355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Теофиль Готье » Два актера на одну роль » Текст книги (страница 15)
Два актера на одну роль
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 03:54

Текст книги "Два актера на одну роль"


Автор книги: Теофиль Готье



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 37 страниц)

Здесь были все фараоны: Хеопс, Хефренес, Псамметих, Сезострис, Аменхотеп, все черные владыки пирамид и подземных усыпальниц; поодаль на более высоком помосте восседали цари Хронос и Ксиксуфрос, царствовавший при потопе, и Тувалкаин, его предшественник.

Борода царя Ксиксуфроса отросла до таких размеров, что семижды обвилась вкруг гранитного стола, на который он облокотился, погруженный в глубокую думу иль в сон.

Вдали сквозь пыльную мглу, сквозь туман вечности, мне смутно виделись семьдесят два царя, правивших еще до Адама, с их семьюдесятью двумя навсегда исчезнувшими народами.

Принцесса Гермонтис позволила мне несколько минут любоваться этим умопомрачительным зрелищем, а затем представила меня своему отцу, который весьма величественно кивнул мне головой.

– Я нашла свою ногу! Я нашла свою ногу! – кричала принцесса, вне себя от радости хлопая в ладошки. – Мне ее вернул вот этот господин!

Племена кме, племена нахази, все народы с черной, бронзовой и медной кожей хором ей вторили:

– Принцесса Гермонтис нашла свою ногу!

Растрогался даже сам Ксиксуфрос. Он поднял свои отяжелевшие веки, провел рукой по усам и опустил на меня взор, истомленный бременем столетий.

– Клянусь Омсом, сторожевым псом ада, и Тмеи, дочерью Солнца и Правды, это честный и достойный юноша, – сказал фараон, указуя на меня жезлом с венчиком в виде лотоса. – Чего ты просишь себе в награду?

Набравшись дерзости, – а дерзость нам даруют сны, когда чудится, что нет ничего невозможного, – я просил у фараона руки Гермонтис: руку взамен ноги! Мне казалось, что я облек свою просьбу о вознаграждении в довольно изящную форму, форму антитезы.

Фараон, изумленный моей шуткой, равно как и моей просьбой, широко раскрыл свои стеклянные глаза.

– Из какой ты страны и сколько тебе лет?

– Я француз, высокочтимый фараон, и мне двадцать семь лет.

– Двадцать семь лет! И он хочет жениться на принцессе Гермонтис, которой тридцать веков! – разом вскричали все повелители душ и нации всех разновидностей.

И только Гермонтис, по-видимому, не сочла мою просьбу неуместной.

– Если бы тебе было, по крайней мере, две тысячи лет, – сказал старый фараон, – я бы охотно отдал замуж за тебя свою дочь, но разница в возрасте слишком велика. Нашим дочерям нужны долговечные мужья, а вы разучились сохранять свою плоть; последним из тех, кого сюда принесли, нет и пятнадцати веков, однако ж от них осталась лишь горсть праха. Смотри, тело мое твердо, как базальт, кости мои точно из стали. В день светопреставленья я восстану такой же – телом и ликом, – каким был при жизни; и моя дочь Гермонтис сохранится дольше всех бронзовых статуй. Тем временем ветер развеет последнюю частицу твоего праха, и даже сама Исида, сумевшая собрать воедино тело растерзанного на куски Осириса, даже она не сможет воссоздать твою земную оболочку. Посмотри, я еще мощен телом, и у меня крепкая хватка, – сказал он, сильно встряхнув мою руку на английский манер с такой силой, что у него в ладони чуть не остались мои пальцы вместе с впившимися в них перстнями.

Он так крепко сжал мою руку, что я проснулся и увидел своего друга Альфреда, который тряс и дергал меня за плечо, пытаясь меня разбудить.

– Здоров же ты спать! Неужели придется вынести тебя на улицу и пустить над самым ухом ракету? Уже первый час, помнишь ли ты еще, что обещал зайти за мною, чтобы повести меня на выставку испанских картин у господина Агуадо?

– Господи, я и забыл, – ответил я, одеваясь. – Сейчас пойдем, пригласительный билет здесь, у меня на столе.

Я действительно подошел к столу, чтобы взять билет. Вообразите же мое удивление, когда на том самом месте, где была купленная накануне ножка мумии, я увидел зеленую фигурку-амулет, которую оставила мне принцесса Гермонтис!

ДВА АКТЕРА НА ОДНУ РОЛЬ

1. СВИДАНИЕ В КОРОЛЕВСКОМ САДУ

Стоял конец ноября: Королевский парк в Вене был пуст, резкий северный ветер кружил шафранные, побитые первыми морозами листья; ветки розовых кустов на клумбах, растерзанные и поломанные, валялись в грязи. Однако центральная аллея, посыпанная песком, оставалась сухой и по ней можно было ходить. Разоренный нашествием зимы, Королевский парк был все же не лишен некоего меланхолического очарования. Желтые аркады аллеи уводили далеко вперед, вдали на горизонте смутно рисовались холмы, тонущие в голубоватой дымке и вечернем тумане. С другого конца аллеи открывался вид на Пратер и Дунай; лучшего места для прогулок поэта нельзя и придумать.

По аллее, проявляя все признаки нетерпения, расхаживал молодой человек; наряд его, щеголеватостью напоминавший театральный, состоял из черного бархатного редингота, петлицы которого были обшиты золотым шнуром, а полы оторочены мехом, серых облегающих панталон и мягких сапог до колен с кисточками. На вид ему было лет двадцать семь – двадцать восемь; бледные правильные черты его были исполнены лукавства, ирония пряталась в прищуренных глазах и уголках рта; в университете, который он, судя по всему, недавно закончил, ибо еще продолжал носить студенческий картуз с дубовыми листьями, он, верно, доставлял немало хлопот «филистерам» и был заводилой среди «буршей» и «лисов».

По тому, что он не отходил от избранного им участка аллеи, можно было догадаться, что он кого-то ждет и что этот кто-то скорее всего дама, ибо венский Королевский сад в ноябре мало подходит для деловых свиданий.

И правда, вскоре в конце аллеи показалась девушка: из-под ее черной шелковой шляпки выбивались густые светлые волосы, слегка развившиеся от вечерней сырости; лицо ее, обыкновенно белое как воск, от легкого морозца приобрело оттенок чайной розы. Сжавшаяся и съежившаяся в своей длинной накидке с куньей оторочкой, она удивительно походила на статуэтку «Озябшая»; ее сопровождал черный пудель, удобный спутник, на чью снисходительность и скромность всегда можно положиться.

– Вообразите, Генрих, – сказала прекрасная венка, опершись на руку молодого человека, – я оделась и собралась больше часа назад, но моя тетушка все никак не отпускала меня, она все говорила и говорила: об опасностях вальса, о рецептах новогодних пирожных, о карпах в вине. Я ускользнула, сказав, что иду покупать серые ботинки, хотя они мне вовсе не нужны. Это из-за вас, Генрих, мне приходится прибегать к мелкой лжи, в которой я раскаиваюсь, чтобы потом начать все сначала; а все оттого, что вы вдруг решили посвятить себя театру! Стоило ради этого так долго изучать теологию в Гейдельберге! Мои родители любили вас, и сегодня мы уже были бы мужем и женой. Вместо того чтобы встречаться украдкой под облетевшими деревьями Королевского сада, мы сидели бы рядышком у красивой саксонской печки, плотно затворив двери гостиной, и беседовали о будущем наших детей; как это было бы славно, не правда ли, Генрих?

– Да, Кати, славно, – отвечал молодой человек, сжимая через атлас и меха пухленькую ручку прекрасной венки, – но что делать! Это неодолимая сила; театр влечет меня к себе; я мечтаю о нем днем, грежу по ночам; мне хочется жить в творениях поэтов, мне кажется, у меня двадцать судеб. Каждая новая роль дарит мне новую жизнь; я испытываю все страсти, какие изображаю: я Гамлет, Отелло, Карл Моор; когда эти роли входят тебе в плоть и кровь, очень трудно смириться с участью деревенского пастора.

– Все это замечательно, но вы прекрасно знаете, что мои родители ни за что не согласятся выдать меня за актера.

– Конечно, они не согласятся, чтобы их зятем стал безвестный актер, бедный бродячий артист, всецело зависящий от директоров и публики, но великого артиста, овеянного славой, всюду встречаемого рукоплесканиями, гораздо более богатого, чем пастор, они при всей своей разборчивости согласятся назвать своим зятем. Когда я приеду просить вашей руки в красивой желтой карете, такой блестящей, что удивленные соседи смогут смотреться в нее, как в зеркало, и рослый ливрейный лакей откинет подножку, разве они откажут мне, Кати?

– Вряд ли… Но кто сказал, Генрих, что это когда-нибудь произойдет?.. У вас есть талант, но таланта мало, нужна еще удача. Когда ваши надежды сбудутся и вы станете великим артистом, золотая пора нашей юности уйдет, захотите ли вы тогда взять в жены старушку Кати – ведь вашей любви будут добиваться все эти театральные дивы, такие веселые и нарядные.

– Счастливое будущее, – отвечал Генрих, – не за горами; у меня выгодный ангажемент в театре у Каринтийской заставы, и директор так доволен моей игрой, что выдал мне в награду две тысячи талеров.

– Ваша последняя роль, – возразила девушка с серьезным видом, – роль черта в новой пьесе; признаюсь вам, Генрих, что мне неприятно видеть христианина в маске врага рода человеческого и слышать из его уст богохульства. На днях я была в театре и видела вас в этой роли: скажу честно, я все время боялась, что из люка, в который вы проваливаетесь, вдруг вырвется настоящее адское пламя. Я вернулась домой в полном смятении, и мне снились страшные сны.

– Пустое, милая Кати; впрочем, завтра последнее представление, и больше ты меня никогда не увидишь в черно-красном костюме, который тебе так не нравится.

– Тем лучше! Мне отчего-то тревожно, и я не на шутку боюсь, что роль эта принесет вам славу, но лишит вас вечного спасения. А еще я боюсь, как бы вы не переняли дурные нравы этих проклятых артистов. Я уверена, что вы перестали молиться, и могу поручиться, что вы потеряли крестик, который я вам подарила.

В оправдание Генрих распахнул свой редингот; крестик по-прежнему сиял у него на груди.

Продолжая беседовать, двое влюбленных дошли до улицы Табора в Леопольдштадте и остановились перед лавочкой сапожника, славящегося умением изготовлять серые ботинки; после недолгого разговора на пороге Кати в сопровождении черного пуделя вошла в лавку, не преминув протянуть Генриху для пожатия свои прелестные тонкие пальчики.

Генрих попытался напоследок разглядеть свою возлюбленную через изящные туфельки и красивые башмаки, симметрично расставленные на медных рейках в витрине, однако стекла запотели от влажного дыхания тумана, и он смог различить лишь неясный силуэт; тогда, приняв героическое решение, он повернулся на каблуках и твердым шагом направился в кабачок «Двуглавый орел».

2. КАБАЧОК «ДВУГЛАВЫЙ ОРЕЛ»

В этот вечер в кабачке «Двуглавый орел» собралась большая компания; общество было самое пестрое: даже прихотливое воображение Калло и Гойи вместе взятых не могло бы породить более причудливого смешения различных характерных типов. «Двуглавый орел» был одним из тех благословенных погребков, прославленных Гофманом, чьи ступеньки так стерлись, так залоснились и стали такими скользкими, что, ступив на первую, вы тотчас обнаруживали себя внизу, в зале, положившим локти на стол, покуривающим трубку и потягивающим пиво и молодое вино.

Сквозь густые клубы дыма, который поначалу сжимал вам горло и щипал глаза, через несколько минут становились видны самые разнообразные и причудливые лица.

Здесь были валахи в кафтанах и каракулевых шапках; сербы; усатые венгры в доломанах с позументом; горбоносые богемцы с медными лицами и низким лбом; добропорядочные немцы в рединготах с обшитыми шнуром петлицами, татары с раскосыми, как у китайцев, глазами – одним словом, посланцы всех народов мира! Восток был представлен толстым турком, который, сидя на корточках в углу, мирно курил трубку с черешневым чубуком, красной глиняной головкой и янтарным мундштуком.

Все это общество, облокотившись на столы, ело и пило: пило хмельное пиво и молодое красное вино вперемешку с белым выдержанным, ело ломтики холодной телятины или окорока да сладкое.

Между столами без устали кружились пары: то был один из нескончаемых немецких вальсов, производивших на воображение северных людей такое же действие, как гашиш и опиум на воображение людей восточных; в вихре танца под мелодию Ланнера пара быстро проносилась за парой; женщины, изнемогая от наслаждения в объятиях партнера, взметали юбками облака трубочного дыма и обмахивали лица пьющих. У стойки морлакские сказители, аккомпанируя себе на гуслях, декламировали некую печальную балладу в лицах, которая, судя по всему, изрядно занимала дюжину странных лиц в красных фесках и в бурках.

Генрих прошел в глубь погребка и подсел к трем или четырем друзьям, которые уже сидели за столом с радостными лицами и в приятном расположении духа.

– Смотри-ка, Генрих! – воскликнул старший из компании. – Берегитесь, друзья мои: foenum habet in cornu. [34]Известно ли тебе, что на сцене ты и вправду был вылитый черт – я чуть не испугался. Никак не могу уразуметь, как это Генрих, который пьет пиво вместе с нами и никогда не отказывается от холодной телятины, принимает вдруг такой язвительный, злой и сардонический вид и как это от одного его движения у всего зала по спине пробегает холодок?

– Эх! черт побери! Потому-то Генрих и великий артист, это и есть высокое искусство. Так ли трудно играть человека, который на вас похож? Самое трудное для кокетки – играть роли простушек.

Генрих скромно сел и заказал большой стакан смешанного вина; друзья его продолжали обсуждать тот же предмет, не скупясь на восторги и комплименты.

– Ах! если бы тебя видел великий Вольфганг Гете!

– Покажи-ка ноги! – говорил другой, – ручаюсь, у тебя раздвоенное копыто.

Другие посетители, привлеченные этими восклицаниями, пристально рассматривали Генриха, радуясь возможности увидеть вблизи столь замечательного человека. Молодые люди, которые помнили Генриха по университету и которых он едва знал по имени, подходили к нему и сердечно пожимали руку, словно близкие друзья. Самые красивые из вальсирующих дам мимоходом дарили ему нежнейшие взгляды своих голубых бархатных глаз.

Только один человек, сидящий за соседним столиком, казалось, не разделял общего воодушевления: запрокинув голову, он рассеянно барабанил пальцами по дну своей шляпы военный марш и время от времени с большим сомнением произносил «гм-гм».

Человек этот имел престранный вид, хотя и был одет как добропорядочный венский буржуа, владеющий значительным состоянием; его серые с зеленым отливом глаза светились фосфорическим блеском, как у кошки. Когда он разжимал свои тонкие бледные губы, за ними виднелись два ряда очень белых, очень острых и очень редких зубов самого людоедского и хищного вида; длинные ногти, блестящие и загнутые, несколько походили на когти; но такой облик проглядывал лишь изредка; стоило кому-нибудь остановить взгляд на незнакомце, и он тотчас вновь превращался в благодушного венского купца, удалившегося от дел, – и наблюдатель удивлялся, как это он мог предположить в человеке столь заурядной наружности коварство и чертовщину.

В глубине души Генрих был уязвлен небрежением незнакомца; его презрительное молчание снижало цену похвал, которыми осыпали его шумные сотрапезники. Это молчание было молчанием старого знатока, которого не проведешь и который и не такое видел в своей долгой жизни.

Атмайер, самый молодой из компании и самый пылкий поклонник Генриха, не в силах выносить такое равнодушие, сказал, обращаясь к странному человеку и как бы ища его согласия:

– Не правда ли, сударь, нет актера, который лучше сыграл бы роль Мефистофеля, чем мой друг? – и он указал на Генриха.

– Гм, – отвечал незнакомец, сверкнув своими зеленоватыми глазами и скрипнув острыми зубами, – господин Генрих парень талантливый, и я его весьма уважаю, но для роли черта ему еще многого не хватает.

И, резко вставая, спросил:

– Вы когда-нибудь видели черта, господин Генрих?

Он задал свой вопрос столь странным и насмешливым тоном, что у всех присутствующих по спине пробежал холодок.

– Меж тем без этого вам решительно невозможно добиться правдивости в игре. На днях я побывал в театре у Каринтийской заставы и слышал, как вы смеетесь; ваш смех оставляет желать лучшего, это смех проказника, не более того. Вот как следует смеяться, почтеннейший господин Генрих.

При этих словах он, словно желая показать пример, разразился таким резким, пронзительным, сардоническим смехом, что музыка и танцы разом прекратились, стекла кабачка задрожали. Незнакомец несколько минут продолжал беспощадно и судорожно смеяться, причем Генрих и его друзья, несмотря на свой испуг, невольно стали вторить ему.

Когда Генрих перевел дух, под сводами кабачка еще звучало слабое эхо последних раскатов этого жуткого пронзительного хохота, но незнакомец уже исчез.

Через несколько дней после этого странного случая, о котором Генрих почти забыл, а если и вспоминал, то не иначе как о шутке ироничного буржуа, юноша снова вышел на сцену в роли черта в новой пьесе.

В первом ряду партера сидел незнакомец из кабачка и при каждом слове Генриха качал головой, подмигивал, цокал языком и проявлял признаки живейшего нетерпения. «Скверно! Скверно!» – вполголоса бормотал он.

Его соседи, удивленные и шокированные его манерами, хлопали и говорили:

– Вот придира!

После первого действия незнакомец, словно приняв внезапное решение, встал, перешагнул через цимбалы, большой барабан и тамтам и скрылся за маленькой дверцей, которая ведет из оркестровой ямы на сцену.

В ожидании, пока поднимется занавес, Генрих прохаживался взад-вперед за кулисами; каков же был его ужас, когда, дойдя до конца кулисы, он обернулся и увидел, что посреди узкого коридора стоит таинственный персонаж, одетый точь-в-точь как он, и смотрит на него прозрачными зеленоватыми глазами, которые в темноте казались бездонными; острые, белые, редкие зубы придавали его сардонической улыбке нечто хищное.

Генрих не мог не узнать незнакомца из кабачка «Двуглавый орел», вернее, черта собственной персоной, ибо это был он.

– Ну и ну, сударь мой! Вы желаете играть роль черта! В первом действии вы были весьма посредственны и, право, из-за вас у славных жителей Вены сложилось бы обо мне слишком плохое мнение. Позвольте мне заменить вас сегодня вечером, а поскольку вы стали бы меня стеснять, я отправлю вас вниз.

Генрих узнал ангела тьмы и понял, что пропал; машинально поднеся руку к подаренному Кати маленькому крестику, с которым он никогда не расставался, он попытался позвать на помощь и прошептать заклятие против злых духов, но ужас сдавил ему горло: он издал лишь слабый хрип. Черт оперся своими когтистыми лапами на плечи Генриха и силой столкнул его в подпол; затем, когда подошел его черед, вышел на сцену, как многоопытный актер.

Эта резкая, едкая, ядовитая и поистине дьявольская игра сразу поразила слушателей.

– Генрих сегодня в ударе! – слышалось со всех сторон.

Самое большое впечатление произвел пронзительный смех, похожий на скрип пилы, этот смех проклятого, поносящего райские наслаждения. Никогда еще актер не достигал такой силы сарказма, таких глубин коварства: зрители смеялись и трепетали. Весь зал затаил дыхание от волнения, из-под пальцев грозного актера сыпались искры, огненные стрелы сверкали у его ног, свет люстры померк, рампа метала красноватые и зеленоватые молнии, по залу разнесся некий запах, очень напоминающий запах серы, зрители были словно в бреду, и громкие рукоплесканья отмечали каждую фразу изумительного Мефистофеля, который часто заменял стихи поэта стихами собственного сочинения, причем всякий раз так удачно, что приводил публику в полный восторг.

Кати, которой Генрих послал пригласительный билет в ложу, была в чрезвычайной тревоге: она не узнавала своего дорогого Генриха, она смутно предчувствовала какое-то несчастье, ибо любовь, это второе зрение души, обладает провидческим даром.

Представление завершилось с невообразимым успехом. Когда занавес опустился, публика громкими криками вызывала Мефистофеля. Его искали, но тщетно; некоторое время спустя театральный курьер доложил директору, что внизу, в подвале, нашли господина Генриха, который, верно, провалился в люк. Генрих был без чувств. Его отнесли домой; когда его раздевали, то заметили у него на плечах глубокие царапины, словно его душил тигр. Маленький серебряный крестик – подарок Кати – уберег юношу от смерти, и черт, смирившись перед этой святыней, ограничился тем, что низверг его в театральные подземелья.

Генрих поправлялся медленно; как только ему стало лучше, к нему пришел директор театра и предложил очень выгодный ангажемент, но Генрих отказался, ибо он ни в коем случае не хотел вторично рисковать своим спасением; впрочем, он понимал, что никогда не сможет сравняться со своим страшным двойником.

Через два или три года, получив небольшое наследство, он женился на красавице Кати, и, плотно затворив двери гостиной, они сидят рядышком у саксонской печки и беседуют о будущем своих детей.

Театральные завсегдатаи и поныне с восхищением вспоминают этот чудесный вечер и удивляются капризу Генриха, который ушел с подмостков после такого шумного успеха.

ТЫСЯЧА ВТОРАЯ НОЧЬ

В тот день я никого не принимал; еще с утра твердо решив ничего не делать, я хотел без помех предаться этому важному занятию. Зная, что докучный посетитель (они бывают не только в комедиях Мольера) не потревожит меня, я все устроил так, чтобы не спеша, вволю насладиться своим излюбленным удовольствием.

Яркое пламя пылало в камине; сквозь сомкнутые занавески пробивался мягкий рассеянный свет, подушки – а их было с полдюжины – устилали ковер, и я уютно разлегся у огня, поодаль от вертела с жарким, и, покачивая ногой, смотрел, как приплясывает, свисая с носка, широкая марокканская туфля – желтая, расшитая блестками, затейливого фасона; кот, подобно коту пророка Магомета, прикорнул у меня на рукаве, и я бы не пошевелился ни за какие блага.

Глаза мои, уже затуманенные восхитительной дремой, которая охватывает тебя, когда не хочется думать, рассеянно блуждали, глядя и не глядя, по прекрасному эскизу Камилля Рокплана «Кающаяся Магдалина в пустыне», строгому рисунку пером д’Алиньи, большому полотну четырех неразлучных – Фешера, Сешана, Диетерля и Деплешена, – всему этому богатству и славе моего жилья, обители поэта; ощущение действительности мало-помалу покидало меня, и я все глубже погружался в волны бездонного моря небытия, где столько восточных мечтателей потопили разум, уже подточенный гашишем и опиумом.

В комнате царила нерушимая тишина; я заранее остановил часы – не хотелось слышать, как тикает маятник, как бьется этот пульс вечности, ибо, упиваясь бездельем, я не переношу бессмысленную и лихорадочную суетню желтого медного диска, который снует из угла в угол по клетке, беспрерывно двигается, не продвигаясь ни на шаг.

И вдруг – пронзительный звонок: «дзинь, дзинь» – резкий звук, невыносимо звонкий, ворвался в безмятежный покой, – так капля расплавленного олова с треском упала бы в сонное озеро; я вздрогнул, выпрямился и, забыв про кота, что свернулся клубком на моем рукаве, вскочил, словно подброшенный пружиной, посылая ко всем чертям безмозглого привратника, который пропустил кого-то вопреки приказу; затем снова сел. Но едва я пришел в себя от нервного потрясения и поправил подушки, на которые облокачивался, меня снова потревожили: за дверью послышались чьи-то уверенные шаги.

Дверь приоткрыли, и в щель просунулась лохматая голова Адольфо Франческо Пержиаллы, – разбойника-абиссинца, в услужение к которому я попал из-за тщеславного желания иметь слугу-негра. Белки его глаз сверкали, приплюснутый нос распластался до невероятия, толстые губы растянулись в широкой улыбке, которая должна была изображать лукавство, зубы оскалились, как у ньюфаундленда. Он готов был выскочить из своей черной кожи, лишь бы поскорее заговорить, и строил невообразимые гримасы, стараясь привлечь мое внимание.

– В чем дело, Франческо? Хоть целый час вращайте своими эмалевыми глазами, как бронзовый негр, в животе у которого запрятаны часы, все равно я так ничего и не пойму. Довольно пантомимы. Постарайтесь рассказать на любом наречии, что происходит и кто вторгся в самые недра моего ничегонеделания?

Надобно вам сказать, что Адольфо Франческо Пержиалла-Абдула-Бен-Мухамед, абиссинец по рождению, некогда магометанин, а ныне христианин, знал все языки на свете, но вразумительно не говорил ни на одном. Начинал он по-французски, продолжал по-итальянски, а кончал по-турецки или арабски, особенно когда по ходу разговора оказывался в затруднительном положении, если, скажем, речь заходила о бутылке бордо, ямайского ликера или лакомства, безвременно исчезнувших. По счастью, у меня есть друзья-полиглоты, и в таких случаях мы сначала гоняем его по Европе, пока он не вычерпает все, что может, из итальянского, испанского и немецкого, и не удерет от нас в Константинополь, перейдя на турецкий, но тут за него берется Альфред, и Франческо, видя, что его припирают к стенке, перепрыгивает в Алжир, а здесь его перехватывает Эжен, заставляет перебрать все диалекты арабского – от выспреннего книжного языка до просторечья; тогда он очертя голову бросается в бамбара, в галла и прочие диалекты внутренних областей Африки, и только Абади, Конб и Гамузье могут с ним справиться. Но на этот раз он бойко ответил на испанском – весьма посредственном, но вполне вразумительном.

– Uno mujer muy bonita con su hermana quien quiere hablar á usted. [35]

– Проси их войти, если они молоды и красивы, а если нет, скажи, что я занят.

Плут, который прекрасно все понимал, исчез и мигом вернулся в сопровождении двух женщин, облаченных в широкие белые бурнусы с опущенными капюшонами.

Я самым учтивым образом придвинул дамам два кресла, но, заметив ворох подушек, они движением руки дали понять, что благодарят меня, и, сбросив бурнусы, уселись на ковер, скрестив ноги по восточному обычаю.

Той, что сидела против меня в солнечных лучах, проникавших в щелку между занавесками, – было, пожалуй, лет двадцать; другая, не такая красивая, казалась постарше; займемся же той, что красивее.

Она была одета на турецкий лад, и наряд был роскошный: зеленая бархатная курточка, вся изукрашенная вышивкой, обхватывала ее тонкий стан, газовая полосатая блузка с полукруглым вырезом, застегнутая на две алмазные пуговицы, не скрывала грудь, белоснежную и превосходно выточенную; белый атласный платок в звездной россыпи блесток служил поясом, широкие пышные шаровары доходили до колен, бархатные гетры, расшитые на албанский манер, обтягивали ее стройные изящные ножки, а прелестные обнаженные ступни прятались в крохотных туфельках из стеганого марокена, расшитых золотым тканьем; оранжевый кафтан, затканный серебряными цветами, пунцовая феска, украшенная длинной шелковой кистью, дополняли наряд, весьма неподходящий для визитов в Париже в тот злополучный 1842 год.

Лицо же ее отличалось той непогрешимой красотой, которую встречаешь на востоке. На матово-белом фоне, подобном неотшлифованному мрамору, как два черных цветка таинственно цвели прекрасные глаза, ясные и бездонные, они смотрели из-под удлиненных век, подкрашенных хною. Казалось, гостья была чем-то озабочена; одной рукой она держалась за ногу, как это принято на Востоке, а другой поглаживала косу, отягченную просверленными посредине цехинами, лентами и султанами из жемчуга.

Ее спутница, одетая не так роскошно, сидела молча и неподвижно. Вспомнив, что в Париже сейчас находятся баядерки, я принял ее за танцовщицу из Каира, – знакомую моего друга Доза, египтянку, которая, прослышав, какой прием я оказал прекрасной Амани и ее спутницам-смуглянкам Сандируне и Рангуне, явилась ко мне, журналисту, заручиться покровительством.

– Сударыни, чем могу быть полезен? – обратился я к ним, поднося руки к ушам и пытаясь изобразить почтительный салям.

Красавица турчанка возвела очи к потолку, потом, озадаченно взглянув на сестру, уставилась в ковер. Она не понимала ни слова по-французски.

– Эй, Франческо, плут, прощелыга, бездельник, сюда, обезьянье отродье, хоть раз в жизни окажи услугу!

Франческо не спеша приблизился, напустив на себя важность.

– Раз ты так скверно говоришь по-французски, значит, должен хорошо говорить по-арабски и сейчас будешь играть роль толмача для этих вот дам и меня. Возвожу тебя в сан переводчика; прежде всего спроси у прекрасных чужестранок, кто они, откуда явились и что им угодно.

Умолчу о том, какие рожи корчил Франческо, и приведу разговор так, будто шел он по-французски.

– Сударь, – молвила красавица турчанка устами переводчика-негра, – вы – литератор и, должно быть, читали арабские сказки «Тысяча и одна ночь», которые не перевел, а довольно неуклюже пересказал милейший господин Галлан, и имя Шахразады вам небезызвестно?

– Прекрасной Шахразады, жены хитроумного султана Шахрияра, который, дабы избежать измены, по вечерам женился, а по утрам повелевал обезглавить супругу? Знаю превосходно.

– Так вот, я – султанша Шахразада, а это моя любезная сестра Динарзарда, твердившая еженощно: «Сестрица, пока не рассветет, расскажи одну из тех дивных сказок, которые ты знаешь».

– Счастлив вас видеть, хотя ваше появление почти неправдоподобно; так чем же я, бедный поэт, обязан высокой чести принимать султаншу Шахразаду и ее сестру Динарзарду?

– Дело в том, что мне пришлось рассказывать каждый вечер, и в конце концов запас сказок истощился; я все поведала, что знала, исчерпала весь мир чудесного – вампиры, джинны, чародеи и чародейки оказали мне большую услугу, но все иссякает, даже невероятное, и достославный султан – тень падишаха, свет света, луна и солнце Полуденного царства – стал зловеще зевать и теребить рукоятку сабли; нынче утром я рассказала ему последнюю историю, и мой великий повелитель смилостивился и пока еще не приказал меня обезглавить; с помощью ковра-самолета, четырех факарденов я и примчалась сюда, разыскать сказку, повесть или новеллу к завтрашнему утру, к тому часу, когда по призыву сестры Динарзарды я рассказываю что-нибудь великому Шахрияру, вершителю моей судьбы; глупец Галлан в обман ввел весь свет, утверждая, будто после тысячи и одной ночи султан, очарованный сказками, помиловал меня; ничуть не бывало: он все больше и больше жаждет сказок, и только любопытство может противоборствовать его жестокости.

– Ваш султан Шахрияр, бедненькая моя Шахразада, здорово смахивает на нашу публику: только перестанешь ее забавлять, как она хоть и не обезглавливает нас, зато просто о нас забывает, что ничуть не менее жестоко. Ваша участь меня трогает, но что я могу для вас сделать?

– У вас, вероятно, есть под рукой какие-нибудь фельетоны, истории. Дайте мне что-нибудь!

– О чем вы просите, прекрасная султанша? У меня нет ни строчки, – ведь я работаю, когда есть нечего, ибо, как сказал Персий: «Fames facit poëtrias picas». [36]А пока денег мне хватит на три обеда. Пойдите к Карру, если вам удастся проникнуть к нему сквозь рой пчелок, жужжащих и бьющих крыльями около подъезда и перед окнами; его сердце хранит изящные любовные истории – он поведает вам о них в свободную минуту – между уроком бокса и призывом охотничьего рога; или подождите, пока Жюль Жанен закончит несколько столбцов фельетона и тогда на ходу сымпровизирует такую историю, какая вашему султану Шахрияру и не снилась.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю