Текст книги "Рыцарь ночного образа"
Автор книги: Теннесси Уильямс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)
Когда находится одна вещь, весьма вероятно, что найдется и вторая, и третья, и я нашел вторую картонку из прачечной, лежавшую под кроватью немного дальше, чем первая, чистая поверхность которой уже вся исписана. Я уменьшил размер моих карандашных строчек до такой степени, что прочитать их смогу только я один – чтобы подольше удержать эту баррикаду слов против одиночества.
Что касается четырех молодых людей, которые уехали в Мобиль, и моего предчувствия, что их жизни завершились после того, как они покинули Тельму, то мне оставалось только признаться, что в тот момент, когда они уехали, мне очень захотелось обнять блондина, и чтобы он сидел у меня на коленях. Это эротическое чувство, нет нужды говорить вам. Мне бы хотелось чувствовать судорожные движения его распростертого тела, когда оно отдавало бы тепло своей жизни, поместить одну руку ему на лоб, другую на пах, чтобы успокоить те два места, где он жил наиболее интенсивно, и которые больше всего сопротивлялись бы насильному переходу в мертвое, минеральное царство.
*
Конечно, не все, но многие из моих приключений в Телме, штат Алабама, были того же сорта, что всплыли сегодня на поверхность моего подсознания. То, что я делаю сегодня ночью, я делал и все остальные ночи, которые провел один в этом едва отделенном от куда большего и куда более темного пространства месте, что неизбежно напоминает мне о неупоминаемом, и о чем я снова упоминаю – о безмерной пустоте Ничего и Нигде, откуда появляются мерцающие искорки жизни, снова стремительно в нее падающие, даже в самых затянувшихся случаях, волшебным падением воздушного гимнаста из-под купола цирка, перелетающего с трапеции на трапецию без страховочной сетки под ним. Это действие, момент совершенного блеска – и затем падение, прыжок из света в сердце тьмы, и великий вздох ужаса и страха публики, сравнимый с тем, что происходит в сердце этого гимнаста, когда он обнаруживает, что не рассчитал свой полет и это будет стоить ему жизни.
О Господи, у меня-то что общего с этим аффектированным стилем Пьера Лоти эпохи смены столетий?
Я сказал: то что я делаю сегодня ночью, я делаю всегда, когда бываю один с тех пор, как вступил в «хрупкий мир любви», за исключением того, что я не лежу голым в постели на животе, и не прижимаю свой теплый наполовину вставший член к пустоте, оставшейся от Лэнса.
– Малыш, ты хочешь писать, но у тебя нет образования, – сказал он мне однажды, рассерженный тем, что я остался сидеть за BON AMI со своей «голубой сойкой» и царапать карандашом, а не пошел к нему в постель.
– Ты имеешь в виду формальное образование, а не соответствующую подготовку.
– Малыш, у тебя его еще меньше, чем у меня.
– Откуда ты знаешь?
– Послушай, инспектор по прогулам сидел у тебя на хвосте, когда я тебя встретил.
– Это если верить моей матери, первоклассной сочинительнице. На самом деле в Телме, штат Алабама, я получил, такую же подготовку, как и поэт Артюр Рембо в Шарлевилле, когда он схватил школьный приз и бежал.
– Это что еще за тип?
– Если не знаешь, то и не хвастайся своим образованием.
– Не забывай, что когда я тебя встретил, ты был в общефедеральном розыске.
– Я и до сих пор в нем.
– Малыш, тебя хорошо ебут? Ответ на этот вопрос – да, и поэтому если тебе чего не хватает то не так ж и многого.
– Мне бы хотелось стать чем-то более постоянным, чем простым резервуаром для спермы, зараженной к тому же микробами от анонимных доноров, которых ты встречаешь ночами во время гастролей твоего ледового шоу.
– Ты там не сиди и не разговаривай со мной, как маленькая библиотечная проститутка.
– А ты там не лежи и не разговаривай со мной, как будто ты меня купил за право жить в этой дыре.
– Если тебе не нравится мой стиль жизни…
– А тебе нравится?
– Стиль жизни человека должен соответствовать его будущему, а не настоящему, а в моем будущем я не хочу быть звездой балета, мне не вечно оставаться живым негром на льду, малыш, но я буду наркоманом, и эта дыра вполне подойдет для моей будущей жизни.
– С этим я не спорю, поскольку знаю твои привычки, но как насчет меня, могу я мою жизнь приспособить к будущему…
– Негра-наркомана?
– Это ты сказал, не я.
– В тебе пробуждается южанин-плантатор, и предупреждаю тебя, я в ответ могу стать дикой кошкой.
– У тебя зеленые глаза в коричневую крапинку, Лэнс, как у хищной кошки, они горят, они прожгли тебе путь в мою жизнь, ты можешь сжечь и себя, и я останусь выжженным, как деревня из хижин с соломенными крышами, которую ты поджег, разграбил и разорил и… не надо!
Он пытался вытащить меня из-за ящика и отнести в кровать, и я знал, что это не для любви, а для мести.
– Это может быть нашим последним причастием, – предупредил он меня, и его рука ослабила хватку.
– Но без таинства в нем.
– Хорошо, давай без этих трагедий. Расскажи мне о твоем самообразовании в Телме, малыш.
Я глубоко вздохнул, прежде чем продолжить разговор, который оказался нашим последним разговором, и потом сказал спокойно, насколько это было возможно, когда его хищные кошачьи глаза прожигали дыры в моей спине:
– В Телме я каждый вечер ходил в публичную библиотеку, завещанную городу одной богатой вдовой, и там были переводы всей классики от древних греков до молодого поэта Рембо, на которого я похожу.
– А откуда ты знаешь, на кого он был похож, на тебя или не на тебя?
– Оттуда, – и я вытащил страницу, вырванную из книжки в библиотеке Телмы, штат Алабама, со знаменитым портретом Рембо – фотографией в «Au Coin de la Table» где он сидит среди парижской литературной богемы тех дней, когда он впервые приехал в Париж.
– Это ты, малыш?
– Видишь, как бывает – это поэт Рембо, я вырвал его в Телме, штат Алабама, из библиотечной книжки о нем. Мне надо было сделать это тайно, я пошел в хранилище, куда меня допускали, и очень громко там кашлял, чтобы заглушить звук вырываемой страницы.
– Так ты был маленькой библиотечной проституткой в Телме, вырывал картинки из книг, и поэтому достаточно образован, чтобы стать писателем в Нью-Йорке – ты мне эту лапшу вешаешь?
– Это правда, а не лапша. Мне никогда не давалась тригонометрия или диалоги Платона по-гречески, но как писатель – я не такой инвалид в смысле грамотности, как ты думаешь.
Его большая горячая рука грубо схватила мое плечо, и он выдернул меня из-за BON AMI в кровать.
– Уволь меня от всей этой литературной чепухи.
Он во всю длину вытянулся с кровати, чтобы задуть керосиновую лампу, при свете которой я писал за BON AMI, и при свете которой я пишу и сейчас.
– Посвятишь себя своей литературной карьере, когда я посвящу себя своей, на льду и совершенно не литературной.
*
Хочу вернуться к признанию, что только немногие из моих приключений или случаев в Телме имели не по годам эротический характер.
Я действительно ходил каждый вечер в публичную библиотеку Телмы, и к десяти годам я прочитал, например, всего Шекспира, которого предпочитал романам Эдгара Райса Бэрроуза и книжкам про Фу Маньчжу[26].
– Добрый вечер, маленькое чудо, – так меня приветствовала библиотекарша, в насмешку, я думаю.
В моем характере заложено, наверное, что я предпочитал «Тита Андроника» «Гамлету» и едва ли не «Отелло» и «Макбет».
Читая его, я смеялся над неистовой невоздержанностью Королевы готов, которой подали на пиру мясной пирог с начинкой из мяса двух ее сыновей, изнасиловавших Лавинию.
(Думаю, что писатели предрасположены смеяться над любой невоздержанностью, кроме своей собственной.)
В те времена там жили ушедший на покой священник и его жена, Его преподобие и миссис Лейкланд, еле сводившие концы с концами, но сидели они на своем сером крылечке так покойно, как будто в их жизни не было никаких переживаний. Они подремывали рядышком в своих креслах, он в порыжевшей рясе со свеженакрахмаленным круглым воротничком, она в чистом белом платье в желтую полоску, еле заметную, как мазки краски на последнем(?) холсте Моизи. К тому же, все знали, что она страдает каким-то внутренним недугом, причинявшим ей сильную боль, но морфина не принимает – то ли потому, что морфин стоит больше, чем они могли себе позволить, то ли потому, что гордость не позволяла им принимать его бесплатно.
– Добрый вечер, Ваше преподобие, как поживаете, миссис Лейкланд?
– Спасибо, прекрасно, просто прекрасно. Как вы поживаете?
Такой разговор повторялся долгими летними вечерами в Телме практически каждый день, потому что жили они в соседнем доме.
В их голосах звучало героическое усилие.
И все же они отказывались принимать, точнее брать, корзины с продуктами, что иногда появлялись незаметно у их дверей. Священник Лейкланд передавал эту милостыню время от времени заглядывавшему к ним беловолосому негру, еще более старому, чем сам священник.
– Добрый вечер, мистер Линден.
– Добрый вечер, Ваше преподобие, как поживаете, миссис Лейкланд?
– Спасибо, прекрасно, просто прекрасно. Вы не будете так добры забрать эту корзину с…
К этому времени беловолосый негр уже поднимался на крыльцо, и их голоса становились неслышным шепотом, которым они переговаривались между собой, поглядывая из своих кресел на приближающийся вечер.
Сидя как-то около нашего дома, совсем рядом с их крыльцом, я спросил у матери:
– На кого они похожи, мама?
– Они эксцентричные.
Моя бабушка засмеялась, мягко и насмешливо.
– Ты – как твой сын, он тоже никогда не отвечает на вопросы.
– Пожалуйста, давай оставим этот предмет.
– Ты всегда все предметы оставляешь – где-нибудь не там, – проворчала ее мать протестующим тоном.
– Сынок, помоги своей бабушке вернуться в дом и сделай ей чашечку какао.
– Мне не нужно в дом, и мне не нужно какао. Послушай, мальчик мой. Ты знаешь, что такое оскорбление, а им нанесли именно его, им нанесли невыносимое оскорбление епископ Дайосиз и город Телма. Как ты думаешь, почему еще они сидят здесь, как не в качестве вызова проходящим мимо людям, нанесшим им это невыносимое оскорбление, и думающим, что могут загладить его корзинами, оставленными около их дверей, когда их нет на крыльце, и почему он отказывается от морфина для своей жены, у которой боли невыносимые, такие же, как оскорбление от церкви и города Телмы.
– Мама, – сказала мама, резко вставая со своей качалки и распахивая двери в дом.
Бабушка дала ей постоять так, занявшись изучением ночного неба, а потом с безразличным видом встала и отправилась в дом.
– Это было невыносимым оскорблением, и тебе не объяснить ему, что это значило для Лейкландов, но он скоро сам узнает значение этого слова для себя самого, и я надеюсь, вынесет его так же спокойно и достойно, как выносят они.
И она ушла в дом, величественная старая тигрица.
Мой интерес к Его преподобию и к миссис Лейкланд вырос после этого до такой степени, что потребовал более пашой информации, и скоро я наткнулся на ее источник в лице одной крашеной рыжей леди по имени Пинки Сейлс, волосы которой пламенели в дни ее юности и продолжали пламенеть, когда ей минуло шестьдесят, при помощи бутылочек из аптеки. В один и тот же час голубых сумерек она быстрым шагом проходила мимо нашего дома, разговаривая со своей компаньоншей, шедшей на цепочке – пуделихе с красными, как у пьяницы, глазами. Каким-то образом им удавалось создать театральный эффект парада с оркестром, хотя оркестром был только пронзительный шепот Пинки и редкое непокорное тявканье пуделихи.
– Иди спокойно, перестань все нюхать и на все мочиться, я не собираюсь гулять с тобой всю ночь.
И я подумал, раз она разговаривает с красноглазой пуделихой, она будет разговаривать и со мной, поэтому я пристроился к ней как-то вечером, и после вежливого «Добрый вечер» сказал ей:
– Мне бы хотелось, чтобы вы рассказали мне о бывшем священнике, что живет по соседству с нами, мисс Пинки.
– Сынок, боюсь, что для такого разговора история слишком страшная, а ты слишком юный.
– Мне только хочется знать, наносил ли ему невыносимое оскорбление епископ Телмы, и что это было за оскорбление.
– Хорошо, дорогой, помог и мне отвести мою Белль до аптеки и обещай больше никому не рассказывать то, что я расскажу тебе о священнике Лейкланде, а я расскажу, что знаю. У них была дочь, ты знаешь, которая кричала из окна, и однажды, когда епископ обедал у них, эта дочь появилась у стола, притащила стул и уселась прямо напротив епископа.
– И закричала?
– Нет, бросила ему в лицо курицу.
– И все?
– Господи, мальчик мой, этого было достаточно, учитывая еще и еретические взгляды священника Лейкланда на Библию. Он утверждал, что Ветхий Завет – это собрание сказок, герои которых слишком часто вступают друг с другом в кровосмесительные связи, община была этим не очень довольна, епископ тоже, а курица была такая твердая, что у него возникли проблемы. А потом дочь закричала, да еще и запустила ему в лицо куриной ножкой, с которой капала подливка. «Ля, ля, ля», – приговаривал Лейкланд, пытаясь стереть с него подливку. Но это не помогло. «Уберите куда-нибудь подальше свою дочь и отрекитесь с амвона от своей ереси в следующее же воскресенье, или вы будете отставлены без пенсии, Бог да сохранит ваши души, спокойной ночи». И епископ уехал, а в следующее воскресенье священник Лейкланд отслужил две службы: одну о бегстве его дочери в неизвестные места и вторую – об укреплении в своем мнении, что Ветхий Завет – это самая невероятная книга из всех когда-либо написанных. Так все и получилось. Вылетел без пенсии и, как я слышала, не имея и следа своей дикой дочери. Как люди исчезают в этом мире, а вот и аптека, спокойной ночи.
Она дернула Белль, недовольно тявкнувшую, подошла, стуча своими тонкими каблучками, к стойке с косметикой и громко сказала продавщице:
– Хну, пожалуйста, духи «Шалимар», и ты заткнешься, наконец, Белль?
За несколько дней до того, как я покинул Телму, штат Алабама, миссис Лейкланд, наконец, уступила своей болезни, и в ту же ночь их дом сгорел, кремировав обоих: две старых человеческих досочки, двух неразлучных голубков, на которых снизошли любовь и сумасшествие, как два неразделимых призрака. Шланги пожарников больше были направлены на наш дом, чтобы защитить его от заразы огня, ереси и скандала с беглой дочерью. Но желание бежать накрепко вселилось в сыновей и дочерей Телмы – так же крепко, как желание упорствовать текло в более медленной крови их отцов и матерей.
Как много таких спокойных ночей в Телме.
А здесь – бродяжничество, и Bon soir, Désespoir[27], в стольких сердцах в этот час, но мы живем с этим до конца наших голубых соек, за исключением тех, кто имел мужество священника Лейкланда в ту ночь, когда он остался один и решился на поджог и грех самоубийства.
(Их тела были погребены в неосвященной земле.)
И я думаю, мне пора написать «Ребе сказал» или выскользнуть через угловую щель фанерной загородки, чтобы посмотреть, сколько длиться еще этой ночи.
*
Что я сделал на самом деле: пошел в туалет посмотреть на свое лицо в маленьком квадратном зеркальце, с помощью липкой ленты прикрепленном к стене над умывальником – я делаю это всегда, когда у меня пропадает чувство реальности меня самого, а не просто убедиться в том, что я, в отличие от вампира, отражаюсь в стекле – и пока я был там, изучая себя, видимого и правдоподобного, я услышал шаги по лестнице с Западной Одиннадцатой улицы. Естественно, я подумал, что это возвращается Чарли. Мое сердце в груди забилось, как просыпающаяся птица. Я еще больше приблизил лицо к зеркальцу, чтобы увидеть, достаточно ли оно подготовлено к встрече с моим непостоянным любовником, но то, что я увидел, больше напоминало героя немого кино, который кипит и сыплет искрами от ярости – крупный план, сопровождаемый титрами вроде: «Как ты смел показаться мне на глаза?» Я стоял там, считая до десяти и пытаясь стереть эту гримасу и заменить ее видом полного безразличия, если такое выражение лица вообще существует в природе, когда человек, который, спотыкаясь, тащился по лестнице, заговорил – голосом, охрипшим от большого количества выпитого, и таким низким, каким голосу Чарли не стать никогда. Голос мне что-то напоминал, не старое знакомство, а совсем недавнюю встречу, но узнать его я не мог.
– Ага, так ты тоже писатель, – вот что сказал этот голос.
Тут я понял, кто это был, вышел из туалета, и на самом деле, это был он, капризный старый драматург, пытающийся вернуться в театр – через театр «Трак и Вохауз», что означает «Обмен и Склад», на Бауэри. Он сидел на кровати, листая мою последнюю «голубую сойку». Наверное, до него дошло, что я наблюдаю это возмутительное вторжение в мою – можно ли сказать – приватность, когда это касается писания? Нет, конечно, но тем не менее рыться в бумагах писателя без приглашения – верх наглости. Он отложил «голубую сойку» в сторону, все еще не глядя на меня, стал косить своим здоровым глазом на картонку из «Ориентальной» и на большой конверт с отказом. Смотрел он печально, но не удивленно. Я прокашлялся. Переступил с ноги на ногу. Он продолжал коситься и читать.
В конце концов я нарушил тишину словами:
– Это у вас привычка такая – копаться в чужих неопубликованных рукописях без разрешения? И у вас привычка врываться в чужие спальни в любой час ночи просто потому…
– Потому что? – спросил он голосом, почти таким же отсутствующим, как и его внешность.
– Потому что у них двери не заперты?
– Частная собственность – это частная собственность, я как-то подзабыл это из-за…
– Из-за чего?
– Из-за отчаяния, этого продукта времени, исследовать который тебе еще не довелось.
– Откуда вы знаете, что не довелось?
– Я плохо вижу. К тому же, у помянуть отчаяние – безвкусное проявление симпатии, а я – чуть не сказал, что не хочу симпатии, но и это все – тоже дерьмо.
– Но вы сказали это, намеренно или нет. Вы знаете, при некоторых обстоятельствах я мог бы испытывать симпатию к вам, но сейчас, я боюсь, обстоятельства другие. Вы мне кажетесь старым ловким игроком, только играющим в слова, а не в пирамиду или в покер с краплеными картами.
– Это очень странно, что ты упомянул пирамиду. Знаешь несколько лет назад я плыл в Европу, потому что считал что от трансатлантического перелета у меня опять случится инфаркт, и за день до отплытия у меня произошла по телефону стычка с секретаршей моего издателя. Я узнал, что они планируют выпустить несколько томов моих пьес под названием «Собрание сочинений». Я позвонил им, нарвался на эту секретаршу и сказал, что не принимаю такое название, «Собрание сочинении», потому что не считаю, что закончил свою работу, и сказал: «Передайте им, что у меня есть другое название, „Пирамида“», и объяснил ей, что это такая мошенническая игра, в которой раздевают старых дураков, имеющих сбережения в банке. Не буду утомлять тебя деталями, думаю, ты их знаешь. Но за обедом в первый же вечер на корабле я получил от издателя телеграмму, в которой он сообщил мне, что не считает мои труды мошеннической игрой, и что если я возражаю против «Собрания сочинений», он предлагает вместо этого название «Театр такого-то».
И он замолчал.
– Это все?
– Я верю в мирные уступки, поэтому я сообщил им, что согласен на «Театр», хотя это кажется мне излишне претенциозным и…
– Вы тоже верите в незаконченные предложения.
– Тебе не хочется, чтобы я продолжал?
– К чему, я все понял. Вы бы не могли немного подвинуться?
Он слегка подвинулся.
– Если нетрудно, еще немного.
– Ты думаешь, я пришел сюда соблазнять тебя?
– В мире безграничного риска зачем рисковать лишний раз?
– Так годится?
Сейчас он передвинулся на самый край кровати, так что я тоже смог сесть.
– Поднимите вашу умную задницу с моей подушки, пожалуйста.
Он вытащил из-под себя подушку, положил ее за спину и откинулся на нее.
– Я вернулся в свой отель, но не мог войти в него один. Я пытался возвращаться по ночам в одиночку во многие отели, но с каждым разом это становится все страшнее и страшнее. Я дошел до того, что спрашивал коридорных и лифтеров, когда у них заканчивается смена, и если это случалось до рассвета, просил заходить ко мне в номер, и ждал их до последнего, прежде чем пытался заснуть. А вот это смешно. Несколько ночей назад один из них появился у меня перед рассветом, соблазненный обещанием большого вознаграждения за его службу, которая заключалась в том, чтобы подержать меня за руку, пока не подействует нембутал – действительно, только подержать за руку, клянусь. Желательно – раздетым, но не обязательно. Ну, этот появился. На мне был одни из двух моих шелковых халатов, я предложил ему надеть другой, но он отказался, только сел на стул у кровати и сказал: «Так пейте свой нембутал, я не могу сидеть с вами весь день». Я проглотил таблетку, запив стаканом вина, и внезапно, когда мое зрение стало затуманиваться, я увидел его киноактером Далессандро. Я вздохнул и сказал ему: «Держи меня, держи меня». И что он сделал? Он взял мою руку так осторожно, как будто боялся заразиться от нее какой-нибудь ужасной болезнью. Правда, смешно?
– Мне это совсем не кажется смешным, как не показалось коридорному или…
– Лифтеру, – подсказал он. – Только в тот же вечер, когда он посетил меня в номере на десятом этаже, он имел наглость сказать мне, когда я выходил из лифта: «Осторожнее, мисс».
– Он польстил вам, не сказав «мадам».
– Ты тоже хорошая сука, ну да ладно. В этой части города это естественно.
– Это вам за посещение наших трущоб.
– Малыш, для меня не трущобы даже Бути-стрит в Сингапуре, где тараканы после полуночи садятся тебе прямо на лицо, зато там живут самые красивые трансвеститы в мире, более женственные, чем женщины, клянусь.
– Я с вами не спорю, мне только хотелось бы, чтобы вы перестали ворошить мои рукописи, как будто я вас об этом просил.
– Извини. Я не нарочно. Какой-нибудь интерес к заграничным путешествиям у тебя есть?
– Вы меня уже об этом спрашивали. Ответ был отрицательным, таким он и остался – может быть, даже стал еще более отрицательным.
– Я бы тебя сильно не утруждал – только занять номер по соседству, отвечать на телефонные звонки, помогать таскать багаж. Седеть со мной за ленчем и обедом. Видишь ли, спать один я еще могу, а вот есть один и пить один не могу совершенно.
– Мне кажется, в вашем возрасте можно было бы научиться переносить многое.
– Да, включая себя самого. Я помню, как-то ведущий телешоу спросил меня: «Вы себя любите?», на что я ответил пустым взглядом и молчанием, и тогда он сказал: «Вы себя обожаете?», и я сказал в конце концов: «Я привык к себе, и стараюсь терпеть себя, как могу». Так ты не любишь заграничных путешествий?
По-моему, он давно уже не слушал даже себя самого.
Когда он не говорил, он был, точнее, мог бы быть, вполне терпимым. Но сколько подобное существо могло не говорить, пока в нем теплилась жизнь? Я понял, что он был прав, когда назвал меня хорошей сукой – частично прав, поскольку он был не совсем в себе. В конце концов, его наглость выходит за всякие рамки. С другой стороны, его одиночество может поспорить с нею размерами. Я стал способен более объективно оценивать его. Я увидел, что он был примерно одного со мною роста, а его глаза Циклопа были такого же цвета, как мои – я всегда считал их украшением и гордостью моего лица – светло-салатовые. В его случае, однако, наблюдалось хроническое воспаление, и просветленность могла быть признаком катаракты, развивающейся и на здоровом глазу. И рот у него всегда был очень неприятно приоткрыт. Нос был обычным, но ноздри слегка раздуты, и на них проступали кровеносные сосуды. Он расстегнул, но не снял свою шубу. Вероятно, когда-то он был стройным. Но это было когда-то, не сейчас – теперь он был неплохой моделью для художника, склонного рисовать сферами. Я мог быть уверен, что намеренно или не намеренно, под влиянием двух бутылок вина или барбитуратов, он может выйти через дверь в соседнее помещение, там раздеться или переодеться в шелковый халат и закричать: «Держи меня, держи меня!» Люблю ли я заграничные путешествия? Могу ли я стать до такой степени проституткой – чем я не был никогда в жизни? Нет, заметил я окончательно, и наверное, произнес это вслух, потому что его глаза снова сфокусировались на мне, и он заморгал, так что полоска влаги потекла по его щеке с моей стороны
– «Нет» что?
– Не люблю заграничных путешествий.
– Но ты можешь постепенно развить в себе вкус к ним, особенно если путешествовать первым классом, реактивными самолетами можно много рассказывать, что такое выйти из-под облаков над ночным Гонконгом, со всеми его неоновыми иероглифами, которые ты не можешь прочесть, но зато можешь вообразить себе, что они рекламируют все чувственные обольщения и удовольствия Востока, если у тебя желтая лихорадка или вкус к ягодицам, гладким, как грудки, и там еще есть несколько отелей в традиционном стиле, которые пока еще не опустились – так, например, «Королевский Гавайский» с высоченными потолками и вращающимися вентиляторами, а из отеля «Мена» в Каире видны пирамиды, находящиеся в нескольких минутах езды верхом на верблюде, а в Бангкоке ты можешь занять тот же номер, что когда-то занимали Сомерсет Моэм или Ноэль Кауард, или можешь поселиться в современной высотной пристройке, с кондиционером, комфорт на Дальнем Востоке иногда важнее эстетики. Токио совсем не для меня из-за загрязнения воздуха, но я никогда не забуду поездку в такси с японским юношей, похожим на бледную желтую розу – после того, как я упал у его ног где-то на Гинзе, он отвозил меня в Иокогаму, а примерно на полпути я очнулся, и чтобы отвлечь себя от напоминания о своей смертности, имевшем место на Гинзе, я положил свою руку на его бедро, а он передвинул ее, как пешку в шахматной игре, на свой пах, и сверху положил свою руку…
– Кто-нибудь, наверное, потом переиграл его руку.
– Кто-нибудь всегда так делает. Я не знаю, это человеческая комедия или человеческая трагедия, но в этом бывает столько человечности. Ты любишь заграничные путешествия, я хочу сказать, сможешь ли ты вынести их со мной?
– Может быть, лет через пять, если мы будет живы.
(Я чуть не добавил – а вы не будете парализованы и не потеряете дар речи.)
Я почти был шокирован жестокостью моего отношения к этому бездомному, приковылявшему в мою жизнь несколько часов назад, крича – а что он там кричал как резаный, вылетев из фойе театра «Трак и Вохауз»? О чем-то ужасном, во что нельзя поверить? Он разговаривал тогда не со мной, и в тот момент не могла зародиться симпатия. Меня беспокоило отсутствие у меня симпатии к нему сейчас, когда я с ним познакомился. Отсутствие симпатии к незнакомцу, о котором в газетах сообщили, что он сгорел заживо при пожаре дома для престарелых – это, может быть, и плохо, симпатию чувствуешь, чувствуешь, может быть, даже некий эрзац-ужас, но уже в следующую минуту смеешься над крупным планом Никсона и Брежнева на обеде во дворце пятнадцатого века в Кремле, но сейчас ледяное раздражение я чувствовал по отношению к человеку, который единственное, что делал – соблазнял меня роскошными заграничными путешествиями как платой за его вторжение в мою жизнь, почти такую же бездомную, как и его, разница только в годах, и не было ли это зловещим знаком любому, кто хочет писать? Не означает ли это, что я уже слишком стар для выбранного мною занятия? Постарел с реактивной скоростью из-за дезертирства Чарли? Или раздражение из-за —…
Бывают предложения, которые выдающемуся неудавшемуся писателю заканчивать стыдно, все равно, что раскрывать тайну, опубликованную во вчерашней газете. Я громко и протяжно вздохнул, что напомнило мне о дыхании Королевы Трагедии, читавшей псалмы на одной давнишней шикарной вечеринке – она вздыхала так, что этим воздухом можно было поднять к небу черный аэростат, но все, что из этого получилось – тривиальное и подозрительное предположение:
– Вы пытаетесь купить меня, а я не продаюсь.
Я взглянул на него еще раз, и, о Господи, снова увидел собственный портрет только состарившийся – как юноша Дориан у Св. Оскара.
Все хватит самоненависти – этой формы жалости к самому себе: я знал уже в то время, что его не остановят даже двойные запертые двери между соседними номерами, нет он позвонит начальнику всех коридорных и потребует сиплым шепотом открыть двери между нами, и тут, как бы это сказать, когда в мире полно проституток, достаточно голодных, чтобы не отказываться ни от каких предложений, почему он должен выбрать именно меня?
Затем он подвел итог нашему разговору, произнеся самое короткое слово, он сказал:
– Я, – мне показалось, что от этого немедленно прояснилась причина моего раздражения, и я мгновенно воспользовался предоставленным мне преимуществом, сказав:
– Вы, вы, вы, вечно вы, разве не в этом ваша проблема?
– И твоя.
– Нет, я считаюсь и с другими тоже.
– А я, по-твоему, не считаюсь? По-твоему, легко было вернуться сюда в другом такси с очень нетерпеливым таксистом, когда не знаешь никакого адреса, кроме: Западная Одиннадцатая улица и запах реки?
– Каковы ваши мотивы совершить этот подвиг? Вчера я узнал новое слово, раньше я его не слышал. Это слово «солипсизм». Я пошел в библиотеку, посмотрел в словаре и узнал, что это означает что-то вроде жить исключительно в себе и для себя. Записать его вам? Достаньте мне листочек бумажки из вашего портмоне.
– Я это слово знаю не хуже собственного имени.
Теперь мы оба смотрели прямо перед собой и дышали, как выдохшиеся бегуны. Я чувствовал, что мы с ним уже расстались, хотя физически сидели пока рядом. Мне не хватало еще нескольких слов, и он сказал их мне, одновременно положив руку на мою коленку.
– Мои дорогой мальчик.
– Извините, мне нужно выйти в другую комнату. – Я вскочил. – Я подумал, вдруг мой любовник вернулся через черный ход.
– Если он вернулся и не потрудился зайти поцеловать тебя и пожелать спокойной ночи или объяснить свое отсутствие, то может быть, он – ошибка?
– Может, ему стыдно смотреть мне в глаза или неудобно мешать нашему серьезному разговору, и в любом случае я предпочитаю его всем заграничным путешествиям.
– Я помню. Изваян Праксителем или ловко скопирован у мастера его подмастерьем. Я знаю, что говорят люди – похотливый, сладострастный, декадентский, бесстыдный, непристойный, в меня швыряли все эти обвинения, но я продолжаю держаться, а что касается твоего предпочтения, я принимаю его, неохотно, но с пониманием. Вчера я листал свою записную книжку с адресами и телефонами и вычеркнул очень много номеров и имен, ставших жертвами времени – так много, что я безутешен и почти до смерти напуган, а это и есть солипсизм.
– Для вас лучше принять это как факт.
– Это неприемлемо.
– Это еще одно ваше неправильное представление, что солипсизм вашей жизни будет содержать в себе солипсизм вашей смерти, и если вы, когда я вернусь, еще не покинете эту комнату, я постараюсь вызвать «скорую помощь», чтобы отвезти вас в Белвью.