Текст книги "Бунт женщин"
Автор книги: Татьяна Успенская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц)
Глава четвёртая
В тот день пошёл снег – редкость в нашем Посёлке. Мокрые белые лохмы дружной массой неслись в ускорении с неба, но, припадая к холодной земле, превращались в скользкую кашу.
В тот день я решила переехать к Ангелине Сысоевне. Вот мама вечером придёт домой и поможет мне перебраться.
– Мария Евсеевна! – Люша окликнула маму, лишь когда та ушла с улицы, на которой – школа. – У вас свободный урок, простите, задержу. Я виновата перед вами. Я люблю вас. Что мне делать? Спасите меня! Я жду ребёнка от вашего мужа, я люблю вашего мужа.
Обе облеплены тающим снегом.
– Знаю… любишь… Знаю…
– Я не думала, Мария Евсеевна, не собиралась… Что-то вело меня к вашему дому, провожала, стояла, не в силах уйти. Сама не понимала, я не хотела, я вас очень люблю. Вы для меня… я хочу, как вы… биологом. Вы столько дали мне, сформировали!.. Что теперь? Что будет дальше? Сделаю всё, как скажете.
– Что Климентий сказал о ребёнке?
– Правду. Сказал, не имеет к нему отношения, велит вырезать или уехать из Посёлка. Это я сама… это я… за ним… как собака. Что сделать? Уехать? Вырезать? Я не могу сказать матери…
– Оставить. – Мама поворачивается, идёт прочь.
– Мария Евсеевна! – Люша, ковыляя на деревянных ногах, догоняет, заступает дорогу. – Как «оставить»?
– Оставить. Ребёнок появился. Убить нельзя.
– А как же… жить тут… на глазах… мать меня…
– Я поговорю с ней!
Мама обходит Люшу, идёт прочь. Поскальзывается на грязной каше.
Тишина бывает разной. Розовая. Когда в ней – покой. Коричневая, чёрная… – перед землетрясением. Вот-вот затрясётся земля, и начнёт трясти нас, подземный гул рвущейся наружу огненной лавы разорвёт барабанные перепонки, оглушит навеки.
Почти вижу грязно-коричневый цвет нашей сегодняшней тишины.
Отец улыбается. Отец заглядывает маме в глаза.
Мама глаза прячет.
Я держу обе руки на своём ребёнке – укрыла, спрятала.
Защитить.
От кого? От чего? Ничто пока не угрожает ему. Отец в мою сторону и не смотрит.
Даже мамины золотистые и розовые цветы присыпал коричневый цвет, и лимонное деревце в большой глиняной кадке, которое мама особенно любит, тоже. Я чувствую… приближается что-то, что взорвёт всех нас.
Тишина не нарушилась и вечером.
Но сон сегодня не приходит, что странно, спать я хочу всё время и едва дожидаюсь мгновения – коснуться головой подушки.
А тут – ни в одном глазу.
С мамой так и не поговорила. Она пришла вместе с отцом.
Хочу пить. Бреду на кухню. И попадаю в мамин голос. Он обтекает меня, чтобы собой заполнить всё мировое пространство, но проскальзывает и в меня:
– Ты должен жениться на ней. Хватит моей муки. Ты изменяешь мне с первого года нашего брака. Я молчала, я делала вид, что ничего не знаю. Дай мне свободу.
Меня начинает трясти… ноги разъезжаются… – всё-таки возникает подземное движение, каждое слово, сказанное шёпотом, оно переводит в крик и повторяет во мне по несколько раз. И я, и мой ребёнок трясёмся под этими словами, и барабанные перепонки болят, словно по ним бьют молотки, сейчас лопнут.
Наш дом качает, как корабль в шторм, и в разрушительном подземном огне трещит по швам наша жизнь.
С гибелью её к нам с мамой должно прийти облегчение. Мы спасёмся с мамой! Мы станем жить одни! И не нужно мне уходить под защиту Ангелины Сысоевны! Моя мама вокруг нас с сыном возведёт стены – защитой. Мальчик будет играть в мамины цветы, в мамины деревца и травы, что живут в нашем доме робкими лазутчиками прекрасной живой жизни. Мы с мамой приведём в наш дом Дениса.
– Я столько лет терплю твои измены. Больше не хочу Пожалуйста, не искалечь жизнь девочки, как уже искалечил жизни стольких, не погуби девочку, как погубил… – Договариваю за неё: – Шушу – Девочка так любит тебя!
Мамин голос – землетрясение? Землетрясение тоже бывает спасительным. Лава сожжёт, зальёт огнём уродство нашей жизни.
– Маша… Машенька…
Кажется? Или слышу в самом деле?
– Я люблю тебя. Они сами, поверь, сами, мне не дают покоя. Я люблю только тебя… всю жизнь, я без тебя погибну Ты смотришь на меня, и я всё могу… Ты не смотришь… и я болен. Машенька…
– Что «всё можешь»? Издеваться над дочерью? Рушить то, что создаёт жизнь? Ты никого, кроме себя, не видишь. Я удобна тебе. Этот ребёнок – подарок Бога. Может быть, сын… Всю жизнь ты так хотел сына!
– Мне никто, кроме тебя, не нужен. Я не могу и не хочу без тебя. Я люблю смотреть на тебя, я люблю твоё тело, твоё дыхание… твой запах…
– Я всё равно ухожу от тебя. Я не хочу больше жить с тобой. Я устала. Женишься ты или не женишься… я ухожу.
– У тебя кто-то есть? У тебя любовник?
Слова отца пляшут. А может, они пляшут потому, что меня качает, швыряет из стороны в сторону, жжёт огнём, вырвавшимся, хлынувшим из-под земли. Огонь жжёт и наше жильё, и нашу уродливую жизнь.
Скорее сожги дотла. Это моё и мамино спасение. Я хочу жить! Как я хочу жить! Вместе с мамой и моим мальчиком! Мама сможет спать с открытым окном и никогда больше не будет задыхаться. Из дома скользкой тварью улизнёт мой страх, и музыка, которую упрямо каждый день включает мама, зазвучит в нашем доме громче. Наконец я смогу потянуться проснувшись. Наконец учиться начну.
– Господи!
Я обращаюсь к Нему с молитвой:
– Помоги, Господи! Уведи из моей жизни моего отца. Освободи нас с мамой. Дай нам начать жить!
– У меня нет любовника. И я ни в кого не влюблена, – тихий голос мамы. – И я не изменяла и не изменяю тебе. Я не хочу больше жить с тобой. С тобой. Слишком долго я терпела, слишком долго мучилась! Больше не хочу.
– Ты хочешь расстаться со мной? – Отец не кричит, отец говорит нормальным голосом, но его голос бьётся в мои барабанные перепонки гулом подземным – оглушая. – Этого не будет. Я никогда не уйду от тебя и никогда никуда тебя не отпущу! Никогда ты от меня не освободишься! Никогда не будет у меня другой жены! – С последними словами он выбегает из спальни, я едва успеваю скрыться в своей комнате.
Хлопает входная дверь.
И вдруг понимаю: он пошёл убивать Люшу!
Мама затаилась в своей тишине, той, что после землетрясения, когда кругом одни обломки. Помочь ей… Но сейчас смерть грозит не ей…
Я поспешно одеваюсь, ощупью подбираюсь к двери и попадаю в снег. Он всё продолжает идти. Но теперь, прикоснувшись к земле, он не тает и не превращается в скользкую кашу, он лежит светом – освещает наш Посёлок, он скрипит под отцовскими шагами, и легко определить, куда отец движется.
Почему же опять коричневый цвет – пятнами на этом чистом снегу?
Шаги отца не шаги здорового человека. Раненое животное. То шарахнется в одну сторону, то в другую, то приволакивает ногу, будто нога ранена, то семенит… И я словно стала им, повторяю его движения – «шарахнулась в сторону», «волочу ногу», «семеню», попадая в его следы.
Сколько длится наше странное путешествие сквозь белый-коричневый-чёрный снег?
Люшино освещённое окно – издалека.
Я не успела попросить Господа: «Только бы Люша спала и отцу открыла бы её мать!»
И секунды не прошло, Люша, в куртке, наброшенной на ночную рубашку, – перед отцом. С поднятым к нему узким, светящимся личиком. Под фонарём волосы – золотистые.
– Здравствуйте! – говорит Люша и улыбается. – Я так соскучилась!
Он не услышал. Не видя (он спиной ко мне), я вижу красный взгляд, словно все сосуды лопнули. Он слеп в этот момент. Бешенство, скопившееся внутри, бурлит в отце лавой, требует выброса, и отец начинает трясти Люшу.
– Посмела! Разрушила! Убила! Тварь!
Я начинаю молотить отца по спине, не в силах сложить слоги в слово – от-пус-ти! Я кричу молча.
Ничего не понимая, не в силах остановить лаву, вырывающуюся из него злобой, он чуть приподнимает Люшу и швыряет на землю. Только после этого поворачивается ко мне.
Глаза – красны. Лицо – перекошено.
– Ты?! Ты что делаешь тут? Следишь?
Он уже замахивается – ударить меня, но я кричу без голоса:
– Убийца! Ты – убийца! Ты убил Шушу! Ты убил Люшу!
«Шу», «шу», «шу», «шу»… – шуршит вокруг, тушит боль разодранных барабанных перепонок.
– Я тоже жду ребёнка! Я тоже ухожу от тебя. Под чужую защиту Вместе с мамой. Убийца! – кричу я, не в силах больше держать в себе ненависть, мешающую расти моему ребёнку в моём чреве, именно эта ненависть и делала моё чрево опасной зоной. А теперь… без ненависти… оно станет ребёнку защитой…
Но не успеваю ощутить в себе покой, голубеющий безопасностью, как на меня обрушивается удар, и я – пропадаю.
Первое, кого вижу, – мама.
– Ты можешь идти? – Она чуть приподнимает меня, и моя голова вполне удерживается на плечах и не убегает от меня.
Под фонарём сидит Люша, прислонённая к столбу.
– Он убил её? – спрашиваю я маму.
– Нет. Он не убил её. Пока она жива.
Мама как-то странно моргает, словно глаза засыпаны песком.
– Ты можешь встать? – спрашивает она.
Я встаю и чуть покачиваюсь.
Падает белый снег.
На моей памяти он впервые в нашем Посёлке укрыл землю.
– Ты можешь идти?
Мама идёт к Люше, закидывает Люшины руки себе на плечи, приподнимает её.
Они обе чуть покачиваются под снегом.
Мы идём очень медленно.
Идти недалеко. Мама приводит нас в школу, в комнату, где жили звери Дениса. В ней чисто. И нет ни одной живой души – птица, оставшаяся в живых, у Дениса дома.
Мама укладывает Люшу на диван, на котором спала когда-то тётя Рая, снимает с себя пальто, укрывает.
– Сейчас… я принесу тебе лекарство. – Она уходит в медкабинет. А я на нетвёрдых ногах подхожу к Люше.
Волосы мокры, развалились в сосульки. Глаза едва ли видят меня – мутны, и вовсе они не зелены, как иглы сосны, они – ржавчина.
– Скажи хоть слово, – прошу я.
Люша закрывает глаза.
Она дышит спокойно.
Мама приносит валокордин, поит её. Но Люша лишь пригубливает чашку и снова закрывает глаза.
Мы сидим с мамой около спящей Люши.
В комнате – тепло, даже жарко, и я снимаю куртку.
То ли неловко повернулась, то ли порывисто встала… из меня хлынула горячая жидкость.
Мамины глаза. «Скорая».
К утру я родила… мёртвого мальчика.
Первый человек, которого я встретила, выходя с мамой из больницы, – Ангелина Сысоевна.
Осунувшаяся, похудевшая, она кинулась ко мне, обхватила.
– Доченька! Как же ты теперь? Как же я теперь?..
Мама гладит её по голове, а я – плачу.
Ни в детстве, ни в минуты обиды и отчаяния не плакала.
– Как же ты теперь? Как же я теперь? – повторяет Ангелина Сысоевна. – Прости меня, доченька. Не знаю, из-за чего у тебя был стресс – наверное, Климентий узнал о ребёнке. Доченька, я не защитила тебя. Как же я без тебя и без нашего мальчика?
С трудом нам удаётся распрощаться с Ангелиной Сысоевной. Я обещаю встретиться с ней, как только чуть окрепну.
Отец был дома. Сидел перед телевизором. Но, когда я вошла, выключил и встал.
– Прости меня, Поля, – неожиданно говорит отец и тут же прибавляет: – Но всё-таки ты объяснишь мне, как ты посмела? Я ещё должен выяснить, с кем ты путалась…
Мама тянет меня от него в мою комнату:
– Ложись, отдохни. Я тебе сюда принесу поесть.
А Люша на другой день после той ночи пошла в школу. И на третий. И на четвёртый.
Она умерла через две недели. И врачи установили: разрыв сердца.
После похорон я ушла из дома. Маме в карман её фартука, где лежат лекарства от астмы, положила записку: «Мамочка, прости. Жить с отцом под одной крышей не могу. Как только осяду где-то, устроюсь на работу, извещу тебя. Я буду очень осторожна. Я хочу жить и надеюсь: мы станем жить с тобой вместе. Вдвоём. Я люблю только тебя. Не волнуйся обо мне».
Насыпь. Дождь.
Один раз в сутки останавливается поезд на нашей станции.
В последний раз сижу на моей насыпи и смотрю, как дождь бьётся о рельсы и рассыпается моросью.
У меня есть билет от дождя, от этой насыпи, от отца.
Деньги на билет мне подарила Ангелика Сысоевна.
Мы встретились с ней в кафе.
Она плакала без передышки, и лицо её съёжилось приближающейся старостью – все морщины обозначились, хотя далеко не все прорезали кожу и она совсем ещё молодая, ровесница моей мамы.
Она могла бы и не говорить, я и так знала о ней всё, но она говорила:
– Мужа не люблю. Ни муж, ни сын меня не любят. Я полюбила тебя! Не бросай меня.
Она жаловалась мне на свою жизнь, как жалуются близкой подруге. Она объяснялась мне в любви, как объясняются единственному человеку в жизни. А я даже жалости не испытывала к ней. В моей душе было пусто. Мой мальчик, мой защитник, самый близкий мой человек покинул меня, бросил одну. Но и о нём я в тот час не думала. И не жалела о нём.
Я наблюдала за собой со стороны.
Тощая, глазастая. Пьёт чай, ест ветчину.
Маме в записке я наврала, что люблю её. Я не любила даже её. Если бы во мне были силы, я собрала бы их все и обвинила бы в своей судьбе маму. Из-за неё я несчастна. Из-за неё бегу из дома. Я бы никому на свете не позволила так относиться к своему ребёнку!
Я обвинила бы маму, если бы у меня были силы. Сил не было. И меня не было – обвинителя.
Слушаю Ангелину Сысоевну, смотрю в её глаза.
Ей легче, когда она жалуется. Пусть жалуется.
Расставаясь, она протягивает мне конверт.
– Не обидь меня, доченька, – просит, – возьми. Тебе нужно восстановить здоровье. Тебе нужно хорошо кушать. Я тебе никогда ни в чём не откажу, только позови меня. Тебе пригодятся.
И я беру её деньги. Не для того, чтобы «восстановить здоровье», а для того, чтобы уехать от неё, и от отца, и от дождя.
– Спасибо, Ангелина Сысоевна, – говорю я. – Я обязательно восстановлю своё здоровье.
– Ты будешь приходить ко мне?
Я не люблю врать, даже в мелочах, но киваю и целую Ангелину Сысоевну ледяным поцелуем.
– Прости нас, доченька, – говорит на прощанье растроганная Ангелина Сысоевна. – И помни, я очень люблю тебя.
Дождь бьётся о рельсы. Это плач по Люше и по моему мальчику. Это плач по всей нашей Поселковой жизни!
И непонятно мне, почему Бог и Природа плачут вместо того, чтобы изменить жизнь? Наверняка они знают, как нам тут живётся.
– Почему? – стучит дождь.
Стук колёс? Слава Богу! Моё время – улепётывать из-под дождя, из-под горя.
Не опоздать бы. Ещё нужно добраться до платформы.
Глава пятая
Плацкартный вагон.
Напротив меня – женщины: молодая и старая. Лузгают семечки. Сбоку, через проход, – женщина средних лет, в платке, с корзиной, старик, с птичьим острым взглядом, держит в руках газету, время от времени заглядывает в неё. По проходу идут и идут люди.
Поезд везёт нас всех на юг.
Сколько часов нужно проехать, чтобы выбраться из-под дождя?
У меня нижняя полка, но я на ней не хозяйка. По ней почти на всё пространство раскинулась яркая юбка женщины с бело-жёлтым шаром из волос. Сидит женщина у окна, загораживает мне проносящиеся мимо леса и посёлки.
Я хочу лечь.
Шелуха от семечек каждую секунду слетает с губ женщин в газетный кулёк.
Женщины передо мной – в серо-чёрной одежде, повязаны тёмными платками. На их фоне крашеная, в оранжевой юбке и зелёной блузке, с диковинным сооружением на голове, особенно выделяется. Женщины молчат. Руки у обеих – в толстых жилах. Ими, видно, и живы. Лица унылы, глаза тусклы. Они ловко грызут семечки, это занятие тоже их быт и, похоже, единственное развлечение.
Мы молчим – в гомоне других отсеков и в стуке колёс. Наступают сумерки. Крашеная всё так же смотрит в окно.
Пустота раздувается во мне с каждой минутой всё больше и расплющивает мои органы, я лопну сейчас. Мне нужно лечь, невмоготу больше удерживать себя в сидячем положении.
Как по команде, женщины сбрасывают последнюю шелуху с губ в газетные кульки, прячут семечки и начинают стелиться.
А крашеная смотрит в темноту.
Тогда я забираюсь на верхнюю полку.
Сплю… не сплю.
Пункт моего назначения – большой промышленный и культурный центр, в кассе мне сказали: там легко жить и легко найти работу. Этот южный Город – конечная остановка поезда, проспать её невозможно. Но с первым светом я соскальзываю вниз – а вдруг не успею выйти и поезд повезёт меня назад?
Крашеная всё сидит, припав к окну.
И я ощущаю в ней ту же боль, что – во мне.
Касаюсь её плеча. Она поворачивается ко мне.
Глаза – стеклянные. Кукла.
Выкладываю на стол пирожки с капустой, что вчера пекла мама на обед, яблоки, пододвигаю ей – ешьте!
Она смотрит не видя.
Не хозяйка. Жертва.
Я обнимаю её за плечи. Не пустота во мне – жизнь. И я должна поделиться этой жизнью с крашеной, выпустить наружу её слёзы – пусть бы хлынули. И есть ещё время – она успеет поспать, а я посторожу её сон. Своим опустевшим животом ощущаю её полный жизнью живот – мне кажется, она беременна. Я вкладываю в её руку яблоко – накорми своего ребёнка!
Она послушно ест.
«Не надо так, – говорю я ей молча, – ты не одна».
Теперь, когда ко мне повёрнуто её лицо, я могу видеть голые деревья за окном, зелёные ели, провода, столбы, взгорки, поля… Всё знакомое, всё – как в нашем Посёлке, только всё по-другому. Другое – свет. Здесь не идёт дождь, и уже явилось солнце – веером своих лучей над полем. Мы едем на юг.
Я глажу спину женщины, и под моими руками спина становится всё мягче.
Женщина еле жуёт.
Неужели я ошиблась, и в её чреве ребёнка нет?
Но вот она видит мамины пирожки и тут же начинает жадно есть их, один за другим!
Из поезда мы вышли вместе. Мы ещё не сказали друг другу ни слова, но знание уже повязало нас одними путами: она знает – я бегу прочь от своей жизни, я знаю – она бежит прочь от своей. Начинаем мы разговаривать на людной площади большого Города, под солнцем и пылью юга.
Зовут женщину Инна. Она старше меня на десять лет и в самом деле ждёт ребёнка. Её бросил любовник. Родители – люди старорежимные. Убьют, по словам Инны, и за незаконную связь, и за незаконнорождённого ребёнка. Инна говорит медленно, смакуя каждое слово, наслаждаясь своими страданиями. Я же чувствую себя взрослее её: я родила в муках ребёнка. Пусть он умер – не выдержал того, что обрушил на нас с Люшей мой отец, но он – родился, и я теперь знаю, что значит быть женщиной и что значит – родить человека.
Хлопоты первого дня растягиваются на вечность: нужно снять комнату, закупить продукты и необходимые вещи, устроиться на работу… Инна – парикмахер, и мы с ней обходим салон за салоном. А что я могу делать? Даже школу не кончила.
Инна предлагает мне поработать в той же парикмахерской уборщицей и сразу пойти на курсы.
– Хорошая профессия. Твоё дело – фантазировать, наводить красоту! – объясняет мне Инна. – Всегда, во все времена, будешь сыта: всегда людям нужно стричься и быть красивыми.
В парикмахерской, в которую взяли на работу Инну, уборщица не нужна, нужен человек в бухгалтерию.
– Ты хорошо считаешь? – спросила меня заведующая.
Спасибо отцу, я хорошо считаю.
В моей работе один недостаток – целый день без движения.
Зажили мы с Инной неплохо. Меня отправили на курсы бухгалтеров повышать квалификацию. Инна работала в две смены, чтобы собрать деньги для ребёнка. Вечерами мы сходились в нашей комнате. Благодаря Инне, комната блестела чистотой. Инна вкусно готовила. По воскресеньям мы с ней подолгу сидели за столом – разговаривали.
Инна росла на улице. Родители были целый день заняты: мать делала кремы, мази и притирания от угрей, прыщей, морщин, отец распространял. Раскупали кремы и мази хорошо.
Что значит расти на улице, Инна объяснила. Классики и прыгалки – невиннейшее занятие. Но проигравшего наказывают по законам блатного мира: шалобанами, салазками, чуть всю спину не корёжат, выворачивают руки.
– Жестокость улицы делает людей стойкими и изворотливыми, – говорит Инна.
Не только жестокость – свобода. Налёты на чужие сады в близком пригороде, купание до заморозков, лазанье по крышам – делай, что тебе заблагорассудится.
Женщиной Инна стала в тринадцать лет – с мальчишкой из двора.
Гену она стригла. У Гены – пышная шевелюра, и волосы не лезут под шапку зимой. Инна разрежала их, укладывала волос к волосу. Лицо Гены она видела в зеркало. Улыбка – самому себе. Он любовался собой и приглашал её полюбоваться вместе с ним. Смотри, какие у меня яркие губы! Смотри, какие у меня яркие глаза – аквамарин! Смотри, какой у меня просторный лоб и узкий нос! Смотри!
Она и смотрела. Он влюблён в себя. И она влюблена в него.
Геннадий приходил к ней раз в неделю. Обрастал он быстро, но разрежать волосы просил раз в месяц. Еженедельно она должна лишь чуть подравнять их. «И тут, смотри, лезет», – говорил Геннадий ей строго. Он любил порядок.
Воротники у него всегда твёрдые, кипеннобелые, даже если рубашка голубая. На пиджаке ни складки, ни пылинки.
Говорил Гена исключительно о себе. Он работал чиновником в отделе финансов, и можно было представить себе, как аккуратно разложены на столе его бумаги! Рассказывал он о курортах, на которых побывал, о путешествиях – в каких морях купался, на скольких пароходах плавал, о застольях – какие вина пил.
У неё порой дрожали руки, и она боялась выстричь клочок.
Однажды Геннадий сказал:
– Прошвырнёмся после работы?!
У Инны остановилось сердце.
Самый красивый… такой значительный… Послышалось?
А он, словно угадав, что жизнь в ней замерла, повторил.
Она щёлкала ножницами, как волк – зубами: каждый лишний волос бодро падал под ноги, она щедро поливала Геннадия одеколоном и обмахивала салфеткой.
– Ну, значит, прошвырнёмся, – понял он её рвение, ничуть не удивившись. Конечно, она согласна!
А она представила себе, как идёт с Геннадием по своему двору, и все, старухи на лавочках, девчонки, теснящиеся на их танцплощадке, – в отпаде.
Но Геннадий не захотел провожать до подъезда.
– Сама дойдёшь.
Боялся ли он чужого двора, с местной шпаной, или не хотел, чтобы его увидели… оставалось только гадать. Так или иначе, подведя к арке во двор, он чмокал её и отталкивал: «Ты свободна, катись спать». Она «катилась», но не спать, а смотреться в зеркало – она ли это? Её целовал Геннадий! Её водил Геннадий в кино! Не спать, лежать с открытыми глазами и видеть его лицо. И взгляды баб – как все они смотрят на него. Ещё бы не смотреть. Почти два метра роста, а лицо…
Во время фильма он заставлял её гладить его руки или колени. И она – млея – гладила.
Но ходила она по кино и танцам недолго. Геннадий посчитал, что пора переходить к делу. Он так и выразился: «Чего мы с тобой тратим время? Надо переходить к делу. Я собираюсь с тобой переспать».
Мог бы и не говорить. Он – её хозяин. Он – глава её жизни. Они поженятся, и она сможет смотреть на него каждое утро и каждый вечер, и по субботам с воскресеньями, и во сне.
Он не спросил, согласна ли она, привёл в захламленную, пыльную, вонючую квартиру.
– Это хата моего приятеля Васьки. Сначала уберись, я не могу тут дышать. – И он уселся перед телевизором.
Она принялась мыть, скрести, раскладывать по местам вещи.
Ей нравилось работать на него. Она – его жена, хозяйка дома и, конечно, обязана навести чистоту.
Он принёс с собой простыни и велел аккуратно расстелить на тахте. Он заставил её тщательно вымыться и вытереться полотенцем, которое он принёс. От полотенца пахло так же, как от его рубашек, и прежде его тела она ощутила припавший к ней его запах.
Она дрожала, будто это первая близость. Она ждала – он будет гладить грудь, плечи, как показывают в кино, и она будет млеть под его руками. А он – заставил её гладить его тело. Млел он. Она тоже пьянела от его гладкой, чуть розоватой – девичьей кожи.
А потом, когда был готов, он взял её, и ушло на их близость не больше двух минут.
– Я думал, ты девушка, – трезвым голосом сказал, едва закончил своё дело.
Сейчас он встанет, оденется и уйдёт навсегда, её же всё ещё крутило, а голова – плыла отдельно.
Он и встал и тщательно, медленно оделся.
– Ещё лучше, – сказал он. – Никаких обязательств у меня перед тобой нет. Принеси справку от врача, что не имеешь женских болезней. Одевайся, я спешу, у меня дела. Да и Васька скоро явится. Следующая встреча в пятницу в шесть здесь.
Сколько набралось их, этих пятниц… она не считала. В кино не ходили, по улицам не гуляли – даже провожать перестал.
Не сразу поняла: а ведь в толпе он едва узнает её. В глаза не смотрит, лица не видит, дело своё сделает, и – привет.
Началось всё с запаха. Ей стало неприятно входить в Васькину квартиру. Мебель, стены, не говоря о вещах, пахли лежалой грязной ветошью и давно немытым телом. Запах забивал ноздри, глотку, вызывал рвоту. Особенно плохо становилось на Васькиной тахте. Несмотря на чистые простыни, что приносил Геннадий, запах въедался в нутро. Лежала и боролась с рвотой.
Она насквозь пропиталась тем запахом.
Ни душ, ни стирки не уничтожали его.
Запах потащил за собой токсикоз. Привычная еда стала вызывать отвращение. Перестала садиться за общий стол. Ела прямо на кухне, выхватывала куски картошки, мяса из супа или из сковороды, жадно запихивала в рот. Глотала целиком, не жуя, и еда лежала тяжестью часами, если не случалось рвоты. Но скоро и мясо с картошкой не смогла есть. Покупала селёдку, солёные огурцы и ела тайком от родителей.
Родители были заняты своими делами. И она задыхалась дома не только от запаха, преследовавшего её, но и от собственной неощутимости: есть ли она вообще.
Она знала, чувство это мнимое, стоит матери заметить, что она – беременна, тут же ощутит себя! Мать станет бить стёкла, посуду, мебель, а заодно и её. Мать у неё бесноватая. И дались вещи ей тяжело, а не пожалеет их и потом, когда войдёт в берега. И её не пожалеет, если прибьёт до смерти, – пропало и пропало. Один выход – сделать всё, как положено, выйти замуж, привести к семейному бизнесу молодого ловкого мужчину.
Вот о бизнесе она и заговорила в очередную пятницу.
– Морду мазать?! – захохотал Геннадий. – Не интересуюсь. Что это тебе вдарило в голову – меня приглашать в семейный бизнес? Я предложения не делал, жениться не желаю, мне и так хорошо. Меня обслуживает мать, всё, что нужно мне, реализует в лучшем виде, а в рабство не хочу.
Тут она и сказала ему про ребёнка.
Он уже брюки снимал… И ведь снял, и аккуратно повесил на стул, как обычно. Как обычно, сделал своё дело. Потом, как обычно, не спеша оделся. А оделся и – завизжал:
– Не пришьёшь. Не докажешь. Не мой. Точка. Ты – разгульная, развратная девка. Катись от меня куда подальше.
Вот она и покатилась, точно по назначению: «куда подальше». От него. От родителей. Покатилась – смыть запах Васькиной хаты новой жизнью, решить свою судьбу самостоятельно, покатилась родить дочку.
Только дочку. Чтоб мужицкого духу не было в её доме!
Дочку она станет растить совсем не так, как мать растила её. Будет разговаривать с ней, рассказывать сказки, учить её музыке, танцам. Красивую жизнь создаст ей – встречайся, дочка, с артистами и певцами, учись всем наукам, зови в дом друзей! Дочка будет счастливой. Прежде, чем уснуть, день за днём перебирает Инна: как в детский сад будет дочка ходить, как в школу, в какие игры играть… – расписала всю дочкину жизнь.
Живот у Инны уже выпирает немного вперёд, а сзади – фигурка, как у девочки.
– Как же ты будешь работать, когда ребёнок родится? – спросила я в один из вечеров.
– А что тут особенного? Комната рядом с работой. Постригу одного – домой, пелёнки переменю, накормлю и – следующего стричь!
– Ты с ума сошла? А если плачет ребёнок? А если случится с ним что?
– Раскаркалась! Сперва рожу, а там погляжу, что и как выйдет.
Инна уснёт, а я кручусь. Не очень-то я гожусь в папы. Моего заработка на троих да на комнату не хватит. И так, в конце месяца, чтобы хозяйке заплатить, приходится мне голодать – последний кусок Инне отдаю! Как втроём прожить? Ребёнку-то побольше нашего нужно: одних одёжек сколько… Мама присылает мне деньги, но нечасто и немного. И пишет нечасто – что-то с мамой происходит. Скорее всего, болеет.
О маме я запрещаю себе думать. Иначе ни работать, ни учиться не смогу.
Мама отпала от меня, как и мой сын, вместе с последом, вместе с кровью, вместе с разорванной пуповиной.
Мама пишет о погоде, о плотном расписании. Мама не пишет об отце. Мама не пишет о Денисе. Я сама представляю себе, кто что делает сейчас.
Денис идёт по лесу и по полю один. Птицу он выпустил. Это не наш лес и не наше поле. Денис похудел ещё больше – выпирают на спине лопатки и скулы торчат скобами. Он голоден. А идёт и идёт.
Мой отец держит в руках газету, книгу, строк не видит. Ходит он в церковь, как раньше?
Отец по-прежнему заставляет маму служить ему, лишь порой сидит уставившись в одну точку.
Ирония судьбы. Цифры в моей жизни и сейчас мною распоряжаются – и на работе, и вечером на бухгалтерских курсах.
Ангелина Сосоевна стоит на пороге школы, ждёт меня.
Мама ни о ком и ни о чём таком не пишет, но сквозь строчки маминых писем… моё прошлое раскидывает свои запахи, цвета, движения, гонит сон, возвращает меня в брошенную мной жизнь.
Как узнал адрес, непонятно, но однажды Геннадий явился в парикмахерскую. Не уселся в очереди, а хозяином вошёл в зал, без «здрасьте», без «как чувствуешь себя?» взял Инну за плечо – она от неожиданности выстригла лишний клок у клиента.
– Бросай свою халтуру! – сказал резко.
Инна вывернулась и продолжала работать. Она даже не посмотрела на Геннадия.
– Алименты не пришьёшь! – сказал, вовсе не стесняясь ни клиентов, ни Инниных коллег. – Поедем прокатимся, вытрясем…
И тут Инна повернулась к Геннадию и пошла на него – животом вперёд, защитой выставив острия ножниц.
– Урод человеческий, ублюдок, кыш! «Прокатимся», «вытрясем»… Да я сейчас из тебя твои вонючие кишки вытрясу! Пошёл отсюда, пидер гнойный!
Геннадий попятился к выходу.
Когда мы после работы вышли из парикмахерской, он преградил нам путь:
– Денег дам, вырежи ребёнка!
Инна остановилась перед ним и захохотала:
– Вот дура-то! Смотри, Поля, ведь никакой красоты в нём нет, одно размазанное дерьмо. Что же это я так убивалась-то? Что же это я такое вообразила себе?!
Инна подступила совсем близко к Геннадию:
– Слушай меня, прыщ на жопе, моё терпение сильно истощилось, а мне никак нельзя выходить из берегов, дитю вредно! Катись отсюда немедленно. У меня вся милиция подкупленная, стригу бесплатно: в один секунд заметут тебя менты да ещё отметелят! А за изнасилование – сядешь! Докажу, что девушкой была. Как пить дать, отсидишь червонец! Уходи подобру-поздорову, останешься вонять тут, пеняй на себя!
Ни слова не сказала Инна за весь вечер. Спать легла, не пожелав мне «спокойной ночи». Лежала тихо, не шевелясь, дыхания и то не слыхать было. А когда пробили часы у хозяйки двенадцать, спросила:
– Кого я рожу от ублюдка?
Я подскочила от её бессонного голоса.
– Чего молчишь? Знаю, не спишь. Сию минуту отвечай, что мне делать? Аборт – поздно, но можно попробовать вытравить. Не хочу ублюдка. Не хочу вечно иметь перед собой эту рожу. А ещё, думаю, пусть и дочка родится. Не будет ли она двух метров росту, как этот говнюк? Если ни один мужик не захочет задирать голову, какое такое ей получится счастье? Разве что в баскетбольную команду устроится да с бабой станет трахаться! Куда ни кинь, везде мне выходит пиковый интерес. Да и девка может пойти в Генку, а то и вместе – в Генку и в мою мать!