошадей.

Площадь перед старинной церковью Сен-Жермен-де-Пре была совершенно пуста. Остаток утреннего тумана, разрешаясь мелким дождем, разгонял последних прохожих. Глаза окружающих домов только что начинали открываться и без извозчичьей кареты с опущенными шторами, которая стояла в нескольких шагах от паперти, площадь походила бы на совершенную пустыню.

Дама в черной шляпке с плотным вуалем, закутанная в шубу темного цвета, вышла из церкви и села в карету. Шуба скрывала все формы. Наблюдатель приметил бы только одну белую перчатку да изящные лодыжки в плотно облегающем ногу ботинке. Такому наблюдателю непременно пришло бы на мысль какое-нибудь таинственное свидание в испанском вкусе, тем более что наряд дамы по своей непроницаемости очень походил на маскарадное домино.

Однако ж наблюдатель ошибся бы. Он мог бы обойти все приделы мрачного храма и не нашел бы ничего похожего на романическую интригу. Две или три старухи в разных углах, согнувшись, шептали свои молитвы да сторож подметал пол и передвигал скамьи, ножки которых издавали протяжные заунывные звуки под высокими сводами. Несмотря на самое отчаянное расположение к романизму, должно было бы ограничиться очень простым предположением, что таинственная дама приезжала действительно молиться.

В ту минуту, когда карета тронулась, на углу улицы Аббатства появились две другие дамы – молоденькая девушка и пожилая гувернантка очень почтенной наружности, с большим старомодным зонтиком.

Одежда девушки, простая по покрою, но богатая по материи и изяществу отделки, обличала принадлежность к зажиточному классу, а свежесть румяного лица – спокойную жизнь провинции или предместья. Вокруг голубых глаз балы и пиршества не начертали своих желтых и фиолетовых знаков. Белокурые волосы, уложенные и пришпиленные на висках, – потому что было слишком рано для полной прически, – не скрывали очертания щек, подернутых персиковым пушком, и придавали головке совершенно детский вид.

Карета с опущенными шторами проехала мимо этой девушки и ее гувернантки так близко, что они принуждены были посторониться, и белый лоб Клары слегка покраснел, – вероятно, от испуга. Она пошла быстрее.

Клара в сопровождении гувернантки вошла в церковь, прошла ее всю, до алтаря, где находился ее стул, отмеченный вензелем из бронзовых гвоздик. К стулу был приделан ящик, в котором хранился молитвенник и другие священные книги. Девушка достала книгу, опустилась на колени и стала, по-видимому, молиться очень усердно.

Однако ж, несмотря на хорошее мнение, какое должна внушать девушка, так рано приходящая в церковь с самой почтенной из гувернанток, должно сказать, что в ящике между священными книгами оказалась бумажка со всеми признаками любовной записочки. Клара нимало не оскорбилась этим открытием и очень ловко засунула бумажку в перчатку на левой руке.

Это явление могло бы в особенности заинтересовать кого-нибудь из бывших накануне на пиру в пале-рояльской гостинице, если бы кто-нибудь из них вздумал так рано встать, чтобы побывать в церкви. Его поразило бы чрезвычайное сходство лица девушки с портретом, который Амина похитила у Дальберга.

Помолившись, Клара пошла домой так поспешно, что старая гувернантка едва поспевала за ней. Дома девушка отправилась прямо в свою комнату и заперлась.

В гнезде голубки царствует совершеннейший порядок и необыкновенная чистота. Мебель удобная, но простая до строгости. Стены обиты одноцветной синей материей; на полу белый ковер с букетами; в алькове кровать пансионерки с белыми занавесями; в противоположном углу рояль и этажерка с нотами и книгами; под окном швейный столик, а в простенках несколько гравюр с рафаэлевских картин и две-три акварели, подаренные на память пансионскими подругами. На самом видном месте висит акварель, которая изображает букет васильков и колосьев и носит подпись: «Нарисовано с натуры, во время прогулки и подарено Кларе на память…» Имя художницы скрыто за рамкой, вероятно, по неловкости переплетчика.

Таинственная записочка не произвела обыкновенного действия подобных посланий. Темное облако омрачило ясный лоб Клары, прекрасные глаза помутились; волнение подняло грудь, и бумажка задрожала в руке, которая от уныния упала на колено.

Так Клара просидела несколько минут, потом опять подняла голову, в которой, казалось, родилась новая важная мысль, и на лице снова явилось спокойствие. Убеждение, на минуту поколебленное, воротилось в душу. Клара встала и с выражением глубокой веры сказала:

– Я одержу победу над демоном!

Потом она засветила свечу, сожгла записку и бросила золу в камин. Гувернантка нашла свою воспитанницу за вышиваньем.

За шесть месяцев до того Клара со своим отцом, бывшим нотариусом, переселилась в Париж из провинции, которую называть нет надобности и которую старик Депре, к собственному своему удивлению, покинул сам не зная, как и для чего.

В том же провинциальном городе родился и Генрих Дальберг, троюродный братец Клары. Там молодые люди познакомились и привязались друг к другу неприметными узами привычки. Милая, невинная короткость и частые свидания объяснялись родством, немножко преувеличенным, правда, но все-таки родством. Их обоих так привыкли видеть маленькими, что никто не догадался, что они выросли. Депре когда-то качал Генриха на коленях и потому всегда смотрел на него как на мальчика. Дочь свою он всегда называл своей малюткой, с тех пор как видел ее в пеленках. Это ослепление свойственно всем старикам: застоявшись сами, они не примечают, что все вокруг них растет, и столбенеют, когда вдруг открывают, что их дети делают долги, дерутся на дуэли, заводят любовные интриги и располагают жениться. Генрих между тем был уже красивый мужчина, на целую голову выше Депре, а Клара, несмотря на строгое воспитание, пользовалась гораздо большей свободой, чем могла бы пользоваться при жизни матери.

Хотя дом нотариуса Депре был вовсе не из веселых, – там собиралось только несколько стариков на бостон, – однако ж Генрих находил, что там веселее, чем где-нибудь. Он почти каждый вечер проводил в большой гостиной, обитой серыми обоями и обязанной большей частью своего освещения бостонному столу. Там он помогал Кларе разбирать трудные ноты; там они вместе читали и переводили любимых поэтов, и часто головы, склоняясь над одной страницей, соприкасались лбами или щеками, и белокурый локон Клары смешивался с темно-русыми волосами Генриха, но в жару объяснения никто не примечал этого.

Когда Дальберг принужден был отправиться в Париж, куда его призывала необходимость докончить образование и позаботиться о будущем состоянии, Клара почувствовала сильное стеснение в груди. Прощание было очень печальное. Дальберг выпросил себе миниатюрный портрет, который Клара сама написала с себя в зеркало и который был назначен в подарок одной пансионской подруге. Тогда только братец и сестрица поняли, сколь любят друг друга. Они никогда не говорили об этом, но души их молча обручились и поменялись золотым кольцом в немом поцелуе. В сердце Клары невидимый резец начертал слова: «Я не выйду ни за кого, кроме Генриха Дальберга».

Через несколько месяцев по отъезде Дальберга, Депре, дотоле совершенно довольный своей провинцией, нашел, что уже достаточно начитался Горация, что бостон – игра скучная и что рыба в местной реке ловится со дня на день хуже. Он вдруг почувствовал потребность свидеться с родственниками, которых не видал уже двадцать лет и которые могли быть ему полезны в новом задуманном предприятии. Короче говоря, он собрался ехать в Париж, с тем чтобы провести там месяца два или три.

Клара с макиавеллизмом, свойственным самым честным женским душам, внушила отцу мысль об этом путешествии, тогда как он сам вовсе ничего подобного не предполагал, и Депре почти безотчетно вдруг очутился в Париже, на улице Аббатства, в квартире, которую по его просьбе нанял один из его старинных приятелей.

Дальберг, естественно, пришел навестить отца Клары, и дела в сен-жерменском предместье пошли почти совершенно так же, как в провинциальном городе, – в красной гостиной так же, как в серой. Потом старику Депре улица Аббатства так понравилась, что он решил остаться в ней совсем и продал свой дом в провинции.

Того, кто удивится, видя Генриха, обедающего с сомнительными красавицами, играющего и пьющего наравне с отчаянными повесами, покорнейше просим вспомнить, что человеческая душа – смесь противоположностей и цельные герои встречаются только в трагедиях. Мир преисполнен Грандисонов, которые ведут себя подчас, как Ловласы. Искушения и дурной пример; свойственное молодости тщеславие; тип соблазнителя, прославленный великими поэтами, – все это портит очень многих. Чистота и простодушие – такие свойства, за которые люди краснеют более, нежели за пороки, и если галеры, по словам их обитателей, населены невинными, зато все почти молодые люди между собой стараются казаться отчаянными бандитами по части нравственности и многие хвалятся такими подвигами, которых ни им, ни внукам их никогда не совершить. Так Дальберг, созданный для того, чтобы наслаждаться счастьем мирной семейной жизни, способный понимать поэзию домашнего очага, вел жизнь диаметрально противоположную. Это произошло оттого, что, приехав в Париж, он познакомился с Рудольфом, который ввел его в двуличный мир, где под видом удовольствий скрываются серьезные дела и глубокий расчет.

Снисходительность старика Депре объясняется очень просто: самое худшее, что может случиться, – молодые люди крепко влюбятся, так, что их надобно будет женить, думал он. Дальберг происходил из благородной фамилии и владел изрядным состоянием. Бывший нотариус, уверенный в его честности и в достоинствах своей дочери, не находил в этом ничего зазорного: напротив, ему очень приятно было видеть в Дальберге будущего зятя.

Из патриархальной жизни провинции невозможно перейти в лихорадочное существование, где золото, вино и женщины окружат вас тройным обаянием и увлекут в оргию, без некоторого нравственного потрясения. Звонкий смех, призывный взгляд, смелые речи, открытые платья, атласные плечи не могли не подействовать на молодую, свежую кровь Дальберга. К несчастью добродетели, у порока почти всегда нежная кожа и белые зубы. Сверх того, опасение, что Рудольф посмеется над провинциальным простодушием, побуждало Генриха к разным выходкам кутилы. Он ужинал без голода и жажды, из одного подражания приятелям; играл и проигрывал, чтобы не подать виду мещанской скупости, и считал обязанностью ухаживать за женщинами, которые ему вовсе не нравились, но были в моде. Есть множество людей, и притом среди самых твердых и самых умных, которые живут и действуют для того, чтобы заслужить одобрение других, часто не имеющих никакого достоинства. Генрих все свои поступки приноравливал к тому, что подумает и что скажет Рудольф. Улыбка или нахмуренная бровь барона заставляла его совершенно переменить свое мнение. У Рудольфа была своя особенная, холодная манера побуждать Генриха к величайшим глупостям: он давал ему благоразумные советы и учил не насиловать свою кроткую и миролюбивую природу. От этого Генрих готов был перескочить через высочайший забор, поцеловать принцессу на балконе ее дворца и поставить все свое состояние на одну карту.

Так Генрих уже промотал тысяч пятьдесят из своего капитала, но теперь он не о том заботился.

Медальон, который уже около года покоился на его груди и который он привык почитать своим талисманом, находился в руках Амины, а та, конечно, хотела употребить эту вещицу как ловушку, потому что сам по себе медальон для любовницы Демарси не мог иметь никакой цены.

Дальберг с нетерпением дождался приличного часа и отправился к Амине, но не застал ее дома. Горничная сказала, что он может видеть ее госпожу не раньше вечера, в опере. Генрих отправился в оперу, но напрасно наводил двойной лорнет на все ложи, он не отыскал Амины и вышел крайне раздосадованный.

Заходить к Депре было уже поздно. Это, однако же, не помешало Генриху свернуть на улицу Аббатства и посмотреть по крайней мере на дом, где живет его милая.

Слабый свет мерцал сквозь занавес окна у Клары. Генрих, закутавшись в плащ, долго не сводил глаз с этой светлой точки, звезды любви, которая сияла посреди всеобщего мрака.

Сцены былого теснились в его голове: он вспомнил тысячи очаровательных подробностей, в которых проглядывала чистейшая нежность, – цветок, подаренный и сохраненный как святыня; стих или два из романса, фраза, которая применялась к обстоятельствам; рука, оставленная в руке долее, нежели нужно, при выходе из кареты или лодки… Сердце Генриха таяло от невыразимого наслаждения, потому что все эти мелочи происходили от Клары и имели огромную цену, могущество чистой любви. Он был гораздо счастливее, когда ловил зыбкую тень на оконной шторе, чем накануне за роскошным столом, среди блестящих красавиц и веселых товарищей.

– Здесь, – говорил он, – здесь она живет; здесь она молится и работает; здесь она спит под крылом своего ангела-хранителя, который склоняется над нею, чтобы подсмотреть сновидения чистой девственной души.

Потом, через несколько минут, проведенных в восторженном созерцании, он вдруг опомнился и невольно сказал:

– Ну, если бы Рудольф увидел меня! Непременно назвал бы трубадуром и вызвался бы подарить абрикосового цвета кафтанчик с бархатными петлицами. Право, мне недостает только гитары. Если бы я хотя бы находился в Севилье или в Гренаде, под каким-нибудь мавританским балконом.

Он рассмеялся, но довольно принужденно: в глазах его стояли слезы.

А что делала между тем Клара?

Она сидела за маленьким столиком и что-то писала, или только шалила пером, потому что оно не оставляло следов на бумаге. Подле стоял графин с водой и лежал разрезанный лимон. В этот лимон девушка макала перо, как в чернильницу.

На улице, вдали, послышались звуки шарманки, и в то же время Депре, по обыкновению, пришел проститься с дочерью. Шарманка остановилась под освещенным окном и развернула весь свой репертуар.

– Черт бы его взял с его музыкой! – сказал с досадой старик. – Нашел время наигрывать польки!

– Эти бедняки тем именно и берут, что надоедают, – сказала со смехом Клара, – я брошу ему что-нибудь, так и уйдет.

Она завернула несколько медных монет в бумажку, исчерченную невидимыми иероглифами, и, приотворив окно, кинула к ногам странствующего музыканта. Тот поднял, развернул, опустил деньги в один карман и бережно спрятал бумажку в другой, потом закинул свой ящик на спину и поспешно ушел.

Дальберг тоже увидел белую ручку в потоке света, который на несколько секунд пробился в полуотворенное окно. Ему было довольно этого счастья на целые сутки. Он, конечно, не предполагал, что шарманщик унес, может быть, ответ на записку, найденную утром в церкви Сен-Жермен-де-Пре.

В Париже слово «утро» толкуется очень разнообразно: для чиновников, деловых и торговых людей оно соответствует времени от восьми часов до двенадцати, а для светских женщин, для актрис и герцогинь без гербов утро начинается в два или три часа пополудни и оканчивается в шесть. Дальберг, уже порядочно освоившийся с местными обычаями, вышел со двора около трех часов и, побродив несколько времени по Итальянскому Бульвару, чтобы не ворваться дикарем в приличный дом на рассвете, отправился к Амине, которая на улице Жубер занимала княжескую квартиру.

Дальберг позвонил. Грум в полной ливрее отворил, спросил имя, сходил доложить и через несколько минут проводил посетителя в гостиную и сдал горничной, а та провела в будуар.

Амина только что перешла с постели в ванну и из ванны на кушетку, чтобы отдохнуть перед туалетом.

– А! Это вы, месье Дальберг! Говорят, вы и вчера приходили? Как жаль, что меня не было дома! Но кто же мог предвидеть, что вы удостоите меня такой чести?.. Вы и теперь застали меня врасплох – я никогда не решилась бы принимать гостей в таком виде, – прибавила она с очаровательной улыбкой, – доказательство, что я не кокетничаю с вами.

Амина безбожно лгала: она очень хорошо знала, что никакой наряд не мог произвести такого выгодного впечатления, как батистовый пеньюар и небрежное, то есть в превосходной степени изысканное, положение на кушетке.

Дальберг, не забывая Клары, помнил об ней однако ж, может быть, не так крепко, как обыкновенно, и смотрел на Амину если не влюбленными, то по крайней мере очень ласковыми глазами. Восхищаясь всякой прекрасной статуей и картиной, он, конечно, не мог не любоваться живым произведением природы.

Амина осталась довольна впечатлением, которое произвела, и полусерьезным, полушутливым тоном сказала:

– Если бы у меня было хоть немножко тщеславия, я подумала бы, что вы наконец пришли отдать дань удивления моим «слабым чарам». Но вас не то привело. Я не довольно хороша, чтоб заслужить такую честь.

– О! Такую несправедливость только вам самим позволительно сказать.

– Вы очень учтивы, месье Дальберг. Но, несмотря на все ваши комплименты, вы не были бы здесь, если бы не известный медальон, который вам страх как хочется выручить и которого я вам не отдам.

– Не выказывайте себя злее, чем вы есть, Амина. К чему вам может послужить этот медальон?

– К тому, чтобы заставить вас прийти. Мне очень приятно видеть вас.

– Не смейтесь, пожалуйста, надо мной.

– Я совсем не смеюсь. Что же в этом странного?

– Послушайте, Амина, я подарю вам хорошенький перстень, браслет…

– На что они мне? – спросила она, протянув руку к столику и пересыпая в открытом ящичке кучу блестящих ожерелий. – Вы очень любите эту блондинку? – спросила она потом, – она красавица?.. Портреты ведь всегда лгут.

– Не совсем красавица… однако… недурна, – отвечал Дальберг с некоторым замешательством, – главное в ней – свежесть и миловидность.

– То есть чертова красота, пансионерская – красные руки и локти, – сказала Амина с презрительной гримасой, протянув свою белую пухленькую руку, на прозрачном опале которой чуть-чуть обозначались тонкие лазоревые линии жилок и ногти которой походили на лепестки чайной розы.

– Ах! Какая у вас очаровательная рука! – вскричал Дальберг, желая переменить разговор и схватив руку Амины.

Она не отняла.

– Да, – отвечала она, – знаменитейшие скульпторы делали слепки с моих рук… Но не в том дело. Как вы можете любить блондинку? У блондинок белые ресницы и вовсе нет бровей, – сказала она, оправив свои рассыпанные по плечам черные кудри и стрельнув в гостя огненным взглядом.

Несмотря на все пристрастие к Кларе, Дальберг принужден был сознаться, что ресницы у Амины длинны, шелковисты и удивительно возвышают перламутровый блеск белка. Он отвечал очень развязно:

– Я вовсе не влюблен в нее…

– Как! Вы не влюблены, а между тем носите на груди медальон? Что ж бы вы стали делать, если б были влюблены?

– Это просто ребячество… воспоминание о прочитанных романах.

– Так вы избавляетесь от этих дурных привычек?

– Я так привык носить этот портрет на шее, что все забывал снять его.

– А я, напротив, уверена, что вы, нежный пастушок, каждое утро и каждый вечер набожно подносили этот драгоценный образ к губам.

– Полноте, Амина; вы преувеличиваете мою сентиментальность.

– О! Я знаю, что вы чудовище… Вы покинули множество несчастных жертв… Я знаю вас!

– Не насмехайтесь… отдайте лучше медальон. Я признаюсь, что это слабость, но я привык к нему…

– Никто, кроме вас, еще не помышлял в этой комнате о другой женщине. Увы! Я вижу, что подурнела, – сказала Амина и отвернулась.

При этом движении пеньюар сполз с плеча. Его поправили довольно быстро, однако ж Дальберг успел приметить, что не одни руки у Амины достойны слепков и восхищения художников.

Дальберг не изучал Эскобара и его трактата о совести, однако ж был не прочь выкупить портрет Клары довольно странной ценой: он основывался на законности намерения. Глазки Амины за обедом и обстановка, с какой она приняла его, имели смысл слишком ясный, чтобы ошибиться. Поэтому он счел бесполезным и даже опасным долее настаивать на возврате медальона, чтобы не возбудить, притворной или истинной, но все-таки ревности Амины. Он не влюбился в Амину, но она в эту минуту порабощала, ослепляла его всеми коварными чарами ядовитого цветка, который нельзя не сорвать, когда увидишь, – всем обаянием змеи, в пасть которой бросается птичка, трепеща от наслаждения и ужаса. Сладострастие имеет неизъяснимую силу даже над самыми строгими и чистыми душами. Не отдавая себе порядочного отчета во всем этом, Генрих придвинулся к Амине и перестал говорить о медальоне, когда горничная подняла дверную драпировку и доложила, что мадемуазель Флоранса желает видеть мадемуазель Амину.

– Следовало сказать, что меня дома нет, – сказала Амина с досадой.

– Вы ничего не изволили приказать, сударыня…

– Ты начинаешь глупеть, Анета. Умная горничная без слов понимает. Но, если глупость уже сделана, так проси… Я желала бы знать, чему я обязана этим посещением… Откуда такая мгновенная дружба Флорансы?..

Флоранса вошла, быстрым взглядом исследовала состояние комнаты и положение лиц и, по-видимому, осталась довольна. Поздоровавшись с Аминой, она сделала грациозный реверанс Дальбергу.

– Вот милый сюрприз, – сказала Амина Флорансе, – вы так редки!

– Ах, боже мой! Я боюсь наскучить. Что вы делаете сегодня?

– Ничего… Мигрень началась было. У меня нет никакого плана на сегодняшний день. Я полагала никуда не выезжать.

– А я сегодня пробую новую коляску и пару новых лошадей. Не хотите ли прокатиться со мною по Булонскому лесу?

– С удовольствием. Я выпрошу только четверть часа на одевание. Месье Дальберг, потрудитесь покуда посмотреть в окно или выйти в другую комнату, – сказала Амина, вставая с кушетки и надевая туфли, подбитые лебяжьим пухом.

– Кстати, вы, вероятно, возвратили Дальбергу медальон? – спросила Флоранса.

– Нет, и не намерена.

Флоранса слегка наморщила лоб и спросила:

– Вы знаете, чей это портрет?

– Нет еще, но узнаю.

– На что же он вам? – спросила Флоранса, несколько покраснев.

– Я склонна ненавидеть людей, которых Дальберг любит.

– О! Да ведь это признание…

– Совсем нет; я ревную без любви… Ну, теперь можете явиться, – крикнула она Дальбергу, который вышел в гостиную, – я одета, так что уже не испугаю вашей стыдливости.

– Если месье Дальбергу угодно ехать с нами, места будет довольно.

– Очень рад, если позволите, – отвечал Дальберг с поклоном.

И он отправился вслед за дамами, сам хорошенько не зная, доволен он или досадует, – кстати или некстати пришла Флоранса.

Для чего Флоранса именно в этот день и час пришла к Амине, которую посещала раза три-четыре в год и к которой никогда не питала особенного расположения? Был ли это просто случай, или надежда встретить Дальберга, желание в самом начале остановить интригу, которая ей не нравилась?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю