Текст книги "Два актера на одну роль"
Автор книги: Теофиль Готье
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 37 страниц)
Предположив в ней любовь к Дальбергу, можно было бы объяснить этот приход ревностью, но Флоранса видела этого молодого человека очень мало, мельком и никогда не искала ближайшего знакомства с ним.
Сверх того, Флоранса была женщина относительно добродетельная. Достоверно известно было, что она имела только одного любовника, и хотя злые языки утверждали, что она уже заместила его вторым, однако ж это обстоятельство оставалось недоказанным. По положению своему Флоранса не могла быть принята в обществе, но обладала всем необходимым, чтобы блистать в нем не хуже многих других, огражденных мужьями, естественными щитами, под которыми часто укрываются добродетели более чем сомнительные. Вероятно, страх, чтобы Амина посредством похищенного медальона не вздумала возмутить спокойствия невинной и честной девушки, побудил Флорансу сблизиться с любовницей Демарси.
Коляска катилась по Елисейским полям. Пара прекрасных английских лошадей-полукровок бежала рысью. Амина, закутанная с ног до головы в большую турецкую шаль, развалилась на голубых бархатных подушках, как дома на кушетке, и с самодовольным видом кивала встречным знакомцам. Она гордилась тем, что сидит в одной коляске с Флорансой, как мещанка может гордиться выездом на гулянье с герцогиней или хористка обществом примадонны. Во всяком кругу есть своя аристократия, а в кругу Амины Флоранса почиталась принцессой.
В Мадридской аллее встретили Рудольфа, который прогуливался верхом и очень удивился, когда увидел Амину и Дальберга в коляске у Флорансы. Но, как светский человек, он не обнаружил этого удивления и, поехав рядом, стал делать более или менее едкие замечания насчет наружности и посадки некоторых всадников, скакавших в облаках пыли.
«Что за причина свела этих несхожих людей? – спрашивал он себя, продолжая следовать подле коляски, с той стороны, где сидела Амина: неужели добродетельная Флоранса занялась молодчиком, которого я поручил Амине? Вот союзница, на которую я вовсе не думал рассчитывать! Две, разумеется, лучше одной. Не той, так другой удастся. Одна не понравится, другая очарует, и он уже никак не вырвется».
И Рудольф, уверившись в успехе своих планов, заставил лошадь сделать курбет.
Дальберг разговорился с Флорансой. Амина наклонилась к Рудольфу и тихонько спросила:
– Как зовется оригинал портрета?.. Живей!
– Клара Депре, – отвечал Рудольф шепотом и подъехав так близко, что колесо почти терлось о бедро его лошади.
– Кто бы подумал, что вы способны на такое чистое чувство! – говорила между тем Флоранса Дальбергу с нежной улыбкой и увлажненными глазами: этот знак истинной любви тронул меня.
– Адрес? – продолжала Амина, притворяясь, будто любуется прекрасным видом.
– Улица Аббатства, номер седьмой, – отвечал Рудольф, оправляя гриву своей лошади.
– Я надеюсь, – продолжал Рудольф под стук колес, – что ты употребишь эти сведения в дело как следует.
– Будьте совершенно спокойны, – отвечала Амина.
Коляска успела отъехать довольно далеко, и дамы приказали кучеру поворотить назад. На выезде с Елисейских полей Дальберг простился с дамами и вышел из коляски. Амину Флоранса отвезла обратно домой.
Дальберг намеревался навестить Депре и потому зашел домой переодеться: он был одет слишком щеголевато. Вышитую и слишком прозрачную рубашку нужно было заменить другой, также очень тонкой, но попроще; место яркого жилета занял другой, поскромнее и посообразнее с важностью дома нотариуса, естественно расположенного более к черному цвету.
Сняв одежду светского льва, Дальберг снова принял свой природный облик, так что в гостиной у Депре, по скромной, простой и естественной одежде, в Дальберге никак нельзя было узнать того франта, который каждый вечер прогуливался об руку с Рудольфом по Итальянскому бульвару, щеголяя отчаянно бойкими манерами и пуская дым своей сигары встречным женщинам в лицо. Это с его стороны было не притворство, а напротив возвращение к истине.
Когда Генрих подошел поклониться Кларе, занятой у окна каким-то рукодельем, он невольно смешался, несмотря на улыбку и дружелюбный прием девушки. Совесть укоряла его за утраченный медальон. Ему казалось, что Клара по магнетическому ясновидению должна знать об этой пропаже, и он по чувству странному, однако же понятному тем, кто не смеется над суевериями сердца, застегнул фрак, чтобы плотнее закрыть грудь от взора своей милой.
– Берегитесь, Генрих, – сказала девушка со смехом, – я боюсь, нет ли у вас соперника. Вчера вечером я видела, как под моим окном стоял какой-то таинственный господин…
– Шарманщик, от музыки которого во всем квартале завыли собаки?
– Нет, господин, закутанный в темный плащ, с нахлобученной на глаза шляпой, господин, у которого сегодня должен быть кашель или насморк, потому что ночь была вовсе не теплая. Я вам советую прийти завтра, подкараулить его и проколоть вашей доброй шпагой.
– Ну, уж извините, этого я не собираюсь делать, – отвечал Дальберг.
– Нет? А я думала возбудить вашу ревность. Неужели вы не ревнивы?
– Нет, Клара; я питаю к вам беспредельное доверие, потому что я люблю вас от всей души.
– Я верю вам, – сказала Клара, вонзив светлый и проницательный взгляд в глаза Дальбергу.
Лицо Клары, всегда милое, было дивно прекрасно в эту минуту. Можно было подумать, что из него изливается дневной свет. Душа ее испускала такие живые лучи, что они разлились и отразились во всех чертах.
– Я чувствую, что не могу жить без вас, – сказал Генрих, взяв девушку за руку, – хотите быть моей женой… если ваш отец согласится?
Клара не отвечала, но приклонила голову к плечу Дальберга, и глаза ее наполнились слезами.
В этом положении Депре застал молодых людей, но не обошелся с ними как отцы в комедиях, не вытаращил глаза, не нахмурил олимпийские брови, а подошел с добродушной улыбкой и потирая руки, потому что давно ожидал этой развязки.
Генрих отвел его в сторону и сказал:
– Мне нужно поговорить с вами наедине, месье Депре.
– Извольте, любезнейший. Я догадываюсь, о чем вы хотите говорить, но вы оба еще молоды, успеем объясниться, – отвечал Депре.
Прибыло несколько приятелей бывшего нотариуса, и сели за бостон, точно так же как в серой гостиной, в провинции.
В десять часов Генрих ушел. Душа его пела. Он никогда не проводил вечера так весело, как в этот раз.
Воротившись домой, он через дворника получил следующую записку:
«Приходите сегодня вечером доказать мне, что вы не любите Клары, и я возвращу вам портрет, который уже не имеет для вас никакой цены».
– Который час, Анета? – спрашивала Амина, потягиваясь на кушетке.
– Скоро полночь, сударыня, – отвечала горничная, посмотрев на дорогие столовые часы.
«Еще не поздно, он еще может прийти, если только Рудольф не утащил его играть», – подумала Амина.
– Исправно ли отдали мою записку? – спросила она через полчаса.
– Исправно, сударыня. Тоби отнес.
– Странно, как ожидание действует на нервы! Налей мне стакан воды и подбавь три капли флердоранжа.
Анета исполнила приказание и поставила перед госпожой поднос с граненым стаканом и великолепным хрустальным графином.
Амина хлебнула один раз и, раздраженная нетерпением, встала, подошла к окну, чтобы посмотреть на улицу, освещенную фонарями, которые слишком надеялись на луну, или луной, которая слишком надеялась на фонари. Всякая промелькнувшая тень приводила красавицу в трепет, возбуждала надежду и разочарование.
Стук экипажа, за которым последовали остановка и скрип кнопки звонка, слышный в тишине ночи, произвел у нее такое волнение, что она принуждена была положить руку на сердце, чтобы унять его биение.
Приехал домой кто-то из жильцов.
Иные, может быть, удивятся такой живости чувствований в пресыщенной женщине. Но Амина была одна из тех, которых препятствия распаляют. Если б Дальберг пришел, она едва обратила бы на него внимание, но он не являлся, и она отдала бы все на свете, чтобы увидеть его. Амина пристращалась к невозможному. Дальберг, влюбленный в нее и свободный, не внушил бы ей ничего, но, принадлежа другой, он казался ей удивительно привлекательным. Вытеснить чистый образ, долго лелеемую мечту; вскружить голову человеку, который выказывал ей пренебрежение, казалось ей невыразимым наслаждением. Она хотела воздвигнуть статую на обломках поверженного кумира, построить храм на развалинах другой страсти.
Всякая любовь к добродетельной девушке или честной женщине возбуждала в ней бешеную ревность, оттого ли, что сама она не способна к такой любви, или оттого, что предчувствовала, угадывала в ней чистые наслаждения и восторги, от которых принуждена навсегда отказаться и о которых смутно сожалела.
Заставить Дальберга изменить Кларе было бы для нее величайшим торжеством, и, по смущению молодого человека, когда он приходил выручать медальон, она уже надеялась успеть, – может быть, и успела бы в своем намерении, если бы не пришла Флоранса.
Дальберг, с своей стороны, был также в величайшей тревоге. Имя Клары, жирно подчеркнутое в Амининой записке, предвещало множество коварных замыслов. И каким образом Амина проведала это имя?
Клара очень редко выходила со двора, еще реже посещала спектакли и в кругу Амины должна была быть столько же неизвестна, как отшельница португальского монастыря или обитательница турецкого гарема. Один парижский квартал от другого отстоит часто на несколько сот миль, и некоторые породы не встречаются вне известных пределов точно так, как не встретишь рыбы, плавающей по большим дорогам. Аминина нога никогда не переступала порога церкви Сен-Жермен-де-Пре, никогда не забредала в Люксембургский сад – единственные места, которые посещала Клара; никогда блестящей кокетке не случалось проезжать по улице Аббатства, где бы она могла видеть в окне нежный профиль девушки, склонившейся над рукодельем.
Стало быть, кто-нибудь сказал ей это имя. Но кто же?
Пять или шесть человек, которые бывают у Депре, все люди лет пятидесяти, шестидесяти, все бывшие адвокаты или нотариусы, имеющие домоправительниц, – одним словом, люди, которые переправляются за реку только в торжественных случаях и не имеют ничего общего с оперными и прочими дивами.
Таким образом, тайна оставалась непроницаемой. Никакой поверенный не мог изменить Дальбергу, потому что он скрывал свою любовь пуще, нежели какое-нибудь преступление, он скрывал ее как нечто смешное: ни перед Рудольфом, ни перед Демарси он, конечно уж, не стал бы хвалиться платонической страстью к молоденькой провинциалке. Эти господа, проповедовавшие учение очень положительное по этому предмету, подняли бы на смех, засыпали бы сарказмами светского льва, способного к таким мещанским чувствованиям.
Между тем Кларин портрет находился в руках Амины, и Дальберг довольно хорошо знал Амину, так, что оставив ее записку без ответа, мог, наверное, ожидать какого-нибудь скандала.
Положение было критическое. Не пойти к Амине значило подвергнуться мщению ее оскорбленного самолюбия; пойти значило изменить Кларе, этому чистому ребенку, который сейчас только с доверчивостью пожимал ему руку. Что делать?
Дальберг долго колебался. Истинный волокита тотчас решился бы и, в случае надобности, разграничил бы душу и тело, чувствование сердца и прихоть страстей.
– Нет, не пойду! – сказал Дальберг и начал раздеваться. – Рудольф, когда узнает об этом, станет смеяться, но я буду думать о Кларе, и насмешки скатятся с меня как с гуся вода. А портрет если и пропадет, невелика беда… я утешусь оригиналом.
Успокоенный этим логическим выводом, Дальберг лег и заснул легким сном, пронизанным видениями, в которых беспрестанно повторялся образ Клары.
– Как ты находишь меня, Анета, – говорила между тем Амина своей горничной, – постарела я? Есть у меня хоть одна морщина, какое-нибудь пятно, которого я не примечала? Говори откровенно.
– Вы никогда еще не бывали так прекрасны, как сегодня, – отвечала Анета с убеждением, – я нахожу, что глаза у вас сегодня необыкновенно блестят.
– Это огонь лихорадки, нетерпения, гнева… Два часа! Он не придет… Не понимаю, что это значит. Сегодня утром голос у него дрожал, он краснел, бледнел. Я уверена, он находил, что я хороша… О! Какая мысль!.. Что если этот нежный пастушок, хранитель медальонов, не ночует дома?.. Если у меня две соперницы вместо одной?.. Может статься: я всегда говорила, что исключительная любовь – вздор. Этот Дальберг мне уже порядочно опротивел. Бедная Клара. Я охотно оставила бы ей любезного, чтобы наказать за такой выбор. Если бы Рудольф не просил, я ни минуты не стала бы заниматься таким смешным мальчишкой.
Под конец этого монолога Амина с помощью горничной улеглась в постель и небрежно перевернула первые листы нового романа – верное средство, которое не замедлило произвести свое действие.
Книга упала на ковер. Назвать заглавие было бы бесполезной жестокостью.
Наутро пришел Рудольф и застал Амину в довольно дурном расположении духа: она посылала грума за справками и узнала, что Дальберг в одиннадцатом часу вечера получил записку и добродетельно спал в собственном жилище.
– Так он пренебрегает мною из-за какой-то пансионской куклы? Какой вандал! – сказала Амина, кокетничая перед большим трюмо.
– Какая невоспитанность! – прибавил Рудольф. – Он за это поплатится.
– Он оскорбил меня, и я отомщу, это естественно. Но вы-то за что его невзлюбили? Вы продаете ему своих загнанных лошадей, вы играете с ним, когда имеете нужду в деньгах, вы навязываете ему женщин, которые вам наскучили. Ведь это у вас истинный Пилад!
– Я вовсе не питаю к нему неприязни. Но жизнь, которую я веду, утомляет меня; я чувствую потребность остепениться, а мадемуазель Депре, разочаровавшись в Дальберге, могла бы составить счастье человека неглупого…
– Но не имеющего возможности сделаться депутатом… как вы, например.
– Именно. Я уже созрел для политики: начинаю жиреть.
– И лысеть немножко. Но вы не сказывали мне, что знакомы с Депре и его дочерью.
– Я раз пять или шесть бывал у Депре по делам, но Дальберг ничего не знает об этом. Депре, несмотря на скромный вид, очень богат. У Клары будет полмиллиона приданого.
– Ого! Сумма кругленькая. Неудивительно, что Дальберг не является на приглашения. Его невинность хитрее вашего дон-жуанства. Случалось ли вам когда-нибудь получать портреты от полумиллионных невест?
– Увы! Нет, у меня не оказывалось достаточно поэзии, потребной юным наследницам. Мой пафос слишком ясен, это вредит мне.
– Вы являлись просителем руки?
– Нет, это значило бы ни за что, ни про что возбудить ненависть. Я раскланивался с Кларой очень холодно и уверен, что она теперь не узнает меня. Нужно было наперед уничтожить Дальберга.
– Вы глубокомысленный философ, месье Рудольф. Теперь я понимаю, зачем вы просили меня приковать этого молодчика к моей колеснице, как сказал бы щеголь прошлого века. Вы хотите опозорить его, это для меня очень лестно. Благодарю за предпочтение.
– Я мог бы устроить какую-нибудь случайную встречу, Депре и его дочь столкнулись бы нос к носу с Дальбергом и мадемуазель Аминой… чудесная вышла бы картина!
– И очень не супружеская, конечно.
– Портрет избавит тебя от всякого выхода на сцену.
– Конечно, и, мстя за себя, я услужу вам. Я согласна действовать: я вижу теперь свою выгоду в этом деле.
– И когда я женюсь на Кларе Депре, ты вместо пригласительного билета получишь двадцать пять клочков бумаги с единицей и тремя нулями на каждой.
Амина и Рудольф были созданы, чтобы понимать друг друга. Торг немедленно состоялся.
Они некогда в продолжение шести месяцев любили друг друга, если это не значит во зло употреблять слово «любовь». Но Рудольф понял, что он может быть только эпизодом в жизни такой женщины, как Амина, и благоразумно отступил перед именитыми финансовыми и дипломатическими особами, которые поочередно или посменно имели счастье пользоваться благорасположением молодой актрисы.
Зато Рудольф пережил несколько династий Мондоров и всегда имел свободный доступ к общему идолу, кто бы ни исправлял должность верховного жреца.
Рудольф пускал в оборот Аминины деньги и, пользуясь сведениями, которые она умела вытянуть из людей, кое-что знающих прежде других, осуществлял биржевые спекуляции и получал верные барыши, в которых имел свой пай. Амина ничего не предпринимала, не посоветовавшись с ним. Он, с своей стороны, извещал ее об угрожающем ее любовникам разорении, что проведывал необыкновенно тонким чутьем, и разрыв всегда предшествовал банкротству. Он же устраивал необходимые примирения и порицал вредные капризы, одним словом, он был тайным советником и духовником, если можно так выразиться.
После этого, однако ж, не должно полагать, что Рудольф был мошенник и самозванец какой-нибудь: нисколько. Его баронский титул хотя происходил не от крестовых походов, однако действительно принадлежал ему. О нем нельзя было сказать, что он сделал какую-нибудь явную подлость. Он только без состояния жил как богатый человек и добывал деньги на том, на чем другие растрачивают их. Что для других наслаждение, то для него была работа. Играя, он должен был выиграть и почти всегда выигрывал, не потому чтобы он для управления счастьем прибегал к обману и низким средствам грубых шулеров: он во всю жизнь свою ни разу не сплутовал в игре, но он играл в вист, как Дешапель, а в шахматы не уступил бы Лабурдонне. Все игры были для него предметом глубокого изучения и математического расчета, перед которым ужаснулся бы астроном, отыскивающий пути кометы. Сверх того он, под предлогом слабости желудка, был всегда очень умерен и сохранял хладнокровие на самых шумных обедах и ужинах. По части лошадей он был хороший наездник и тонкий знаток и потому всегда выигрывал пари. По части оружия он рисовал на белой карте шестерку или восьмерку, что угодно; сбивал шарик, пляшущий на луче фонтана; снимал со свечи нагар, не гася ее, и резал пулю о лезвие ножа в двадцати пяти шагах. На шпагах Гризье, Понс и Гатшер сознавались, что ничему не могут научить его. Портной с трепетом выслушивал его советы и не только не просил денег, но сам бы предложил, если б смел, только бы его милость носила платье. Любезности с женщинами никогда не стоили ему дороже букета или ложи, рекомендации знакомому фельетонисту и тому подобных мелочей. Игру в своем бюджете он считал статьей, которая приносит пятьдесят тысяч доходу. Вот и весь Рудольф.
Величайшим удовольствием своим он почитал разорить молодого человека, изуродовать на дуэли или падением с лошади, навести на какую-нибудь нелепую или неисполнимую мысль, втянуть в безрассудство под видом отеческого участия: в этом Мефистофель Гентского бульвара находил высокое и утонченное наслаждение, достойное выспреннего ума. Надобно было видеть двусмысленные сожаления и дружеские рукопожатия, какие он расточал жертвам после беды или разорения.
Он уже погубил дюжину благородных и богатых молодых людей. Между тем советы, которые он давал им, были превосходны: вольно им было играть, не зная толку в картах; вольно было разыгрывать роль джентльмена наездника, не выучившись ездить, и роль дуэлиста, не бравшись ни за шпагу, ни за пистолет! Рудольф всегда говаривал, и не без основания, что для того чтобы быть, что называется, львом, нужно иметь природные хорошо развитые дарования и что истинно великий жуир – такая же редкость, как великий поэт.
Когда Рудольф ушел, Амина позвонила горничной и потребовала одеваться, чтобы отдать Флорансе визит, как следовало, потому что в цыганском царстве пародия на обычаи большого света исполняется с величайшей строгостью.
Флоранса занимала на улице Святого Лазаря обширную квартиру, меблированную с роскошью и вкусом истинно знатной дамы: у нее не было ничтожных мелочей и безделушек, которыми заваливают сперва этажерки, а потом чуланы: у нее толстые мягкие ковры, дорогие обои, флорентийские или античные бронзовые медали, вот и все.
Когда Амина вошла, Флоранса поспешно задвинула столовый ящик, в котором у нее лежало несколько запачканных черным порошком бумажек, встала и с достоинством и любезностью пошла навстречу к гостье.
После обыкновенных вопросов и ответов, с которых начинаются разговоры, Флоранса очень развязно спросила:
– Кстати, что вы сделали с Дальбергом?
– Я? Ничего.
– А я думала, что он один из ваших обожателей…
– Нет, подлинник белокурого портрета – мадемуазель Клара – кажется, совершенно наполняет его сердце.
При этом имени Флоранса вздрогнула и побледнела так сильно, что Амина приметила и спросила:
– Что с вами, Флоранса? Вы изменились в лице!
– Ничего… так… волнение, от которого не могла удержаться. Так ее зовут Клара?
– Клара Депре. Но вам что же до этого?
– Правда, я сумасшедшая… Какое мне дело до них!
– Я писала Дальбергу, чтобы он пришел получить портрет на условиях не очень, кажется, тягостных, но он не пришел.
– Стало быть, он очень любит ее? – сказала Флоранса со вздохом.
– Как вы произнесли это!.. Уж нет ли у вас к Дальбергу… какой-нибудь страстишки, Флоранса?
– Что ж делать… да! – отвечала Флоранса с чувством, которое, будь оно притворным, сделало бы честь прекраснейшей актрисе.
Она заслонила лицо рукой, как будто хотела скрыть краску.
– Да, я люблю его… что ж мне делать! Ревность вчера привела меня к вам.
– А! Холодная Флоранса! Попалась наконец в огонь! Правда, что нет саламандры, которая бы наконец не сгорела.
– Ах! Что я могу сделать с сердцем, которое занято Кларой и Аминой!
– Добродетелью и сладострастием, – прибавила Амина, – хорошо же вы попались на первый раз, нечего сказать!
– О! Если бы медальон был не у вас, а у меня, я разбила бы его, растоптала бы ногами!
– Вот ваши манеры! Нет, я похладнокровнее: я берегу его, чтобы научить Дальберга, как жить, и это вовсе не потому, чтобы я сколько-нибудь дорожила таким деревенским молокососом.
– Я думала, вы расположены к Дальбергу. Так я ошиблась?
– Мне нравится только его любовь к другой. Сам он уже успел надоесть мне.
– Так эта Клара очень хороша?
– Между нами говоря, да… недурна.
– Покажите мне этот портрет… Он с вами?
– Он всегда со мной. Но после нежных чувств, которые вы обнаружили, я могу показать вам его только издали.
Флоранса неопределенно протянула руку и опять опустила, потому что Амина действительно показала портрет очень осторожно.
– Какая ясность лазури в этих глазах и какая девственная чистота на челе, – говорила Флоранса с жалобно-восторженным выражением.
– Все это сегодня же несколько помутится, за это я вам ручаюсь, – возразила Амина, – глазки эти покраснеют от слез, и сегодня же мамзель Клара Депре смертельно возненавидит месье Генриха Дальберга. Когда же наша соперница будет устранена, на поле сражения останемся только мы вдвоем, и тогда вам нетрудно будет одержать победу, ибо… я чувствую, что я соискательница, недостойная вас.
Кончив эту тираду с коварно-торжествующим видом, она поклонилась Флорансе и вышла.
Флоранса задумалась.
– Все не так, как я полагала. Я чую Рудольфа в этой интриге. Амина – его орудие. Бедная Клара! Бедный Дальберг!
Клара в тот день была задумчива и печальна, как будто предчувствовала недоброе.
Утром она была в церкви и нашла в книжном ящике записку, которую прочитала и сожгла, подобно прежним. Таинственная переписка, казалось, доставляла Кларе только дурные вести и горькие думы, потому что всякий раз, когда в ящике оказывалась загадочная бумажка, бедная девушка целые дни тосковала. Но никогда еще она не бывала в таком унынии, как в этот день. Покрасневшие глаза, хотя несколько раз промытые свежей водой, доказывали, что она долго и горько плакала.
Даже приход Дальберга, которого Депре накануне пригласил к обеду, вызвал лишь слабую улыбку на побледневших губах. Сам Генрих был далеко не спокоен и хотя притворился веселым, однако ж плохо скрывал озабоченность. Без простодушной веселости старика Депре обед походил бы на поминки. Депре один придавал живости и движения молчаливому обществу. Он, впрочем, приписывал это безмолвие самосозерцанию счастливой любви и важным размышлениям по поводу близкого вступления в брак, потому что Генрих уже формально просил Клариной руки.
После обеда сели за вечный бостон. Наступала ночь. Генрих, казалось, приободрился, и Клара стала дышать свободнее.
Вдруг в десять часов дверь с шумом отворилась, вошел рослый лакей в ливрее, которую Дальберг тотчас узнал, направился к Депре с коробочкою и с письмом в руках и звонким голосом доложил:
– Приказано отдать господину Депре в собственные руки от мадемуазель Амины де Бовилье.
– Демон побеждает! – вздохнула Клара и, побледнев, откинулась на спинку кресел.
Лакей, беспристрастный посреди всеобщего остолбенения, силясь удержать равновесие, подошел прямо к Депре, который отделился от группы. Лоб у него был в поту, мутные глаза и красное лицо доказывали, что молодец совершил обильные возлияния, однако ж он не шатался, и его почтительно наглое положение не утрачивало своей правильности.
– Мадемуазель Амина де Бовилье? – повторил Депре, стараясь, по-видимому, собрать свои воспоминания: чего она может желать от меня? Я в первый раз слышу это имя.
– Между тем оно довольно известно в Париже, – заметил лакей с самодовольной улыбкой.
В этот короткий промежуток времени Дальберг несколько раз менялся в лице, и черты его выражали величайшее беспокойство.
Клара, неподвижная и холодная, как статуя, казалось, уже не принадлежала этому миру.
В нерешимости между коробочкой и письмом Депре несколько колебался и наконец решился наперед распечатать письмо.
Едва он прочитал несколько слов, изумление его превратилось в живейшее негодование. Он бросил строгий взгляд на дочь и потом теми же глазами выразил Дальбергу самое убийственное презрение.
Письмо было такого содержания:
«Милостивый государь, у вас есть очаровательная дочь, которой единственный недостаток состоит в тороватости на свое изображение. В прилагаемой коробочке вы найдете портрет, которому следовало висеть на груди Дальберга. Отдайте его от меня мадемуазель Кларе, чтобы она могла снова повесить его туда, откуда я его сняла. Этот ничтожный случай, я надеюсь, не разрознит пары, столь очевидно созданной для того, чтобы понимать друг друга.
Примите, милостивый государь, уверение в почтении, с которым имею честь быть вашей покорнейшей слугой.
Амина де Бовилье,бывшая актриса».
Не веря еще такой дерзости и предполагая какую-нибудь мистификацию, Депре судорожно отстегнул крючки коробочки и… убедился в правдивости сказанного в записке.
Портрет его дочери в девственной свежести своей действительно улыбался на алом бархате, которым была выложена коробочка.
– Господа, – отрывисто сказал бывший нотариус; – вы мои старинные друзья… я могу быть с вами откровенным… После я вам все скажу, но теперь… нужно разобрать все это без свидетелей!.. Придите завтра: я буду поспокойнее… сегодня я не могу отвечать за свои слова… Вы, Дальберг, останьтесь.
Смущенные и удивленные друзья нотариуса пошли разбирать шляпы, напрасно стараясь догадаться, что такое заключается в письме и в коробочке, – что могло до такой степени раздражить человека, который всегда отличался удивительным спокойствием и кротостью.
Они тихо и церемонно вышли.
Лакей проводил их глазами до последнего, потом подошел к Депре и спросил:
– Будет ответ, сударь?
Старик, не говоря ни слова, указал на дверь так повелительно и с таким гневом, что лакей, несмотря на свою дерзость и огромный рост, быстро повернулся и выскочил за дверь, чтобы не вылететь в окно.
Депре ходил взад и вперед по комнате, вероятно, для того чтобы дать бурным волнам в крови время улечься. Потом, успокоившись несколько, он безмолвно подал коробку дочери, а письмо Дальбергу.
– Клара, – сказал он, помолчав, – я не стану делать тебе упреков, хотя девушка не должна даже жениху дарить подобных вещей и нарочно накликать себе опасностей… как видишь. Твой проступок несколько извинителен, потому что происходит от благородной души… Ты поверила данному слову, положилась на святость любви… Ступай в свою комнату, я не сержусь на тебя: я сожалею о тебе. А вы, Дальберг, вы не посовестились предать этот портрет и имя невинной девушки в нечистые руки продажных прелестниц и после этого, конечно, понимаете, что между нами уже не может быть ничего общего. Я надеюсь, что вы избавите нас от своих посещений.
Напрасно Дальберг старался объясниться: Депре остановил его на первых словах и сказал:
– Не унижайте себя бесполезной ложью. Оправдайте ваше поведение по крайней мере смелостью… Признаюсь, я не ожидал этого от вас!
И он оставил Дальберга одного в гостиной.
Бедный молодой человек с отчаянием вышел из дома, в котором недавно еще заключалось все счастье его будущности.
Вышедши на улицу, он остановился и стал смотреть на освещенное окно Клары с тоской, с унынием, как Адам, изгнанный из земного рая. Простояв таким образом, он пошел на другой берег Сены, обдумывая, как бы отомстить Амине и тому, кто открыл ей имя и жилище Клары, и посылая к чертям упрямого старика Депре, который не хотел выслушать его оправданий. Нетрудно представить себе его раздражение: он обожал свою кузину, и сердце у него золотое, несмотря на все львиные выходки, исполненные большей частью только на словах.
Долговязый лакей, у которого голова все более и более отуманивалась от винных паров, употреблял невероятные усилия, чтобы добраться до улицы Жубер и отдать своей барыне отчет в исполнении поручения.
Жорж, надобно признаться, был из отличных пьяниц: он мог перенесть изрядное количество пития без видимых признаков, но на этот раз и он спотыкался и хватался за стены, особенно на обратном пути.
Вышедши из дому с коробочкой и письмом, он встретил кучера и лакея Флорансы. Это событие стоило того, чтобы его отпраздновать. Бутылка следовала за бутылкой, красное вино за белым, ром за вином, водка за ромом… Три молодца все продолжали пить. Слуги Флорансы не уставали потчевать и платить. Жорж объявил, что они друзья несравненные, и когда вставал, чтобы идти, появление новой бутылки каждый раз принуждало его снова сесть. Это насилие было сладостно сердцу Жоржа, однако ж его угощали так щедро, что он наконец стал подозревать, не хотят ли его опоить.
Такое намерение показалось ему мелочным, жалким и доказывало, что несравненные приятели не знают настоящей цены своему гостю. Однако ж он стал остерегаться и принудил товарищей отвечать ему в точной мере на каждый стакан стаканом. А чтобы не случилось чего-нибудь с коробочкой и запиской, он положил их в боковой карман и застегнулся доверху.
Через два часа кучер и лакей спали, один на столе, другой под столом, а Жорж благодаря крепости своей головы мог исполнить поручение и торжественно явиться в гостиной Депре, как вы видели.