Текст книги "Рыцарь ночного образа"
Автор книги: Теннесси Уильямс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
Это не было искрящимся обменом колкостями, и не должно было им быть, и светло-карие глаза Большого Лота обратились на Чарли с мечтательно-оценивающим взглядом сверху вниз.
– Может, пойдем к Фебу, чего-нибудь пожуем, сегодня ночь в самый раз для острого чили.
И не повернув взгляда в мою сторону, он велел мне выдать Чарли денег на такси.
– Что еще за такси?
– Четырехколесное транспортное средство, используемое как городской транспорт успешными писателями.
Намеки на мое призвание всегда ранят больнее, когда делаются бывшими друзьями, и я ничего не ответил, но тут Моизи пробудилась от своих воспоминаний. Она сказала Большому Лоту:
– Как это замечательно – быть мастером во всем, включая коварство и предательство.
Ее серо-ледяной взгляд стер улыбку скучающего высокомерия с лица Большого Лота, так что и следа не осталось. Обида и гнев вспыхнули теперь на нем.
– Бога ради, Моизи, если я кого и предаю, то только себя – ради всех, никто не предан ни мне, ни мною, а что касается всей этой болтовни, я нахожу ее слишком нереальной, чтобы поверить, и поскольку лично я не любитель театра абсурда, я иду к Фебу выпить водки, съесть острого чили и отдохнуть от дерьмовых разговоров о предательстве.
– Берегись внезапного метро, – мягко сказала Моизи – так же мягко, как, я читал, натолкнулся на ледяную гору «Титаник» – так мягко, что танцующие в бальном зале даже не почувствовали этого.
(«Внезапное метро» – так Моизи обозначала все катастрофические события, которые притягивались к Большому Лоту с меньшим вредом для него, чем для других, но могло быть и наоборот: в любом случае, это рисковое дело, чтобы…
Да, это предложение по-своему закончено.)
*
Образ льда возвращается и снова шепчет, и почти подсознательно в моем мозгу возникает телеграмма, извещающая о смерти фигуриста, ночь, когда я спал с Моизи – исключительно ради компании, наши руки переплетались до самого рассвета, когда она положила кончики своих пальцев на мою макушку и сказала: «Только скажи себе —…»
Незавершенное, так как мне тогда ничего не оставалось сказать себе, кроме как: «Передозировка черных дроздов[6], сверхбольшая, супербольшая передозировка в Монреале, великолепный прыжок, смерть, оборвавшая полет. „Не вышел из скольжения. Так хотел. Публика не заметила, я унес его со льда, высокого улыбающегося мертвого живого“».
Что она имела в виду под «телеграфируй, что делать и любовь»?
*
Выдающегося неудавшегося писателя тридцати лет подстрелил и и высшей точке, как будто высшая точка была предложением, которое он имел смелость не заканчивать.
*
Актриса Инвикта поднялась, надела свою сногсшибательную черную пелерину, и как будто какой-нибудь командой, вроде «А nous le jouer»[7], ее сдуло
(Точка пропущена сознательно, так как она осталась здесь.)
*
Одна оскорбленная леди как-то сказала мне: «Как вы смеете его сравнивать?»
У каждого своя любовь, и сравнения существуют только внутри этого факта.
Теперь назад к…
В этот момент дверь в конце коридора так громко хлопнула, как будто на прием по случаю объявления Моизи нагрянула полиция, так громко она хлопнула о стену, но это была не полиция, а нечто похуже. Это было явление дистиллята змеиного яда в форме человека (?) женского пола по имени Мириам Фигнер. Я узнал, что это вошла она, по неподражаемой и неописуемой пронзительности голоса. Я знаю, что это дело писателя – описывать то, что он видит, слышит, чувствует или придумывает, но обстоятельства, при которых я сейчас пишу, делают для меня невозможным остановить это мгновение, описав голос Фигнер при ее появлении: самое большее, что я могу сделать, это заметить, что, вероятно, ничего похожего не было слышно за пределами зрительских мест древнеримского Колизея в дохристианскую эру, когда упавшего гладиатора вот-вот должен был пронзить трезубец победителя.
Моизи не двинулась с места, ноя крепко держал ее, как будто она бежала к ней, и крикнул:
– Моизи, ты ведь не приглашала ее, скажи, что не приглашала!
– Кого, кого не приглашала?
– Фигнер, на объявление!
– Ах, она пришла, она здесь? Свет такой слабый, я —…
– Она только что вошла со всей своей стаей сопровождающих гиен, и у дверей сейчас ужасная суматоха.
– Ах, только что вошла… Она, должно быть, пропустила мое объявление, мне придется повторить для нее.
– Не надо! – закричал я Моизи, но она с удивительной силой вырвалась от меня и пошла к Фигнер, а Фигнер пошла ей навстречу. Я уверен, что Фигнер умышленно приблизилась к порогу комнаты именно в тот момент, что и Моизи, чтобы им никто не мешал обняться так, как будто это было их заветное желание. Свеча давала еще достаточно света, чтобы я мог увидеть, как Моизи протягивала свою тонкую руку к Фигнер, как бы вежливо приглашая ее войти, а потом возникла эта сумасбродная стычка, но прежде, чем я расскажу вам о ней, позвольте уверить вас, что я вполне осознаю достойное сожаления сходство между фамилией Фигнер и словом «фигурист». Поверьте мне, если я скажу вам, что фигурист и Фигнер – это две крайности, фигурист – это любовь, а Фигнер – ее противоположность. Ну и Бог с ней. Вот что теперь происходило на приеме по случаю объявления Моизи. Фигнер выбросила свои тощие руки высоко вверх в колеблющейся полутени у порога, лицо ее было искажено от отвращения, и она начала издавать громкий свистяще-шипящий звук, который все продолжался, и продолжался, и продолжался. Я буду слышать его всегда. Это было ужаснее, чем шипение любого звероящера, какого только можно себе вообразить из тех, что царили когда-то на земле.
И все же казалось, что Моизи ничего не слышит.
Постепенно он прекратился, как все в конечном счете прекращается, и в тот самый момент, как он затих, свеча окончательно погасла, и в комнате наступила полная темнота, даже не просто темнота в комнате и коридоре, a сгусток темноты.
И дальше, что потом?
До тех пор я не понимал, как ужасно люди боятся темноты, особенно полной и внезапной, даже если свет, который ей предшествовал, исходил всего лишь от свечи, мигавшей перед тем как угаснуть.
Гости пришли в движение. Они спотыкались и падали друг на друга в паническом бегстве к двери на Бликер-стрит, все, кроме Моизи, Фигнер и меня.
Фигнер чиркнула спичкой и прекратила свое шипение. А Моизи, которая, казалось, так и не заметила ни этого шипения, ни бегства гостей, повторила свое объявление с небольшим изменением.
– Мир рассудка перестал быть устойчивым для меня. Когда-то он был таким, теперь – нет. У меня закончились все мои краски, льняное масло и пинен все вышли, кисти стерлись до патрона на занозистых ручках. Так обстоят дела, хотя сказать, что они обстоят, могло бы показаться шуткой, если бы это не было временем, когда…
– Ссссссссс!
– Поскольку о делах в таком состоянии нельзя сказать, что они обстоят, или даже стоят. Однако…
– Ссссссссс!
– Однако, при любых обстоятельствах, прежде, чем капитулировать, природа всего сущего требует сопротивляться до последнего.
Сколько это могло бы продолжаться – предмет для размышления, но в этот момент стая сопровождающих Фигнер гиен, почувствовав, вероятно, что она записала на свой счет победное очко, начала тянуть ее обратно по коридору на улицу, иногда чиркая спичками, и это напомнило мне как колония муравьев тащит свою царицу, и одновременно – что это некорректное утверждение, потому что в этот момент я ни о чем не думал: об этом я думаю сейчас, задним числом, о большом плодовитом насекомом, что-то вроде матки гигантского странствующего муравья, которую с жужжанием тащат в свою колонию злобные создания, как на снятой через лупу фотографии – я видел ее в «National Geographic».
*
В прошлом месяце я получил письмо-отказ от журнальчика под названием «Это», и редакторша нацарапала на нем «Бессвязность есть, но нет». Ну и прекрасно.
А что касается связности, я всегда стараюсь писать логично.
*
Я остался один с Моизи, то есть, я хочу сказать, что я тогда остался один с Моизи. Мы не могли видеть друг друга, но наши руки касались.
– Это Фигнер была на приеме? Она слышала объявление? Кто свистел в свисток? Свет был таким слабым —…
– Милая, ты не помнишь?
– Они все?
– Что?
– Ушли, не дождавшись просьбы?
– Нет, нет, если ты имеешь в виду Тони.
– Я имею в виду и Джейн тоже.
– Конечно, и я думаю, актриса.
– Но она потеряла сознание, она, она потеряла, она упала на пол, я думаю, намерения у нее были хорошими, но она упала!
– Моизи, дорогая, все повторяется, а это тот случай, когда все повторится в слухах и сплетнях. Время, на это потребуется какое-то время, а также помощь «Life», «Fortune» и «People»[8], но о приеме сообщат, и в конце концов —…
– Да, я знаю, я знаю. Итак, прием закончился.
Я подумал, что подхватил от Чарли жар, потому что заговорил стихами.
– Вечер прошел, и погашены свечи.
Не очень смешно, но потом:
– Ступай, дорогой, мне надо помолиться. Это лучше делать одной.
Так она выставила и меня, мягко.
Весь обратный путь до прямоугольника с крючками я пел ту песню, от которой я плачу. Вы помните? «Killing Me Softly with His Song…»
*
Я уверен, вы уже поняли, что в настоящее время нет никаких условий для приведения вещей в порядок.
Не распространяясь насчет этого замечания, позвольте мне включить краткий отчет очевидца о столкновении Моизи и Фигнер еще в одном случае – за месяц или около того до приема по случаю объявления.
Это была выставка портретов Дона Бакарди в музее возле того места, что когда-то называлось «Коламбас Серкл»[9], а может, и сейчас так называется.
Я пошел с Моизи.
Мы пробыли там меньше пяти минут, любуясь портретами, когда началась большая суматоха у одного из лифтов, который только что приехал. Я понял причину и повернул Моизи к ней спиной.
Да, это была Фигнер, с сопровождением.
Она едва вышла из лифта, а может, еще и не вышла, когда раздался ее феноменально пронзительный голос:
– О господи, выставка реалистических портретов, и это когда в моду вошли мои непортреты!
Вариации этого крика эхом отдались от ее свиты. Это произвело охлаждающий эффект на большой зал, хотя он был забит до отказа, и жара тел было бы достаточно, чтобы обогреть его даже без ради…
Извините. Радиаторы еще существуют?
Следующее, что дошло до меня, что в этом холоде великий мастер слова – кто это был, Ишервуд? Да, конечно, Кристофер – подошел прямо к Фигнер, как бы не подозревая об опасности, и сказал громким, очень чистым и ясным голосом:
– Я не ослышался, вы сказали – непортреты?
– Ссссссссс!
(Эхо от ее свиты.)
– Что такое непортреты, может, вы объясните это понятие, это портреты, которые не портреты, и если это так, то что это такое?
– Ссссссссс!
(Эхо от ее свиты.)
И в этом случае свита утащила ее со сцены, как насекомые с жужжанием тащат тяжелую матку, предназначение которой – продолжение ее ядовитого рода.
*
Могу сказать, что прошло целых десять минут, пока у лифта, на котором Фигнер прибыла и уехала со своей свитой, не рассеялся запах серы.
Моизи, казалось, ничего не заметила.
И только в метро, после долгой задумчивой тишины между нами, она произнесла:
– Я думаю…
– Что?
– Фигнер.
– Да?
– Склоняется к…
– Чему?
– Своего рода реалистическим автопортретам.
– Я знаю, но – будучи введена в заблуждение.
– В заблуждение? Нет. Я думаю, мир рассудка – самое подходящее для нее место.
Я уверен, вы поняли, почему я счел нужным вставить этот отчет о предыдущем столкновении, таким, каким оно было или не было, в мою записную книжку с голубой сойкой.
В моей практике редко встречается последовательность. Когда я пытаюсь быть последовательным, мои мысли путаются, а пальцы дрожат, но это три оставшиеся страницы моей последней «голубой сойки», и у меня такое чувство, что время от меня убегает быстрее, чем приходит ко мне, и поэтому целесообразно, конечно, рассказать, наконец, о причине столь яростных отношений между Фигнер и Моизи. Я расскажу плохо, но расскажу. Как могу.
Около двух лет назад художник-преподаватель Тони Смит отозвался с похвалой на лекции в Хантер-Колледже[10] о работе и характере Моизи. Ссылка была в том роде, что чистейший художник из всех сейчас рисующих – это Божье дитя по имени Моизи, и что она терпит такие условия существования, которые невозможно вынести, потому что в ее таланте главные выдающиеся качества – чистота и простота, и они сделали для нее психологически невозможным выставляться при жизни. Этот отзыв о Моизи и ее работе был замечен одним дружески к ней настроенным человеком из «Village Voice»[11], и был напечатан, со ссылкой на Смита, в этой газете. Моизи никогда не упоминала эту публикацию, никогда, но это был первый случай реальной поддержки, полученной ею, и поэтому, как я заключил из ее объявления прошлым вечером, Топи Смит (Хантер-колледж, Саут-Ориндж, Нью-Джерси и мир западного искусстве) стал для нее – Богом.
Я чувствую, что ко мне приближается некое замешательство, и если бы я сидел в самолете, сейчас обязательно бы объявляли: «Пристегните ремни, мы приближаемся к району турбулентности».
(Я никогда не был в самолете, но «живой негр на льду» летал часто, и он рассказывал мне об этих объявлениях, которые всегда так забавляли его, что он надрывался от хохота, как он говорил.)
А теперь я должен ненадолго прервать этот труд, хотя никогда не забываю о вероятности того, что какая-нибудь оплошность, какое-нибудь «внезапное метро» могут остановить его ход навсегда, как остановили мистера Восемьдесятсемь в Белвью.
Отдохните, отвлекитесь, восстановите свои силы, если можете, призыв все еще: «En avant[12]».
*
Я считаю, что из человеческой природы просто неустранимо – объяснять любые недостатки в своих любовниках неким посторонним влиянием, а не самым обыденнейшим фактом – несоответствием требований к любовнику. Такое предположение кажется поначалу совершенно недопустимым, и поэтому ты связываешь его со всякими внешними вещами типа высокой температуры и расстроившегося приема у Моизи.
Это позволяет тебе делать все достойные попытки – и еще много недостойных – излечить его от соблазна. Я боюсь, «соблазн» – тут слово неподходящее, но делать нечего, пускай остается. Я уверен, вы понимаете, что оно означает. А потом тебе приходится принять ту самую обычную правду жизни – если предположить, что в жизни правда существует – что его просто захватило что-то новое и более привлекательное, чем то, что давал ему ты, и что это «потом» – это, вероятно, тот момент, когда ты перестаешь быть молодым, даже если волосы на твоих висках еще преждевременно не побелели, а удар от этого не углубил морщины на твоем лице.
Я совершенно не чувствовал себя молодым, когда вошел к Фебу и осмотрел все, включая мужской туалет, и нигде в этом оазисе шика на Восточной Четвертой улице не нашел ни следа Чарли и Большого Лота на их свидании с водкой и чили.
После такого собачьего обнюхивания окрестностей я спросил у бармена, не были ли здесь Большой Лот с длинноволосым мальчиком.
– Большой Рот?
– Лот.
– Никогда о такой не слышал.
Мне лишь слегка полегчало от того, что бармен у Феба ничего не знал о Большом Лоте, который, я считал, известен во всех модных местах подобного типа по всему городу, а бармен даже отнес его к женскому роду.
Итак, на сознательном уровне было уже невозможно продолжать поиски дальше по Восточной Четвертой, но на подсознательном, который для меня более привычен, можно было еще поискать поближе к Бауэри. На улице меня сильно напугал высокий оборванный урод, ведший сзади меня на металлической цепи, которая больше, чем на обычный поводок, походила на орудия пыток, выставляемые в садомазохистских секс-шопах, сопротивляющуюся собаку. Высокий безумец внезапно сорвал цепь со скулящей собаки и начал хлестать ею бедное создание – очевидно, за отказ идти с ним рядом. Все происходило прямо под фонарем, и я видел, что собака покрыта шрамами, старыми и новыми, я ее длинная морда была без волос и вся в крови.
– Перестаньте, перестаньте, или я заявлю на вас!
Избиватель собак мгновенно поднял над головой цепь, готовясь хлестнуть ею и меня, но пока цепь еще была в воздухе, я стремительно перебежал через улицу к яркому свету, разлитому над тротуаром и площадкой перед освещенным входом в далекий офф-бродвейский театр под названием «Трак и Вохауз», что значит «Обмен и Склад».
В этом защищенном светом месте я посмотрел на другую сторону улицы и увидел, что громадная полудохлая собака снова была на цепи и покорно трусила за своим драчуном-хозяином, поворачивая за тот угол, куда и я собирался идти.
Неясные мысли посещали меня, вроде, – «Да, вот так и бывает», имея в виду отношения между двумя безнадежными живыми существами. Я постоял и смутно пораздумывал на эту тему, а потом оставил ее, как слишком негативистскую и себяжалеющую, потому что сердце мое знало, что два безнадежных живых существа, если они живут вместе, более склонны не обижать, а защищать друг друга.
(Хоть что-то прекрасное в ужасном мире.)
До меня стало доходить, что в театре с таким странным названием полным ходом идет спектакль или прогон, и что недавно в нем произошел необъяснимый взрыв и пожар, положившие конец предыдущему спектаклю.
Внизу, на тротуаре, под ярко освещенным входом в театр дорогу мне загораживала фигура бомжа, вытянувшегося горизонтально поперек всей ширины тротуара, будто его поместили сюда как пророка гибели готовящегося в театре спектакля, но у него хватило сознания, чтобы приподнять голову и спросить:
– Мелошью не поделишься?
– Извините, но после уплаты налогов… – что, наверное, прозвучало жестоко, но должно было изображать юмор.
А потом раздался треск открываемой пинком двери, и коротенький, коренастенький человечек вылетел из театра, выкрикивая себе самому:
– Ужасно, просто ужасно!
Он был в шубе такого фасона и размера, что она делала его похожим на медведя-недоростка или на ондатру-переростка.
И человечек в шубе, и бомж находились на моем пути, так что я принужден был колебаться еще какое-то время, в течение которого коротышка продолжал выкрикивать себе и ночному воздуху:
– Клянусь, это так ужасно, что невозможно поверить.
Потом он отметил мое присутствие, обратившись прямо ко мне:
– Вы понимаете меня?
Я сказал:
– Да, – без интереса, но он продолжал стоять на моем пути, а теперь еще пытался схватить меня за руку:
– Поверьте, я не хотел браться за режиссуру, но я чувствовал себя обязанным, потому что все сценические движения казались совершенно неуместными. Актеры без конца двигались по сцене, по всей видимости, желая придать пьесе некоторую оживленность, пьеса очень разговорная, и мне нравился режиссер, но я не мог принять его манеру – пытаться оживить ее, и кто-то сказал мне, что когда я взялся за режиссирование, примадонна заявила директору театра: «Почему мною должен руководить этот всеми заброшенный старик?»
Он казался стареющим, с плохим зрением. Он поднял лицо и сменил очки.
– Мы с вами нигде до сих пор не встречались?
В ответ на его пристальный взгляд я тоже стал разглядывать его и сказал:
– Да, у Моизи несколько лет назад. Вы тогда были в бесчувствии.
– Действительно?
– И да, и нет. Я хочу сказать, вы…
– Пытался?
– Вы оскорбили моего друга, поместив свою руку на то, что было его территорией.
– Ах, я…
– Я объяснил своем любовнику, что это автоматический жест, по привычке.
Его внимание рассеялось, и я попытался освободить руку из его захвата, но он, сжав ее еще крепче, сказал:
– Вы сказали – Моизи?
– Да, я был там в тот вечер, и…
– Как Моизи?
– Вам интересно, или вы просто так спрашиваете?
– Интересно.
– Не очень хорошо.
– У меня сложилось такое же мнение.
– Так вы были там?
– Да, там, где мы встретились.
– Я имею в виду сегодня.
– Нет, я не был у Моизи с тех пор, как этот ваш восточный человек сказал, что он впечатает меня в штукатурку вместе с моей улыбкой.
– Он не был восточным человеком. Я думаю, мне пора идти.
(Я на самом деле чувствовал, что должен идти, потому что эта встреча, кажется, не имела цели, а моя голова как будто висела в нескольких метрах надо мной на тонкой ниточке, готовой оборваться. Но маленький человечек, похожий на таких разных животных, сказал: «Пожалуйста, проводите меня до угла, мне не дойти одному».)
Мы стояли на углу, и теперь я мог видеть, что он не был ни под градусом, ни под кайфом, а просто очень болен.
Это наблюдение особо меня не касалось, но, будучи далеко от Юга, я почувствовал, что не могу его оставить.
– Вы плохо выглядите.
– Да, и тут никакие налоги не помогут.
– Налоги на что?
– На все существующее. Давайте зайдем в этот бар на углу, выпьем вина, и если они не вызовут мне такси, я закажу лимузин от Уэбера и Грина.
– Уэбер и Грин – похоже на пару комедиантов.
– Все на свете на что-то похоже, а их машины похожи на катафалки.
*
Я привел его в бар на противоположном углу перекрестка, и в тот момент, когда мы вошли, им овладела сумасшедшая веселость.
– Я кричу: еще вина и сумасшедшую музыку!
Бармен посмотрел на него с пренебрежительным узнаванием и не обратил на этот крик ни малейшего внимания, но человечек упал на стул у столика и начал топать под столом ногами.
С кухни вышел кто-то из помощников, в фартуке, сплошь заляпанном кетчупом. Он повел себя по отношению к моему случайному спутнику немного поприветливее, по крайней мере, сказал:
– Бокал или бутылку?
– Бутылку и два бокала!
Затем старик отправился к музыкальному ящику, опустил четвертак и нажал один номер три раза.
Удивительно, но это оказалась Леди Дей, и моя любимая песня в ее исполнении «Violets for your furs».
Он вернулся к столу, и одновременно произошли две вещи рефлекторной природы. Он поцеловал меня в губы, и я заплакал.
Мне показалось, что за этим столиком кафе на Бауэри мне подали сконцентрированными предыдущие вечер и ночь – как бульонный кубик, брошенный в суп.
Бутылка и два бокала были уже на столе, и он касался моего лица бумажной салфеткой.
– Малыш, я вовсе не собирался этого делать, это чисто автоматически.
(Он решил, что я заплакал из-за его листеринового поцелуя, который я едва заметил.)
Он сидел, уйдя в себя, и пил итальянское вино, как будто гасил пожар в желудке – судя по скорости, с которой он себе наливал. Она немножко снизилась, только когда бутылка наполовину опустела. Затем его здоровый глаз снова остановился на мне, но блеска в нем уже не было, он был обращен внутрь.
– Вы встретились с винохлебом.
– Не редкость на Бауэри.
– После первого бокала я не могу отличить марочное вино от того пойла, что подают здесь, и даже красное от белого. Вы знаете, что человека, написавшего «The Shanghai Gesture», тоже оскорбили на Бауэри? То есть он создал роль матушки Годдэм для старой Флоренс Рид, и продюсерам это принесло состояние, но он умер в канаве на Бауэри куда более молодым, чем я. Вы знаете, кто это?
– Нет.
– Такова слава: я тоже не помню его фамилию, только имя – Джон. Как мелодрама, это было не Бог весть что, но в ней была пара прекрасных монологов, и в качестве прощального жеста я бы возобновил спектакль с Флоренс Рид в роли трансвестита.
– В юности, – продолжал он, – я был таким застенчивым, что с трудом говорил, а сейчас стал болтливым стариком, полным баек и анекдотов, которые выливаются из меня, когда вливается вино.
Я наполнил себе бокал, пока еще была возможность, и его единственный здоровый глаз еще глубже повернулся внутрь.
– Боюсь, вы меня больше не слушаете, – грустно заметил он.
– Боюсь, что да. Я вспоминал кое-что.
– Я спрашивал, любите ли вы стихи.
– Почему вы меня спрашивали?
– Потому что по вашему виду можно сказать, что любите.
Я решил использовать отвлекающую тактику.
– И как выглядят люди, любящие стихи?
– Если они любят лирику, у них бывают глаза, как у вас.
– А если они любят эпическую или интеллектуальную поэзию?
– Академическую, вы хотите сказать. Трудный вопрос. Возьмите, например, Уоллеса Стивенса[13]. Он был великим лирическим поэтом, и одновременно служащим страховой компании в Хартфорде, штат Коннектикут.
Мне показалось, что я преуспел в своей тактике, потому что на его лице появился отсутствующий взгляд, но потом я заметил, что он вынимает из внутреннего кармана мятый листок бумаги.
– Иногда я люблю поэзию, не всю, конечно, и при определенных обстоятельствах, но не сейчас. Сейчас я не хочу ни читать, ни слушать ее.
Тут я увидел, что мои подозрения были необоснованными, так как то, что он вынул из кармана, было только салфеткой, чтобы вытереть слезящиеся глаза.
– Я начинал с поэзии, и, думаю, могу снова к ней вернуться. Ее производить дешевле, и, мне кажется, современный уровень гораздо ниже. Конечно, все формы самовыражения служат одной цели.
Я не спросил – какой, но он продолжал, как будто услышал вопрос.
– Вытащить себя из себя.
Затем его взгляд снова уплел внутрь: я почувствовал себя освобожденным – не от себя, а от него. Думаю, он перебирал воспоминания своих шестидесяти с лишком лет, как тасуют колоду карт таро, и, пока я смотрел на него без особого интереса весь этот период самососредоточения, меня занимала мысль об его этническом происхождении. Если он был евреем, то скорее всего – сефардом, из тех, что никогда не странствовали, а оставались в Испании. Или эта мысль пришла мне только сейчас? Но он действительно больше походил на создание, узлы которого были сработаны за границей, а в Штатах была осуществлена только сборка. Может, он был цыганом, и, как будто угадав мои мысли, старик задумчиво откинулся на спинку стула и сказал:
– С тех пор, как я покинул дом в отрочестве, я вел бродячий образ существования, словно искал то жизненно важное, что где-то потерял.
– Вы даете мне интервью? – спросил я его немного резковато.
– Не будьте таким занудой, милый. Вы южанин, как и я, и мы должны быть джентльменами.
– Но не тогда, когда тебя бросает твоя вторая любовь в жизни, юноша, изваянный Праксителем.
– Художником первой и последней демократии в мире. Интересно, он был блондином, как все древние греки по моим сведениям, и какая у него была кожа?
– Что?
– Безупречно чистая, как атлас свадебного платья цвета слоновой кости?
– Вы перегрелись.
– Бывает, тело отдает тепло.
– Особенно при высокой температуре.
– Всех женихов или влюбленных, которые чего-нибудь стоят, всегда немного температурит.
– Недолго. Они остывают.
– Даже солнце остывает.
– Постепенно, а не резко.
Он слегка кивнул, и его взгляд вновь повернулся внутрь.
– Попытка вернуть свои позиции – неумная попытка, потому что сначала оживляет тебя, как укол амфетамина, но потом тебя ждет катастрофа. Иногда так действуют самые простые вещи – буква, опущенная в твоем имени на театральной странице «Таймз». Что-то где-то… Ах, да, я люблю путешествовать. У меня был постоянный спутник одного со мной пола и наклонностей, пока четыре пачки в день и Мемориальный госпиталь не отняли его у меня. Ему вырезали все, кроме гордости. Она оставалась с ним до конца.
– Думаю, мне пора идти.
– Да, он ушел. Величавый и одинокий, как комета во Вселенной.
Он улыбнулся, как будто и сам совершил с ним этот величественный полет.
– Может, вам вызвать такси?
– Да, а сегодня вечером, или каким-то вечером на этой неделе, я читал о звездном феномене под названием квазар и узнал, что это зародыш новой галактики на небе, которая когда-нибудь образуется путем взрыва, и что он, я не очень силен в цитрах, извините, в цифрах, но, кажется, там говорилось, что он находится на расстоянии то ли два миллиона, то ли два миллиарда световых лет от нас и виден лучше всего, и поэтому, наверное, ближе всего к вам и ко мне, сидящим вот тут. Извините. Мои мозги немножко повредились, потому что однажды утром в госпитале Барнса я получил три удара электрошоком, и поэтому ясность ума теперь не столь часто возвращается ко мне.
Мое внимание начало поворачиваться к нему с большим интересом, так как он тоже был в заключении, и я заметил, что мимолетная иллюзия юности появилась на его лице, морщины были заметны по-прежнему, но призрак куда более молодого лица просвечивал сквозь то, во что это лицо превратилось.
– Мы летели тогда, давно, из Лос-Анджелеса в Сан-Франциско на двухмоторном самолете и находились над горами, когда по проходу прошла стюардесса, пытаясь успокоить нас по поводу механической поломки самолета. Она громко, дрожащим голосом сказала: «Мы возвращаемся в Лос-Анджелес, потому что один из винтов сломался. Прошу не тревожиться, если мы начнем терять высоту». Конечно, я окаменел от страха, несмотря на ее предупреждение, потому что через окно я мог видеть, что мы действительно падаем на горы, и я сказал моему прекрасному молодому компаньону: «Думаю, это все!» – «Не обращай внимания, я летал над Тихим, десантником во время войны, на самолетах, изрешеченных зенитками, без одного или двух моторов, и плевал на все это». У него в руках была книжка, и я заметил, что хотя он делал вид, что читает ее, страницы он листал так быстро, как будто искал фамилию в адресной книге. Мне в голову пришла другая идея, как отдалить от себя угрозу катастрофы: дело в том, что в те дни я всегда имел при себе в кармане розовую капсулу барбитурата. Все в самолете оцепенели, самолет терял высоту, а я встал и пошел в туалет, и проглотил капсулу, и когда я вернулся на свое место рядом с моим другом, я был спокойнее его. Он все еще пролистывал страницы своей книжки – быстрее, чем мог бы читать компьютер – а я был уже настолько натранквилизирован, что положил руку ему на бедро, чтобы успокоить его и одновременно – насладиться его дорогим и таким знакомым контуром. «Бога ради, – сказал он, – перед стюардессой и всеми пассажирами!» – «Никто не видит ничего, кроме собственного ужаса» – «Если завтра до обеда мы не улетим в Сан-Франциско, у тебя больше никогда не достанет смелости вновь когда-нибудь сесть в самолет». И в полдень следующего дня мы снова вылетели во Фриско. Но это был уже четырехмоторный самолет. Видишь, в те дни было кому унять мою панику и организовать для меня мою жизнь, а теперь я должен заниматься этим один, если не считать мимолетных компаньонов.
Он заказал вторую бутылку итальянского красного, так как я допил первую во время его истории.
Он уже далеко продвинулся со второй бутылкой и со вторым рассказом.
– До недавнего времени я утешался компанией одной леди, которую знал, и которая также любила путешествовать, как и я.
(Я удивился, почему он сказал знал вместо знаю, и любила, но это предстояло выяснить.)
– Однажды весной мы летели из Афин на Родос, это такой греческий остров, малыш, в его гавани был большой контингент американских моряков. Мы сидели в прибрежном баре и наслаждались картиной электрических огней, которыми моряки нарядили свои корабли перед тем, как сойти на берег. Там на берегу был один матрос, который затмил все электрические огни в гавани, он был шумным, веселым, и с юмором отвечал на мои взгляды, поэтому я повернулся к этой великой леди за моим столом и начал жаловаться на неудобства нашего отеля на острове Родос. Этот новый отель, находящийся вдалеке от гавани, был как головоломный лабиринт пандусов и лестниц, по которому, как я решил, мне будет очень трудно вести мою спутницу домой после полуночи. Я сказал ей: «Милая, ты знаешь, мы не можем оставаться в нем еще на одну ночь, и ты знаешь, что единственный приличный отель на этом острове – это Отель роз, отсюда недалеко – налево и вниз по улице. Почему бы тебе не пойти туда, не употребить весь свой шарм леди с Юга, и не устроить нас туда на две недели?» Моя спутница, действительно великая южная леди, не могла отказать в такой искренней просьбе, и, качаясь, побрела налево вдоль берега по направлению к Отелю роз, а я остался, чтобы сконцентрироваться на шумном и веселом моряке, но вскоре оказалось, что он больше отвечал на взгляды одного своего товарища по службе, чем на мои, поэтому я сидел там, поглощая одно узо за другим в течение часа, прежде чем моя компаньонша, качаясь, не вернулась обратно, и когда она вышла из темноты на свет, я заметил, что спереди на ее розовой юбке было большое темное пятно, а когда она подошла к столу поближе, я почувствовал запах мочи. Я сказал: «Милая, такое впечатление, что ты пролила что-то жидкое на свою юбку», – а она с беспутной ухмылкой уселась на свой стул и сказала: «По дороге мне захотелось пописать, а женской комнаты нигде не было видно, поэтому я присела на корточки прямо на дороге и все сделала».