Текст книги "Девятое имя Кардинены (СИ)"
Автор книги: Татьяна Мудрая
Жанр:
Прочая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 23 страниц)
Здесь уже было ясно, что едут они не только вдвоем – кто-то замыкал их дорогу и чистил впереди путь. Иногда слышались отдаленные выстрелы, а то и собачий лай и всхрапывание лошадей.
И вот, наконец, строение из дикого камня, сложенное всухую, крытое сланцем, прилепилось к скале.
– Входите и устраивайтесь, а я лошадей покормлю, – сказал ей спутник.
Та-Эль осмотрелась. Очаг – пирамида камней под примитивным дымоходом – уже погас, но излучал тепло, чуть отдающее гарью. Свод потолка в этом месте был закопчен до черноты. Она уже знала, что так в горах береглись от заразы: дым выжигал дурной воздух внутри и сам уходил кверху. Постель, двухъярусное ложе наподобие нар, покрыта шерстяным ковром, тканным в подбор: черная волна – от черных овец, белая – от белых, бурая – от бурых. Стол и скамьи: голые доски отчищены ножом и до блеска отполированы воском. Глиняная посуда в розоватом загаре, бронзовая – благородно матова. Жилье домовитых хозяек и сильных мужчин.
И пошла здесь новая, диковатая для нее жизнь. Днем – пешие прогулки вместе с Денгилем. От разреженного и ледяного воздуха кружилась голова, мутило; крутые уступы, по которым приходилось карабкаться, вгоняли в испарину. Возвращалась она потная и одновременно продрогшая, меняла белье и обтиралась по приказу хозяина комком собачьей шерсти.
А он тем временем и очаг заново протопил, и обед для нее одной сготовил: чай с медом и курдючным салом, пшеничный кулеш, пропахший кореньями, опять, как и у Керга, кумыс в совершенно жутких количествах. Денгиль и кобылиц, бывало, сам доил – в стаде ниже по склону были матки с жеребятами. Шутил, что это здесь исконно мужское занятие, по примеру древних монголов. Вот сбраживали для него это молоко горские девушки, в сем деле искусные, и пахнул он непривычно для нее – дубленым кожаным мехом.
Ночью Денгиль карабкался наверх, в тепло, она укладывалась вниз, под то самое трехцветное покрывало. Утром ее, размякшую со сна, будили и заставляли обтираться снова – но уже снегом. Странное дело, но кашель перестал, и рвущая боль в груди как бы уплотнилась, отяжелела, собираясь в одной точке, где-то рядом с былой раной. И снова повторялось всё, как в прошлый день.
Вечерами, в преддверии сна, ее хозяин позволял себе чуть отойти. Помещался рядом с Та-Эль у мерцающих, притухших углей, и дым сплетался с его темно-русыми и ее светлыми волосами одинаково. Читал стихи – знал их много, и восточных, и западных авторов. Она отмалчивалась. Вот он сидит напротив, замечтавшись, – мститель, убийца, «Меч Неправедных», как называет Оддисена самых жестоких исполнителей своей воли. Доман, а зажал в горсти все Высокие Горы. Лэн ради Лэна, тоже мне идеалист. Те легены, которых она знала, относились к новому владыке настороженно – впрочем, во все оттенки своих чувств и своей политики Кардинену отнюдь не посвящали. Предоставляли догадываться.
«Во что мне обойдется это ваше лечение?» – так и вертелось у нее на языке. Но боялась оскорбить: врага лечат, чтобы достойно с ним сразиться, это было тут в обычае.
И вот недели через три она проснулась ночью, оттого что ее разглядывали при свете жирника. Денгиль, а рядом человек в черной скуфейке с зеленым обмотом, и пахнет от него снегом и дальней дорогой. Лекарь здешний, к тому же паломничал в Мекку, настоящий хаджи, хоть и не очень стар; и значит – из самых славных.
Монотонно приговаривая нечто, он снял с нее покрышки – лежала на овчинах с тонкой сорочке. И стыдно было лежать так, раскинувшись, перед мужчинами-муслимами – нарочито стыдно это делалось, чтобы вызвать борьбу в ее душе – лекарь общупывал и обстукивал грудь длинными бесстрастными пальцами, а воспротивиться, даже пошевельнуться не могла. Будто хмарь какая-то нашла, мара, сплошное мечтание… И дурману тогда не надышалась. Еще нет.
Ибо чуть позже было наверняка то самое. Они расставили у ее ложа с десяток таких же светильников с плавучими фитилями. Денгиль строго сказал: «Не вставай с места и ничего не страшись». Завернулись в свои ямурлуки и вышли.
Сначала ее била дрожь – одеяло так и оставили скомканным у нее в ногах. Потом до нее дотянулось невесомое тепло огоньков, которые поднимались, реяли над плоскими чашами. «Огненная джинна», – сказал над ухом Таир. И в тот же миг они – бесплотные рыжевато-розовые фигурки – выросли, обступили ее постель, закружились с поднятыми руками. Women of fire. Богини пламени. От кистей рук до того острия, на котором они раскачивались, как волчки, светлый туман их тел одевали совсем уж прозрачные крылья или складки одежд, лица были непостижимо прекрасны в своей печали.
…Потом тьма, их окружавшая, будто вскипела жуткими тварями: были тут безголовые, но с моргающими гляделками по всему шипастому телу; или разделенные поперек всего туловища пастью, откуда выкидывался время от времени трубчатый язык, на конце свернутый улиткой; зуборогие или состоящие из одних когтистых лап. Обычные с виду собаки, медведи и волки, в глазах которых мерцал рассудок – не безыскусный, милый ум меньшого брата, а тупой и косный человеческий. И за ними шла, закрывая сплошь стены, пустая чернь, которая смывала все образы.
«Вечная смерть», – произнес чужой голос, стеклянный и бесстрастный. «Нет!» – ударило в ней, по-прежнему распластанной и недвижной, ее сердце, девятью руками своими дотянулось до пламенных женщин. Они снова ожили, выросли до гигантских размеров, расширились во тьму. Всё на миг оделось их сиянием.
Потом они притухли, умалились, белыми звездами пульсировали на краю каменных пиал. «Мрак и холод, мрак и холод, и оцепенение, – наговаривал стеклистый голосок. – Жизнь – колеблемое ветром пламя, крошечный оазис гибнущего тепла на краю вечной тьмы… Птица влетает в комнату с очагом и мгновенно пронизывает ее насквозь, из окна в окно – вот что такое бытие». «Но ты не птица, ты из огня, ты сама огонь, средоточие мира», – ответило нечто внутри нее. Ибо там родились жар и свет и одели все пространство перед ее глазами, заполняя ее счастьем, болью, избавлением. Та-Эль чуть приподнялась, упираясь локтем – и вдруг морок исчез. В трезвой, остывшей темноте хижины ее начало обильно рвать кровью и какими-то склизкими обрывками.
– Вот и отлично, вот и умница, – Денгиль придерживал ее, наклонившуюся над тазом. – Я же сказал – не бойся, а ты перепугалась под самый конец. Ну, зато уже всё. Теперь всё.
Он дал ей прополоскать рот каким-то отваром, только не глотай, пить тебе еще нельзя – предупредил; уложил на нары, укутав в сухое, нагретое над очагом.
– Что за фокус вы оба надо мной проделали?
– Это не фокус, а было на самом деле, только нечеловеческое тебе дали видеть человеческими глазами. Ад и рай, хаос и порядок снисходят к воинам Пути в образах…
– Денгиль, я совсем дурная от вашей наркоты. И всё внутри затупилось. Ты проще объясни.
– Ну, ты ведь догадывалась, что у тебя уже не туберкулез был, а рак легкого. Ваши врачи в таких случаях точно лгут. Кстати, лекарь говорил, что это Аллах тебе подсказал в ледяной воде да в снегу купаться все эти годы. Поэтому он легко вызвал у тебя – как это? – реакцию отторжения, что ли. Ее японцы придумали. Ты неделю сражалась со злом, сначала одна, потом рядом с нами, под конец, когда уже всё страшное кончилось – рядом со мною одним. И победила. А теперь давай спи.
Проснулась она от острого чувства голода и счастья. Денгиль, который безотлучно ее сторожил, вывернул ее из оболочек, обтер от пота влажной тряпкой, потом сухой. Когда он, накинув на нее рубашку, под руку подвел к ночному горшку и, деликатно отворотясь, оставил их наедине, Та-Эль со счастливым стыдом догадалась, что он подставлял под нее посуду все время, пока она была в беспамятстве.
Потом он отвел Танеиду обратно, укрыл снова и поставил на колени столик с едой.
– Ты тоже поешь, Денгиль, а то мне одной неловко.
– Брось, мне нельзя. (А почему нельзя, не объяснил. То ли за одним столом с женщиной, то ли из одного блюда с врагом.) – Ты ешь больше и скорее поправляйся – Аллах даст, через неделю домой повезу.
И как раз на этих словах где-то под небом лопнула струна гигантской арфы. Еле слышный пока, грозный шелест донесся потом оттуда, набирая силу и тяжесть, обращаясь в многотонный рев, запечатывающий весь мир. Настала бескрайняя тишь и мрак.
– Лавина сошла, – флегматично заметил Денгиль. – Счастье еще – краем задела. И лошади, пожалуй, целы, ибо не стреножены были и паслись в стороне. Люди их заметят, переймут и придут сюда. Жаль, я своих воинов далеко услал.
Порылся, зажег наощупь толстую свечу из запаса.
– Этой надолго хватит.
Бусина тринадцатая. Адуляр
Музей серебра в городе Эдине разместился в уютном готическом соборе. Сочетание последних трех слов может выглядеть парадоксом, если ты не проникся здешним мировоззрением. Ибо приезжие католические иерархи, утверждая проект, учли извечную склонность местных жителей низводить Божество на землю и сопрягать Храм с Домом. Здание костела как бы присело, округлилось в боках; массивную цокольную часть оседлали острые кружевные башенки фиал, на витражах зацвели яблоневые и вишневые сады, оплетенные гирляндами хмеля, а садовник и виноградарь и по сю пору бродит по ним в рубахе с вышивкой и белых портах, заправленных в ногавки.
Патеров отсюда, впрочем, уже давно попросили, но любители гробовой мистики утверждают, что в главном нефе по сю пору служат «немую» полуночную мессу – ибо даже народные власти не в силах воспретить духам. А боковые приделы еще до мятежей были заняты под экспозицию, являющую собой истинную сокровищницу радостей небесных и земных.
Церковная утварь и книги в инкрустированных золотом, серебром и самоцветами переплетах, некогда бывшие идейным центром, скромно утеснились в один из дальних шкафов – то ли потому, что неоднократная смена властей пагубно сказалась на целостности коллекций, то ли из опасения, что будут реквизированы и эти остатки. Прочие стеллажи и витрины были укомплектованы по национальному признаку, воплощенному весьма своеобразно. Так, в шкафу с надписью «Немецкие ювелиры XYIII века» громоздилось отменное столовое серебро: широченные блюда, уполовники, двузубые вилки на целого печеного быка, пивные кружки на сажень двойного темного. Французы были представлены пасхальными яйцами местного отделения фирмы Фаберже: поделочные камни в серебряном и позолоченном ажуре. Самое крупное, из багряно-розового орлеца чистейшего тона, было открыто. Внутри сидел нахальный цыпляк в гагатовом черном цилиндре, явно подшофе, с неподражаемым мастерством бывый изваян из шелковисто-золотого селенита. Средневековое эркское ювелирное дело: пудовые серебряные пояса и наплечные ожерелья, какие в северных деревнях надевали по праздникам, чеканная и покрытая выпуклым литьем посуда для общинных пиршеств. Современное: чайные ложечки с чернью и эмалью и почему-то набор хирургического инструмента в подарочном исполнении.
– Простите, – обратилась Тэйни к дежурной по залу. – Мне бы главного хранителя музея.
– Хранительницу фондов. Это вы звонили? Она уже о вас предупреждена. Спускайтесь в подвал, она там холодное оружие досматривает.
Но Диамис Лаа, по значимости второе лицо в музее, занималась не вполне этим. Аршинный кинжалом в неизбежной серебряной обкладке она отрезывала ленточку от старой батистовой пеленки – обматывать шарик гигрометра.
– Тут у нас не один хладный металл, но и ризы с золотным и серебряным шитьем, и кованое кружево мотками, и робы парчовые с вотканной нитью, – распевным басом проговорила она. – Приходится следить за влажностью. Вот ты пришла с улицы, волосы в капельках. Что там, дождь или мокрый снег?
– Снег. Первый в этом году, – смущенно ответила Тэйни, обсушивая кудри носовым платком.
– Вот гигрометр сразу и бунтуется. Да ты садись, не робей очень-то. Своды здесь мощные, стены крепкие, всадить начинку практически невозможно, так что говори свободно. Ты секретарь дядюшки Лона, верно?
– Один из них. Вы извините, что я лезу по частному вопросу прямо к руководству – у меня в Эдине и знакомых почти не имеется. А хотелось бы показать специалисту вот этот мой силт, он, по-моему, очень древний.
– А. Вот, значит, кто донимал нашу Эррат проблемами упадка искусств в Динане и сиживал с Кергом под одной смоковницей. Что они отнеслись к тебе с опаской, понятно. Керг – опытная судейская крыса, ему подо все юридический и законнический фундамент подставляй. Эррат славна отнюдь не только дрыгоножеством: знаток и в поэзии, и в образном искусстве вообще, – но она для мирного времени хороша. Типичный культурный герой. Да и в заграницу ее не очень-то пускают без надзора, как и нас всех. Связи наши, считай, порваны. Я, конечно, тоже в краеведческие и этнографические экспедиции таскаюсь не по-прежнему, да и на конгрессы едешь с пудом гербовой и пропечатанной макулатуры, но мне, в отличие от Эррат, помпы не требуется. Не пустят добром – контрабандой проникну. И вот что тебе скажу. Всё у нас в целости и сохранности до последнего стратена. Но Братство здешнее в спячке. Разбудить, впустить кровь в жилы – не Кергово дело: он наш щит. И не Эррат. А я попробую. Знаешь, у меня двое сыновей… было. Может, поэтому мне легко тебе довериться. Ты – как дочь моя или невеста одного из них. Но учти: здешнее Братство двинется, если скажут слово в горах. Не в твоем английском землячестве, а в Лэне.
Бусина четырнадцатая. Адуляр
Молодые поселились в Эркском Подворье, самом модном ныне, аристократически-правительственном квартале: тихом, зеленом, деревянном. Домики, крытые гонтом и черепицей, были похожи друг на друга, как яйца от одной наседки – грех былых строителей, усугубившийся позже наличием в них казенной мебели, либо непроходимо стандартной, либо разнокалиберной: конфискованной.
Тэйни счастливо избежала рифов – благодаря своему вкусу и еще более житейской неприхотливости обоих супругов. Главным предметом меблировки был открытый стеллаж на всю стену с книгами, игрушками, цветами в горшках и тьмой изящных безделушек и сувениров, что им надарили на свадьбу. Немногочисленные ее платья и парадная форма Нойи висели в нише за шторкой из бамбука. Спать-есть-пить-заниматься любовью можно и на тюркский образец. Настелил ковров, накидал подушек, поставил пару низких столиков – и все дела!
Центром здешней жизни был роскошнейший крупногабаритный пылесос с водной фильтрацией. Блюди чистоту, коли ступаешь босой ногой на одном уровне с тарелками!
И еще была у них высокая напольная ваза, а над нею цветное фото Тэйни в полный рост: чуть картинная поза, черные кружева и осенняя листва вокруг, точно золотое свечение.
На супружеском ложе они зачастую посменно грели одно и то же место: Нойи нередко выступал в караул ночью, Тэйни сочинялось и переводилось легче всего в шесть-восемь утра.
– Так и наследника не заведем, – шутил муж. Не очень-то бодро шутил: в воздухе висела какая-то напряженность, недосказанность. Их шеф тоже задумывался, отчуждался от всего, бродил мыслями, невпопад отвечая на реплики Тэйни, – будто держал на себе нечто неподъемное, худшее, чем привычная ему болезнь, и боялся с себя сронить.
И уже наконец она потеряла месячные, уже так расцвела ее женская стать, что все прохожие на нее оборачивались, как «это» обрушилось.
В один из субботних, выходных майских дней муж поднял ее с постели. Стоял с большим конвертом в руке.
– Смотри. Только что с ломовым курьером прислали срочный и официальный вызов к Марэму-ини Гальдену. Зачем? Хоть бы намекнул вчера: как-никак под одной крышей каждый день тусуемся.
– Угу. Мы уходим? Немедленно? (Уже было договорено, что при малейшем намеке…)
– Нет. Не медля пойду я, и по точному адресу. Ты – через полчаса-час или два и в другую сторону. Если будем вместе – от порога поведут, тогда ты никуда не свернешь. За одной тобою хвост тоже потянется, но без дальнейших последствий. Будет учтено твое неповоротливое положение. И помни: никто из этих не подозревает, что ты больше значишь и больше умеешь, чем кажется. Один я догадываюсь.
Говоря, он спешно натягивал китель, сапоги, застегивал – с печальной усмешкой – пояс с кобурой на боку и портупеей на другом.
– Шпагу не возьму, противно отдавать своими руками. Вы двое – берегите друг друга, ладно?
Поцеловал, чуть касаясь губами, уже в этом касании уходя от нее, от очага, от ребенка. Хлопнула за ним дверь.
Тэйни бросилась к полке, натянула теплое белье, поверх него – летнее платьице с тонким рукавом, крепкие полуботинки на ноги. В большую сумку продуктового типа кинула непромокаемую куртку и штаны, пластиковую флягу для воды, две несладких шоколадных плитки и пластину тянутой кураги, свернутую трубкой, кое-какие мелочи. Всё было заранее обдумано: если станут тайком в сумке шарить, и на побег не будет смахивать. Особое положение у нее все-таки… Сверху бросила кошелек. Заперла дом и чуть враскачку пошла по улице. Слегка беременная дамочка отправилась за витаминами на рынок или за здоровьем в пригород; а что? Разве не похоже?
Да и куда ей еще! Кроме Керга и Диамис никого из Братства она в городе не знает, а ее «контакты» только начали оживлять старые связи. Обнаружишь их – сама-то спасешься, но свое дело подорвешь. «Я одна, – с обнаженной ясностью подумала Тэйни, – одной и выбираться».
И тут в животе дернулась какая-то жилка: трепет крыла, легчайший толчок крови… Чуть заметно, потом сильнее, недвусмысленней, наконец, победно. «Нет, он был прав, нас уже двое, – сказало новое, только что осознавшее себя сердце. – Мы еще подеремся, ведь правда?»
Билеты в дорогой спальный вагон можно было приобрести тут же, на вокзале, за полчаса до отправления. Тэйни купила еще и пухлый рекламный еженедельник (бумага – отличный теплоизолятор). В вагон вошла перед самым отправлением – естественно, что дама в положении хочет подольше воздухом подышать. Потому, кстати, и берет втридорога всё двухместное купе: комфорт ей нужен.
Ехать было двое суток. Стояла у окна, дышала ветром, сушила слезы, пока они не ушли внутрь. Грохотали пути, свистели пролетающие мимо столбы и семафоры, с хлопком пролетали дома путевых обходчиков; сгустками инородного вещества взрывали течение воздуха циклопические строения: многоярусные жилые бараки, заводы, литерные объекты. «Дождит в моем сердце, и ливень с утра»…
К вечеру второго дня, уже близ самого озера Цианор, конечной цели поезда, соседние купе засуетились с вещами: рядом горы и пограничная полоса, даже мирных отдыхающих проверяют. В ее купе зашла хорошенькая молодая женщина в неглиже, улыбчивая, с тонкой талией, вся литая, как резиновая куколка. Извинилась, попросила разрешения переодеться перед выходом – в купе мужчины и нахалы.
– Да, прошу вас, – промурлыкала Тэйни, – располагайтесь. А я выйду, чтоб не сглазить, тем более мутит что-то, ребеночку плохо внутри лежится…
Проходя, она внезапно и резко стукнула каратистку краем толстой подошвы немного повыше щиколотки. Друг Карен, который дополнял ее изысканные боевые приемы своими, куда более простыми и грубыми, говаривал: «Тем, от кого по привычке ожидают изысканного совершенства, победу обыкновенно приносит хороший удар под дых». Женщина упала, вдогонку последовал еще один удар, в шею, совсем уж безжалостный. Будет удачлива – выживет; грех пенять, когда неправильно на пути стала. Тэйни рванулась в тамбур, слыша за собой стремительную возню – тех «мужчин и нахалов»? Задвижка на двери была испорчена загодя и мимоходом, ради чего пришлось сломать одно из лезвий драгоценного карманного ножика. Спрыгнула на насыпь, покатилась клубком, инстинктивно напрягши все мышцы. Подумала: «Прости, малыш».
Поезд, не сбавляя хода, пролязгал дальше. Она развернулась, ощупывая себя. Ничего, легко отделалась – царапины и синяки, плечо болит так, что левую руку не поднять, зато ноги целы. Сейчас из поезда никто выскакивать не будет, тем более рвать стоп-кран: людей постесняются. А вот со следующей станции вернутся, и быстрей быстрого. На ходу посчитала протори: ни еды, ни одежды. Зато в лифчике спички и, конечно, нож-многостаночник с двумя неповрежденными лезвиями.
– Эх, жаль, куртка в сумке осталась, – сказала вслух. – И газета.
Так началось ее бродяжничество. Днем шла вдоль границы к северу, сторонясь иных путников и петляя по лесам, вечером подходила к деревенским домам, стоящим на отшибе. Там, в отличие от больших городов, уже привыкли и к нищим, и к беглым и зря словами не бросались.
«Девочка, поешь не на ходу, а по-людски». – «Нет, я спешу». «Вода у нас в ручье ледяная, дай нагрею, чтобы тебе по-хорошему вымыться». – «Не надо, я скоро снова выпачкаюсь». «Девушка, зачем вам ночевать в хлеву рядом с коровами, в доме найдется лишняя постель». – «Нет, так мне теплее, а придут доискиваться – солгу, скажу, что тайно к дому приблудилась». «Одежка на вас легкая, а ближе к осени ночи холодные. Вот, возьмите старый пиджак и теплую юбку, нам без надобности. Моих сына и сноху отправили на какое-то производство, откуда не положено писать». – «Спасибо. Только вы повесьте одежду на забор проветриться, а я украду, чтобы еще и про вас лишнего не сказали». «Почему бы тебе не остаться у нас, красивая моя? Мы будем рады, если ты родишь у нас своего ребенка». – «Нет, мой путь еще не кончен, я не могу сидеть на одном месте, я ищу».
И нашла, наконец. Месяца через три подобных странствий некая толстая, грубоватая с виду бабенка отмахнулась от ее возражений.
– Жуй не спеша, ночуй не боясь! Муж сам гуляет через кордон с хабаром и тебя переведет, если пожелаешь. Здешние граничники у него вот где, на подарочках завязаны. Да на кой ему твои шуршики, много больно их у тебя! Кольцо бы вот взяли: редкостная работа. Нельзя? Ладно, давай уж обручальное твое, коли меньше силта ценишь. Да возьми вот сухарей, и мяса вяленого, и урюка: прямо вместе с мешком бери. Благословенно будь чрево твое!
Границу она перешла «в связке» из шести человек с тюками. Выстрелили по ним раза два, и то скорее для порядка. Эдинеру и электроника нужна, и лекарства, и камушки, а травы, которая отсюда уплывает, у него навалом, ей же только скотину пользовать!
Потом они расстались. Вожак на прощание сказал:
– Ну, кольценосица, мы идем к своим друзьям, у тебя, видать, свои. Прощай и ходи невредимо!
Она так и понимала, что спутники хотели уберечь свою базу, поэтому хозяйка сразу так расщедрилась на продукты. Поглядела им вслед, постояла – и только тогда до нее дошло, что тут она не знает ни места, ни обстоятельств. Жили они с дедом много южнее, да и когда это было! Карты она, положим, смотрела, но здесь был живой, поросший густым лесом ландшафт, вздыбленный складками, иссеченный провалами и узкими тропами, но без дорог. Совсем иные были здесь горы. Людские обычаи здесь, уж верно, не хуже, чем в эдинских предгорьях, но где сами люди?
Но всё же это была ее земля, она пахла знакомыми запахами, и держала ее, как в огромной ладони, и говорила с ней на их родном языке. Тэйни наугад выбрала тропу и пошла по ней на юг.
Только Аллах знает все пути, говорят в Лэне, – ибо здесь им несть числа. Горная трава жестка и тугоросла, человеческие и конские следы впечатываются в нее надолго. После войны сначала с Эйтельредом, затем с Эдинером приграничье запустело. Многие селения выгорели – однако люди переселились на более изобильные места. Обезлюдели оружейные заводы и железорудные промыслы – но в глубине страны расширились редкоземельные и добывающие ювелирный камень. Ушла в небытие половина караванных и рокадных дорог, служивших для переброски воинских частей, техники и провианта, обходные и потайные стёжки. Забыты и похоронены в памяти человеческой старые пути войны и страха, лжи и военного ухищрения.
Именно такой путь лег ей под ноги.
Пока ее ноздри могли отличать бегущую воду от той, которой были насыщены листва и воздух, пока в заплечном мешке сохранялась еда, а тропа была земляной и мягкой, ей было хорошо идти. Ночевала она, зарывшись в сухие, теплые листья, как звереныш. Рвала ягоды и орехи. Горы были невысокие и плавно ложились под ноги, дни и ночи – еще по-летнему теплы, мягче эдинских. Далеко впереди живую зелено-золотую плоть листвы разрывали голые скалы хребта Луч, но это казалось ей миражом.
Однако на четвертый день тропа подошла к самым «костям земли» и круто повернула в небо.
Ребенок был с нею во время всех скитаний, ворочался, пихал ее изнутри локотками и пятками, а теперь в испуге затих. Ножом она вырезала себе палку, надсекла подошвы башмаков, чтобы не скользили. На этом иступила вконец последнее лезвие, но и бросить было жалко. Ночью вокруг слышались непривычные звуки: днем, случалось, змея ниспадала с камня, текла поперек пути. По мере продвижения вверх становилось все студеней, днем бросало в жар, вечером – в холод. «Держись за землю, ходи невредимо», – шелестело в крови, отдавалось в висках старое горское напутствие. Дней она не считала. Здесь уже кончилась осень или не бывало ее вовсе: голубоватый снег, яростное солнце и разжиженный воздух, от которого кружилась голова и в самом низу живота подкалывало тупой иглой, как в первый месяц, когда дитя еще не улежалось в лоне. «Малыш, ты здесь?» «Да, я живу, мое сердце слышит твое сердце», – он нетерпеливо шевельнулся.
Тэйни набирала снег в горсть, обтирала лицо, сосала спекшимися губами. Холод теперь стоял в стороне от нее, от тела, ставшего бесчувственным.
«Дай мне принести мое дитя к людям. Отсрочь мне», – просила она немыми губами и окоченелой душой. Почти не заметила, что тропа уже начала спускаться вниз, в котловину. Здесь тоже был снег, но не такой жесткий; подтаявшими языками он ложился на темную землю, которая пахла грибом, и сладостью сухих растений, и густым соком осени.
Ребенок сердито потянулся внутри – и тут первая судорога смяла ее тело, приковала ноги к земле. Потом еще, сильнее. В передышках она кое-как подвигалась вперед – там лепетал ручей или поток, а ей зачем-то необходима была вода. «Ведь еще не исполнился мой срок. Во имя Твое, сдержи и приведи меня к живому теплу!»
Тэйни вышла на берег. Кристально чистая и темная вода несла желто-красные листья, тонкая длинная трава мыла в ней волосы. А по ту сторону воды стоял Дом.
Совсем не похожий на обычные в сих местах «ласточкины гнезда», он привольно раскинулся по долине всеми своими службами и пристройками: медово-коричневый и нежно-палевый, в узорчатых коньках, наличниках и столбцах, звенящий прокаленным на солнце и обдутым ветрами деревом.
И когда последняя, катастрофическая судорога и боль скрутили ее и швырнули наземь, она еще успела увидеть, как из дома к ней бегут люди.
Бусина пятнадцатая. Адуляр
Пришла в себя она с ощущением ноющей пустоты внутри и нежного касания чистого белья – снаружи. Прямо перед глазами возвышался пузатый умывальный кувшин. Его фаянс был расписан то ли голубыми розами и пурпурной сиренью, то ли артишоком и конским щавелем: не понять. Древесный потолок нависал над ней всеми своими светлыми дощечками. Через приоткрытую дверь можно было углядеть печь-голландку, всю в белых кафлях с голубым рисунком. Пахло чем-то давним и хорошо знакомым.
– Да ты не ворохайся, девонька, – я подам, чего надо.
Маленькая женщина, которая сторожила ее изголовье, прижала ее плечи к подушке.
– Ты – тетушка Глакия.
– Скажи-ка – услышала, хоть и была не в себе. Ну, будем знакомы.
– Что со мной случилось?
– Пешком через перевал прошла. Эк тебя умудрило! Той дорогой лет пять как не пользуются. Мы сюда добираемся понизу, автофурами и лошадями.
– Да не то. Постой, я же на сносях была.
– А теперь родила. Девчонку. Живую.
– Живую? А где она? Бабка, ее же кормить надо!
– Выкормила одна такая, – тетушка фыркает. – Она же недоносок, грудь брать не умеет, сама от себя жить – тоже. Ее хозяин наш увез, Денгиль.
– Куда? Он что, безумный совсем? Умрет она у него!
– У Денгиля-то? Ха! На днях тут одна собака принесла шестерых, так он твою деточку в корзину к щенкам сунул, овчиной всех укрыл, сам в седло, псину на сворку – и поехал к врачам и мамкам.
Она сделала выразительную паузу и с неподражаемым юмором добавила:
– Ну, а перед тем он еще помолился.
Поправлялась Тэйни легко – дитя было щуплое и не причинило разрывов. Груди тетушка сразу начала ей бинтовать – что проку от молока! Теперь, когда она стала пустая и бессильная, всё было для нее одинаково. Утром вставала, бродила слабыми ногами по дому, вытаскивала книги с полок гостиной – редчайшие, на множестве языков, с рисованными буквицами и заставками – и ставила назад, даже не рассмотрев как следует. Пересаживалась со стула на кровать и с кровати на кресло. Заходила и на кухню, где всегда пахло доброй едой.
Постепенно дом проникал в нее. Созданный поодаль от людей, он удивлял своей логической завершенностью, продуманностью до мелочей. На окнах – схваченные шнуром бархатные драпировки. Такой была гостиная.
Спаленки же, где обитали они с тетушкой, – крошечные, но с легким, золотистым воздухом – почти одинаковые: шерстяные в полоску накидки на кроватях, фаянсовые умывальники – кувшин и тазик, разрисованные немыслимой флорой, табуретки и шкаф для белья и платья. В том шкафу, что у Тэйни, как-то сами собой народились две юбки, ситцевая и суконная, две блузки, вязаная кофта и замшевая курточка: всё впору.
Кухня – с резной липовой и темной от огня глиняной посудой, начищенными кастрюлями и кочережками, сковородками и ухватами – вся была в тряпочках собственноличной тетушкиной работы. В квадрате двора беспривязно бродили две кобылы: их денники были в одной из пристроек. Тут же был и дровяник с двухгодичным запасом ядреных поленьев, и банька, которая топилась по-черному, но понизу вся была выскоблена до того, что светилась. Каменка в ней была сложена из глыб разного цвета, котел для воды – с фигурной ручкой, войлочные шляпы – чтоб волос жаром не попортить – с потешными аппликациями. Всё до самой последней метелки и крючка на двери «сарайчика для уединенных раздумий» было выполнено с любовью, обласкано рукой мастера.
Тетушка с утра до вечера отважно сражалась с широкомасштабным хозяйством, стряпая, задавая корм, стирая, штопая и блюдя чистоту. Последнее было самым легким – здесь и пыль, казалось, ни на что не садилась. Славная была женщина, одно нехорошо: стоило Тэйни появиться в пределах ее досягаемости, как затевался монолог. Начиналось обычно с иронии по отношению к отсутствующим. Тетушка, как следовало из бесфигурного креста у нее в спальне, была из северных христиан – пресвитерианка или методистка. За кого она держала хозяина с его тюркским прозвищем и не слишком респектабельными молитвами, Тэйни пока не поняла. Впрочем, свою личную веру тетушка «в нос людям не сувала», зато хозяин прямо-таки с языка не сходил: Денгиль то, Денгиль се…