355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Теофиль Готье » Два актера на одну роль » Текст книги (страница 22)
Два актера на одну роль
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 03:54

Текст книги "Два актера на одну роль"


Автор книги: Теофиль Готье



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 37 страниц)

Амина оглянулась и, увидев искаженные черты и зеленоватую бледность молодого человека, так испугалась, что быстро отодвинула свой стул, как будто хотела сесть еще больше на виду, чтобы ее кавалер не причинил ей зла.

Дальберг, за неимением лучшего, терзал перчатку. До сих пор он испытывал только тоску отвергнутого любовника, теперь его сердце грызли крысьи зубы ревности.

Амина также несколько изменилась в лице. По портрету она не представляла себе такого совершенства, потому что женщины ее разбора обыкновенно не верят в красоту порядочных девушек и большей частью представляют себе их неуклюжими, неловкими, горбатыми или безвкусно одетыми. Она поняла Генрихово поведение, которое дотоле казалось ей непостижимым, и букетом заглушила вздох досады.

– Теперь, – сказала она себе, – пора или явиться вполне красавицей, или умереть.

И, призвав на помощь все свои чары, она стала отсвечивать как будто фосфорическим блеском.

Она нашла неподражаемую позу, необычайно красноречивый взгляд, выражение, какого никто уже не увидит. К несчастью, никто не написал этой дивной поэмы, потому что ни Энгра, ни Прадье тут не было. Бог знает, что они в это время делали?

– Что сегодня с Аминой? – спрашивали себя многие изумленные львы: она прыщет, как фейерверочный сноп.

– Мужайтесь, Генрих, – говорила Амина Дальбергу: не доставляйте им наслаждения видеть вашу бледность и уныние осужденного. О Кларе, конечно, нельзя не пожалеть… Я умею признать красоту другой, когда нужно… но разве можно пренебречь мною? Посмотрите, как все любуются мной. Одной искры моих глаз достаточно, чтобы зажечь неугасимый огонь. Самые знаменитые и самые богатые люди в этой зале бросятся поднимать мой платок, если я оброню его. Посмотрите, как все эти герцогини и банкирши стараются отвлечь от меня внимание своих мужей и любовников; они хорошо знают, что мне стоит только захотеть – и все эти господа будут у моих ног. Это место подле меня, где вы корчитесь как под пыткой, как на жаровне, делает вас предметом общей зависти. Все мужчины говорят себе: «Счастливец Дальберг!» Все женщины высматривают на мне в свои лорнеты какой-нибудь недостаток, какое-нибудь пятнышко и, не находя ничего, с яростью обращаются к мужьям. Сегодня будет разыграно множество домашних сцен: за это я вам ручаюсь.

Дальберг сделал над собой отчаянное усилие, придал своему лицу почти обычное выражение и принял вид нежности и короткости с Аминой, в надежде отплатить Кларе такой же досадой, какую она причинила ему.

В антракте Клара неопределенным взглядом окинула залу и увидев Амину, как будто получила электрический удар. Но побежденной была Амина: она по крайней мере внутренне должна была сознаться в этом. Светлый, холодный, почти рассеянный, равнодушный взгляд пансионерки уничтожил кокетку: она поникла под ним, как демон под пятою архангела.

Между тем Дальберг, склонившись к ней, по-видимому, говорил что-то очень нежное: губы его почти касались ее щеки.

На лице Клары не дрогнул ни один мускул, на нем не являлось ни краски, ни бледности; глаза спокойно обошли весь круг, и, кончив смотр, девушка обратилась к Рудольфу, чтобы спросить программу.

«Она так мало обращает на меня внимания, – подумала Амина, – что завтра же, пожалуй, выйдет замуж за Дальберга, хотя видит его сегодня со мною в ложе. Я для нее борзая собачонка, попугай, золотая рыбка, существо особенной породы и вовсе не опасное».

Рудольф не так верно оценил спокойствие Клары: он приписал его охлаждению девушки к Дальбергу и, может быть, даже начинающейся благосклонности к нему, Рудольфу. Влюбленный лев стал не дальновиднее других: повязка упала ему на глаза, как и всякому.

– Это, верно, и есть знаменитая мадемуазель де Бовилье… вон там, в бенуаре, с негодяем Дальбергом? – очень тихо спросил Депре барона.

– Да, – отвечал Рудольф, – они теперь почти не расстаются.

– Одолжите мне ваш лорнет… посмотреть поближе, что это за птица.

Если когда-нибудь изумление отпечатывалось ясно на человеческом лице, так это было лицо бывшего нотариуса, через минуту после того как он уставил на Амину двойную трубку из слоновой кости. Почтенный провинциал не имел ни малейшего понятия об изяществе, о совершенной благопристойности, до которой доходит иногда декорация разврата. Амина показалась ему маркизой, которая любезничает с своим кузеном. Красоту ее он нашел такой, какова она действительно была, обворожительной. Наряд, прелестный и простой, в котором даже Кларина скромность не нашла бы ничего предосудительного, переворачивал вверх дном все понятия старика.

По его мнению, существо такого рода должно было носить разноцветные перья, пунцовые или желтые платья, расшитые мишурою и блестками; золотые цепочки в три оборота и огромные стразовые серьги. Его эрудиция по этому предмету ограничивалась воспоминаниями молодости, когда он еще был писцом и имел случай любоваться разряженными особами, породу которых теперь без стеснения называл тварями. Такое невежество, такая отсталость от века, без сомнения, делали честь нравственности бывшего нотариуса.

Занавес поднялся, и балет продолжался при громе рукоплесканий, под аккомпанемент стука тростей и каблуков. По временам Клара обращалась к Рудольфу за объяснением какой-нибудь позы, которой не понимала. Рудольф, обычный посетитель театра, переводил пантомимы очень легко: хореография не имела от него тайн. Профиль девушки в эти минуты был так удивителен, что всякий, глядя на нее, желал быть великим живописцем.

Бешенство Дальберга при виде этой короткости, ничтожной во всяком другом положении, не должно удивлять тех, кто сам знавал ревность. Ему хотелось войти в ложу к Депре и сказать Рудольфу какую-нибудь дерзость.

Клара казалась ему чудовищем, воплощением предательства, злой, недостойной, скверной девчонкой. В сравнении с нею Амина, которая по крайней мере никого не обманывала, была сама невинность. Он не понимал, как можно скрывать такое испорченное сердце под такой простодушной наружностью. Кто бы мог подумать? Она любезничает с Рудольфом, чтобы свести меня с ума от ярости! Неужели женщины, порядочные и непорядочные, не знают другого средства отомстить, кроме собственного позора?

– Что? Вы думаете теперь, что мадемуазель Депре умрет с тоски по вас? – насмешливо спросила Амина Дальберга, который под жилетом ногтями терзал себе грудь. – Кажется, теперь ваша совесть избавлена от тяжкого бремени и вы отныне можете без угрызений удостоить некоторого внимания вашу покорную служанку.

При выходе из театра обе группы столкнулись на лестнице, где ожидают экипажи. Клара, идя об руку с отцом, задела своей кашемировой мантильей белый бурнус Амины. Рудольф шел в нескольких шагах впереди и отыскивал своего лакея между разноцветными ливреями, которыми был наполнен вестибюль.

Толпа была плотная, и несколько секунд Амина с Дальбергом и Депре с дочерью принуждены были простоять на одной ступени. Эта минута показалась Дальбергу вечностью. Амина воспользовалась случаем отомстить Кларе за взгляд: она составила себе физиономию такую лучезарную от любви, оперлась на руку Дальберга с такой сладострастно-стыдливой лаской, прижалась к нему с такой доверчивостью и так полно завладела им, что у Клары, которая все видела, хотя смотрела совсем в другую сторону, зародилось сомнение, первое, единственное сомнение! Оно промелькнуло быстро как молния, однако ж с такой жестокой болью, что девушка в то же мгновение ощутила пот под корсетом.

К счастью, Рудольф воротился. Дальберг бросил на него взгляд, переполненный презрением, ненавистью и злостью, так, что Клара, несмотря на страх, чтобы не случилось какой-нибудь сцены, испытала сладостное чувство. Генрих все еще любил ее!

Понимая, сколько вызов в таком месте был бы неприличен и смешон, Дальберг удержался, призвал на помощь свое хладнокровие и прикрыл свой гнев личиной ледяного презрения. Толпа постепенно рассеялась. Рудольф сел в карету с Депре и Кларой, а Дальберг поехал с Аминой.

Войдя в свою комнату, Клара тотчас схватила листок бумаги, помакнула перо в лимон, лежавший рядом со стаканом воды, который она обыкновенно выпивала на ночь, поспешно написала несколько строк и подбежала к часам.

– Слава Богу, еще не поздно! – сказала она.

В самом деле, балет кончился довольно рано; лошади Рудольфа мчались быстро, и старые часы на церковной башне Сен-Жермен-де-Пре только что начинали с торжественной медленностью бить одиннадцать.

Шарманщик сейчас пойдет!

В самом деле, в конце улицы послышалась полька с количеством фальшивых нот, совершенно достаточным для того, чтобы возбудить участие собак всего квартала.

Шарманка остановилась под окном. Клара, не думая об обнаженных руках и открытой груди, высунулась в прохладный мрак и бросила шарманщику свой кошелек, завернутый в бумажку с таинственными знаками.

Бедный Дальберг провел ужасную ночь. Мысль, что Клара, которой следовало воображать жениха, убитого горем, видела его в обществе предательницы, которая изменила тайне их чистой любви и отдала обожаемый образ на посмешище себе подобным, доводила его до бешенства.

– Теперь, – говорил он сам себе, – она будет почитать себя вправе слушать Рудольфа. Не сам ли я наперед оправдал ее моим поведением? А этот мерзавец, которому я доверил мою судьбу, которому поручил заступиться за меня у Депре!.. Дурак я! Как он теперь смеется надо мной! Как он потешается над моей глупой доверчивостью! Но я найду средство отбить у него охоту смеяться. Он должен сам опровергнуть свою низкую клевету перед Депре, или я убью его.

Едва настало утро, Дальберг уже исступленно дергал за колокольчик у двери Рудольфа.

Сонный неприбранный лакей пришел отворить и, еще отыскивая замок, сердито проворчал:

– Кого это черт принес так рано! Часу не прошло, как барин лег… Да кто там? Приходите попозже… приходите днем!

– Мне непременно нужно видеть твоего барина по делу, которое не терпит отлагательства.

– Если вы за деньгами, так напрасно изволите так рано беспокоиться, – продолжал лакей, проклиная ключ и замок, – барин всегда расплачивается по вечерам.

Дверь отворилась, и лакей протер глаза.

– Отдай барону эту карточку, – повелительно сказал Дальберг.

– Не смею, сударь… барон только что, я думаю, заснул. А просыпается он сердитый, если не доспит.

– Довольно рассуждать. Ступай, я пойду следом.

Это было сказано таким решительным тоном, что слуга уже не стал возражать.

– Это вы, Генрих! – вскричал Рудольф, поспешно накинув халат, потягивая хрустящие руки и зевая до вывиха челюстей, – черт меня возьми, если я ожидал вас! Вы немножко рано пришли петь мне про вашу любовь… Да! Вчерашний вечер не поправил ваших дел. Вы очень неловко попались, а я еще в тот вечер надсаживался, выхваляя старику ваше прекрасное поведение! Клара в полгода не забудет этой встречи.

– Довольно, барон! Я уже довольно слышал лжи и видел коварного, предательства. Покорно вас прошу, сделайте одолжение, перестаньте принимать меня за болвана.

– Что с вами, любезнейший? Вы, верно, встали с левой ноги. Я только отчаянию влюбленного прощаю вольности, которые не спустил бы никому другому.

– Очень благодарен за великодушие, барон. Рассердитесь, пожалуйста: это доставит мне удовольствие. Примите мои слова в том смысле, который вам всего менее нравится.

– Вы, кажется, хотите дуэли?

– Точно так. Один из нас лишний на земле.

– Вы рассуждаете, как в пятом акте мелодрамы, любезнейший. Во всем этом человеческого смысла нет. У нас, кажется, не может быть ни малейшего повода к ссоре. Вас изгнали из дома вашей невесты по поводу истории с портретом, которая задела и отца, и дочь. Разве я виноват в этом? Вы послали меня попросить, похлопотать за вас. Я объяснил, как все это случилось; я выхвалял вас, но Депре ни под каким предлогом не хочет ничего слышать о вас: он утверждает, что вы игрок, развратник, гуляка. Мадемуазель Клара также негодует на вас: она считает вас любовником Амины и не хочет знать, что вы существуете. Что же мне тут делать?

– Я хочу, чтобы вашей ноги не было у Депре и чтобы вы не изволили больше заниматься Кларой.

– Любезный друг, вы в бреду. Неужели вы воображаете, что Клара должна провести остаток жизни, оплакивая счастливого любовника Амины? Неужели вы намерены убить всякого, кто вздумает ухаживать за бывшей вашей невестой?

– Я надеюсь по крайней мере вампомешать в этом ухаживании.

– Почему же это так, когда вы уже непричастны к делу и когда поле открыто для всякого, следовательно, и для меня? Если бы вы еще были вхожи в дом и если бы девушка была расположена к вам, я понял бы ваш гнев, но в том положении, в каком вы находитесь, он, признаюсь, очень удивляет меня.

– Чем рассуждать, извольте лучше драться со мной.

– Я надеюсь, что не буду драться… разве только вы нанесете мне публичное грубое оскорбление… Не думайте, пожалуйста, чтобы мое миролюбие происходило от недостатка мужества: если хотите, я вам докажу, что для меня дуэль не может заключать в себе ничего опасного, но вы и сами знаете, как я стреляю и владею шпагой.

– Так что ж! Вы убьете меня, и все тут! Но я все-таки заставлю вас драться.

Дальберг ушел.

Вечером того же дня, в парижской кофейне он выплеснул рюмку вина в лицо Рудольфу, который сидел подле, за другим столом.

Рудольфово искусство владения всяким оружием было так известно, что на Дальберга с той же минуты все смотрели как на мертвеца.

Оскорбление было нанесено так явно и гласно, что мировая оказалась совершенно невозможной. У каждого из противников были под рукой приятели, которые не могли отказаться от чести быть свидетелями, и свидание назначили на следующее же утро в десять часов, в Булонском лесу.

Дальберг пришел домой, сделал несколько завещательных распоряжений, написал два или три письма и потом отправился на улицу Аббатства, бросить еще один взгляд, может быть, последний, на окно Клары Депре.

Почудилось ли ему, или действительно так было, но он видел, что штора, наглухо закрывавшая окно с того вечера, когда рушились его надежды, тихонько заколыхалась и на минуту отодвинулась.

Воображая себя почти помилованным, он ушел с сердцем, наполненным радостью и надеждой, и не думал уже о дуэли, как будто бы об ней и речи не было. Он был уверен, что не может умереть.

Между тем Рудольф сидел в своем кабинете и держал в руках бумажку, которую вертел и так и сяк, как будто стараясь отыскать в ней какой-либо знак. Бумага, вероятно, содержала в себе известие не очень приятное: Рудольф хмурил брови и кусал губы до крови; мертвенная бледность покрывала его лицо, и он казался охваченным страшным беспокойством.

– Нечего делать! – сказал он после долгого молчания, – надобно покориться: условия так поставлены, что другого средства нет. Но откуда пришло это дьявольское письмо?.. Почерк, очевидно, поддельный… Джон, ты видел, кто принес эту записку?

– Нет, сударь, со вчерашнего дня никто не приносил записок.

– Это странно! – сказал барон и снова погрузился в думу.

На другой день в назначенный час противники сошлись в отдаленной аллее Булонского леса.

– Господа, – сказал барон, – если господину Дальбергу угодно извиниться, я забуду оскорбление, которое он нанес мне вчера. Мое искусство в стрельбе и фехтовании слишком известно, и многие дуэли, которые я уже выдержал, позволяют мне эту сдержанность и не подадут поводу к сомнению в моем мужестве.

Секунданты обеих сторон приняли эту речь с одобрением и нашли ее благородной, но Дальберг не хотел слышать о примирении.

Отмерили место и поставили противников в тридцати шагах одного от другого.

– Что мне делать, – думал Рудольф, – если я выстрелю в воздух, этот сумасшедший ведь не последует моему примеру… Вернее всего будет нанести ему легкую рану…

Он опустил дуло пистолета. В качестве оскорбленного он имел право первого выстрела и так поспешил воспользоваться им, что секунданты не успели дать второго сигнала, как выстрел его уже раздался.

Он ранил Дальберга в правую руку.

Дальберг, в свою очередь, выстрелил, но такой неверной рукой, что пуля его пролетела на три фута выше Рудольфовой головы.

Кость осталась невредимой. Рана сильно болела, однако ж была не опасна. Все-таки продолжать дуэль уже не было возможности.

Дальберг старался удержаться на ногах и идти, но не мог: силы изменили ему, и его без чувств отнесли в карету.

Когда он пришел в себя, он лежал на диване в своей комнате, и прекрасная женская головка, склонясь над ним, ждала его возвращения к жизни.

– Флоранса! – прошептал Дальберг дрожащим от слабости и волнения голосом и обратив на молодую женщину взор, исполненный признательности, – вы здесь!

– Да, я. После я объясню это. Теперь постарайтесь только успокоиться. Доктор дал мне над вами власть сиделки. Спите, а я буду читать.

И молодая женщина, приложив белый тоненький пальчик к губам, запретила раненому говорить.

Дальберг, несмотря на боль в ране и приказание спать, вполглаза смотрел и восхищался идеальным профилем гения-хранителя, который сидел у его изголовья.

Контур этого профиля был обведен тонкой чертой света, а на щеки и шею, облитые прозрачной тенью, ложились перламутрово-серебристые отблески от листов книги и постельного белья, которые привели бы в восторг колориста. Невозможно было представить себе линий более чистых, красок более мягких, выражения более целомудренного. Можно было подумать, что это сестра сидит подле больного брата. Эта молодая женщина, одна в доме у холостого молодого человека, держала себя так девственно, так строго, скромно, что никто не посмел бы дурно истолковать ее присутствие.

Дальберг всегда с удивлением и некоторым уважением смотрел на Флорансу как на женщину, которая гораздо выше той среды, в которой жила. Теперь он спрашивал себя, каким образом он мог внушить ей столько участия: немногие случайные встречи, без сближения, без короткости, не могли достаточно объяснить поступка, который понятен только у старого друга или любовницы. С некоторым напряжением памяти Дальберг припомнил, что несколько раз уже встречал довольно пристально устремленный на него взор Флорансы, но глупого тщеславия у Дальберга не было: он из этого не вывел заключения, что Флоранса влюблена в него, и поступок ее приписал просто доброте сердца, или, лучше сказать, он принял свое счастье, вовсе не пытаясь объяснить себе, откуда и зачем оно пришло. Боль его между тем несколько унялась, веки отяжелели, и глаза закрылись.

Дальбергу снились бессвязные и странные сны, из которых в особенности один поразил его чрезвычайно сильно: ему казалось, будто Клара из девичьей прихоти и любопытства вздумала посмотреть, как он живет, и воспользовалась для этого таким днем, когда его не было дома. А он, во сне, хотя и был в отлучке, однако ж видел, как она бегала по комнате, смотрела на картины, трогала оружие, трости, перебирала золотые вещицы и печати, в бумагах и всюду рылась с детской резвостью. Но внезапное появление его заставило девушку бежать… в этом месте сновидения больной вдруг проснулся.

Что-то белое и стройное, как будто стан Клары, мелькнуло в дверях, которые, бесшумно затворяясь, защемили складку платья.

– Что с вами, Генрих? – спросила Флоранса, наклонясь над изголовьем больного – болит ваша рана? Не дать ли вам пить?

Больной, казалось, удивлялся, что видит в комнате одну Флорансу.

– Пустое, – сказал он себе, – это все тот же сон! Клара здесь… разве это возможно? Горячка встревожила мой мозг и произвела виденье.

Пришел доктор, переменил повязку и объявил, что двух недель будет достаточно для исцеления раны.

Вечером пришла Амина. Она прождала Дальберга целый день, удивлялась, что он не является, послала за ним и, узнав о дуэли, поспешила навестить раненого.

Едва переступив через порог, она уже приметила и шаль, перекинутую через спинку кресла, и шляпку, повешенную на подзеркальном столе. На эти вещи она обладала взглядом вполне развитой женщины, то есть взглядом проницательнее всякого следственного пристава.

На лице ее выразилась досада, и маленькие розовые ноздри вздулись.

– Меня обскакали, – сказала она, заимствуя фразу в наездническом слоге, к которому привыкла по своим светским связям. – Неужели эта дурочка, провинциалка, которая в театре облила меня своим взглядом как холодной водой… неужели она здесь? О добродетель! Я узнаю тебя: это одна из твоих штучек!

Флоранса в это время зачем-то ходила в другую комнату. Она вышла и положила конец догадкам Амины.

Обе женщины молча посмотрели друг на друга с величайшим презрением.

Амина первая прервала молчание. Она подошла к Дальбергу и сказала:

– Любезный друг, я пришла предложить вам мои услуги в качестве сиделки, но я вижу, что меня опередили. Флоранса добрая душа. Я сменю ее, когда она утомится. Какой же вы счастливец, Генрих! Я желала бы знать, под какой именно звездой вы родились. Вы стрелялись с Рудольфом и не убиты: такого еще не случалось! Вы отделались легкой раной и будете недели четыре носить руку на черной перевязи, что придаст вам много интереса в глазах женщин. Амина и Флоранса оспаривают друг у друга честь сидеть ночи у вашего изголовья: советую вам не жаловаться.

Амина удобно расположилась в кресле, с которого, по-видимому, не скоро намеревалась встать.

Флоранса заняла прежнее место у изголовья и продолжала читать.

Дальберг рассматривал обеих женщин, одинаково пленительных, хотя вовсе не похожих друг на друга. В красоте одной было что-то коварное, жестокое и опасное, – прелесть кошки, очарование сирены, привлекательность ядовитого цветка. Любить ее было страшно. Красота другой была открытая, полная сочувствия, благородства и великодушия. Ей можно было без опасения доверить любовь и честь свою. Такую женщину Дальберг избрал бы себе, если б не был уже влюблен в Клару.

Амина, чувствуя неловкость этого положения, решилась выйти из него.

– Долго ли мы будем сидеть одна против другой, как сфинксы, и втайне точить друг на друга когти. Я нахожу, что мы уже достаточно посидели.

– Что вы хотите сказать, Амина? Я не понимаю вас, – спросил Генрих.

– Дело, однако ж, очень просто.

– Так объяснитесь, ради Бога!

– Я нарисую наше относительное положение в трех словах: Клара ненавидит вас, а мы обе любим. Выбирайте.

– Флоранса любит меня! Возможно ли? – вскричал Дальберг.

И, в изумлении от радости, он обратился к Флорансе: она смутилась и покраснела.

– Я вижу, что не я получу Парисово яблоко, – сказала Амина, вставая, – я оставляю вас, счастливая чета, и поеду петь вам эпиталаму по всему Парижу. Прощайте, Дальберг. Вы из одной глупости бросаетесь в другую. Прощайте, Флоранса. Стоило столько времени играть роль недотроги!

Когда сообщница Рудольфа ушла, Флоранса в ответ на мольбы Дальберга призналась, что с давних пор питает к нему склонность, которую старалась победить, видя, что сердце его занято; что эта любовь заставила ее прийти к Амине в тот день, когда они все вместе катались по Булонскому лесу, довела ее до отчаяния при виде медальона и послала в беспамятстве на место сражения.

– Но я знаю, что ваше сердце принадлежит другой, – прибавила она, – и несмотря на признание, которое я вам теперь сделала, вы не встретите во мне ничего, кроме дружбы. Я не Амины боюсь, поверьте, – прибавила она, подняв голову с очаровательной гордостью.

Флоранса целую неделю проводила вечера у изголовья больного.

Дальберг не забывал Клары, однако ж думал об ней уже не с той ядовитой горечью, что прежде, и чары утешительницы значительно убавили его скорбь.

Достигнув такого состояния, что мог выходить со двора, он отправился прежде всего к Флорансе, которая приняла его с благородной короткостью, с ласковой заботливостью и предупредительностью, которых тайною обладала в совершенстве. Дальберг пришел и на другой день и остался долее, нежели в первый раз. Кроме минут, проведенных с Флорансой, жизнь казалась ему смертельно скучной. Образ Клары, которая отталкивала его, и сожаление об утраченном счастье повергали его в самую мрачную задумчивость. Подле Флорансы он еще верил в возможность забвения, в зарождение новой любви; строил воздушные замки и на развалинах своего бывшего счастья уже видел новое здание, позолоченное солнцем. Красота Флорансы ослепляла его обаятельными обещаниями, а тонкий ум приводил в восхищение. Часы летели как минуты, когда он сидел подле нее, занятый беседой, в которой душа его как будто странствовала по всему миру.

Между тем Рудольф все более и более приобретал благорасположение Депре. Его сдержанность в дуэли с Дальбергом принесла ему много чести. Клара не показывала ему особенной суровости, – оттого ли, что истинная, глубокая страсть барона действительно трогала ее, или оттого что она хотела этим отомстить Дальбергу. Поговаривали даже о женитьбе Рудольфа на мадемуазель Депре.

Дальберг, видя, что ему должно окончательно отказаться от надежды тронуть когда-нибудь сердце злопамятной Клары, решился на насильственную меру и доказал себе, что он должен обожать Флорансу. Никогда исступление отчаяния не имело большего сходства со страстью: сам Дальберг обманулся и вообразил, что действительно любит.

Он почти не отходил от Флорансы, которая, однако ж, постоянно оказывала ему сопротивление, довольно странное после признания, которое уже высказала. Его любовь превратилась в горячку, которая, казалось, иногда заражала Флорансу, но в минуты, когда Дальберг ожидал, что она упадет к нему в объятия, она вдруг отскакивала в дальний угол комнаты, гордо выпрямившись, вытягивала руки, чтобы он не подходил, и кричала:

– Оставьте! Оставьте меня! Вы все еще любите Клару!

Напрасно бедный Генрих упадал к ее ногам, умолял, уверял, изливал свою душу в пламенных дифирамбах, окружал обожаемую палящими токами желания и воли, Флоранса все повторяла:

– Нет, нет! Я чувствую, что вы не можете принадлежать мне: ваши слова не убеждают меня… Заставьте поверить, что вы любите меня, и… я буду ваша.

Эти сцены повторялись довольно часто и оканчивались все тем же.

Однажды вечером Дальберг нашел Флорансу более обыкновенного печальной и спросил о причине.

– Эта квартира мне не нравится, – отвечала она, – два года тому я жила здесь с Торнгеймом, единственным моим любовником. Не ужасно ли принимать другого и слушать слова любви в стенах, где еще живет отзвук прежнего голоса и на мебелях, где отдыхал тот, чье место в моем сердце занял другой? Не гадко ли это?.. Кто бы прежде сказал мне, что я, Флоранса, приму таким образом жениха Клары в покоях Торнгейма?

Эти слова Флорансы вдруг как будто осветили ум Дальберга. Он удивился и досадовал, что самому ему не пришла в голову эта мысль.

В несколько дней он, ничего не говоря, купил поблизости от Елисейских полей дом с прекрасным садом, построенный каким-то английским лордом, чьи наследники не сочли нужным удержать его за собой. Дальберг отдал за него сто тысяч франков.

Хорошенький фасад, украшенный лепною работой во вкусе Возрождения, улыбался на полуденном солнце и белизной своей ярко выделялся на зеленом фоне окружающих деревьев. Сад был не обширен, но, кроме собственной, пользовался еще соседней тенью и выигрывал в перспективе то, чего ему недоставало в пространстве. На дворе было ровно столько места, сколько нужно, чтобы карета могла свободно развернуться.

Покои были расположены с удобством, доведенным до совершенства. Пара любовников или молодых супругов не могла бы выбрать для своего счастья гнездышко более очаровательное.

Дальберг при помощи одного из искуснейших обойщиков в Париже убрал свое приобретение с самой утонченной роскошью и сделал из каждой комнаты образец изящества, не впадая ни в какие излишества, которые не могли нравиться Флорансе, он умел довести богатство до поэзии.

В особенности спальня была удивительна по скромной простоте и мечтательному спокойствию – ни одного резкого тона, ни одной яркой краски, ничего, что поражает глаз, – все было свежо и благоуханно, как внутренность лилии, и сама Титания не отказалась бы отдыхать в ней.

За все это было заплачено пятьдесят тысяч, – и заплачено не дорого.

Однажды Дальберг вручил Флорансе небольшой ключ и сказал:

– Это ключ от вашего дома.

В шкафах и комодах Флоранса нашла запас нарядов, достойный принцессы. На камине в будуаре лежала подписанная Дальбергом доверенность – брать у его банкира все деньги, какие ей понадобятся.

Узнав обо всем этом, Амина произнесла следующее глубокое изречение:

– Вот что значит лицемерие! Как жаль, что я не обладаю этим полезным пороком.

Она действительно очень сожалела: сердце ее было сильно уязвлено. Она увидела, что Дальберг влюблен до безумия: сила любви в некоторых сферах всегда вычисляется по сумме издержек. В той же мере возросла и инстинктивная ненависть Амины к Флорансе.

Но оставалось еще нечто такое, что еще более изумило бы Амину, если бы дошло до ее сведения, – такое, что она наверное сочла бы высшей степенью утонченного кокетства, – то, что, несмотря на всю свою щедрость, Дальберг еще не видал от Флорансы никакого доказательства любви, кроме позволения целовать руку, а между тем, судя по пламенным, глубоким взглядам, какие Флоранса иногда устремляла на своего обожателя, можно было поклясться, что она любит его, или никогда не должно верить ни свету глаз, ни выражению лица человеческого.

– Ах, как вы любите ее! – отвечала она Дальбергу, когда он говорил что-нибудь нежное или страстное, – вы в эту минуту думали о ней, и вот отчего глаза ваши светятся, голос дрожит, и слово принимает поэтическую форму. Вы произносите «Флоранса», а думаете «Клара».

Напрасно Дальберг рассыпался в уверениях. Флоранса оставалась непоколебимой.

В душе он и сам чувствовал, что она права. По малейшему знаку со стороны Клары он бросился бы к ней с трепетом, с восторгом, влюбленный более чем когда-нибудь, и не вспомнил бы, что Флоранса существует. Между тем это было существо, которое он, после Клары, любил более всего на свете.

Не умея убедить, он старался ослепить ее, польстить ее самолюбию богатыми подарками: каждый день являлся какой-нибудь перстень, новый наряд, редкий цветок, модная карета или новые лошади. Принявшись за свой капитал, он стал брать из него полными горстями, как будто обладает несметными сокровищами. Флоранса на эту безрассудную расточительность не делала никаких замечаний, оттого ли, что, будучи уже привычна к княжеской роскоши, она не примечала излишеств, или оттого, что почитала Дальберга гораздо более богатым, чем он был в самом деле. Мысль, что Флоранса корыстолюбива или алчна, никому не могла прийти в голову. Впрочем, наряды, которые других свели бы с ума от восхищения, она едва надевала, и то более из внимательности к Дальбергу, чем из кокетства. На ожерелье она с минуту любовалась и потом прятала в шкатулку, чтобы никогда не вынимать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

  • wait_for_cache