Текст книги "На золотом крыльце сидели"
Автор книги: Татьяна Набатникова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)
Дочь
(повесть)
...природа всегда возрождает одно из другого
и ничему не дает без смерти другого родиться.
Лукреций
Глава 1
...Классе еще в пятом-шестом: конкурс самодеятельности, и мы с подружкой Галькой пляшем (каждый год мы с нею пляшем и получаем призы). Галька зевнула: «Скорей бы кончалось да приз получить!» Я замерла: сглазит! И тут же рассердилась на себя: что еще за несознательное суеверие! Преодолеть! Подошла к кому-то, не помню, и так же развязно, как Галя, уронила: «Уж скорей бы! Получить приз да домой». И этот кто-то на меня так же опасливо покосился.
Дети врожденно суеверны. Это позднее безнаказанность переубеждает нас в атеистов.
Наши ангелы-хранители устают нянчить нас, махнут рукой: а, живите, как знаете. Мой еще подобросовестнее прочих: долго возился со мной. Строжился, наказывал, воспитывал. Приз-то мы с Галькой в тот раз так и не получили. Я уверена: из-за моего. Галькин – прохвост, ему с самого начала было все равно. Такой уж ей достался. Моему – спасибо за труды, но, правду сказать, иногда я не видела его годами. Улетал. Оставалась сама на себя.
Шура говорит: «Ну пойдем, а?»
Уговорить меня было нетрудно. «Без тебя я не пойду!» – решительно заявила Шура. И все.
День прошел сбивчиво и бестолково. Есть в нашей работе неудобство – регламент сознания. Вошел в аудиторию к студентам – и не можешь пользоваться своим сознанием в личных целях. Но я так и не научилась переключаться как следует. То и дело посреди занятия вспоминаю: вечером идем в ресторан. Гуляем.
Только вслушаться в это старинное слово: гу-ля-ать! – какой соблазн.
Наверное, это во мне от отца. Он был в молодости на гулянках незаменимый человек – гармонист. По деревянному корпусу его гармошки вилась перламутровая инкрустация – стебли с цветами. И выложено молочным перламутром: «Лилия» – затея ее ручного создателя.
Застывшая лава света – перламутр, тайна, мое детское прельщение, беда моей матери...
– Здесь уместно воспользоваться рядом Тэйлора, – подсказываю я. Эти ребята до того толковые, что я по-детски радуюсь, если мне удается сообразить вперед них и что-нибудь подсказать.
Перламутр – кажется, по-немецки это «мать жемчуга»... Гармошка была первой семейной покупкой моих родителей. Уж как потом мама ее ненавидела! Не знала кума горя, да купила порося. Она-то мечтала о полонезе Огинского. Она была девушка культурной революции, и крестьянская природа в ней боролась с передовым началом, воспитанным школой-семилеткой. Она и до сих пор страдает, когда ее называют Нюрой.
Бедная мама, и зачем только ей сдался этот полонез, была бы лучше с самого начала бабой, как все, – самой бы легче было.
Бог знает, когда я последний раз была в ресторане. Года два назад? Не помню. Во всяком случае, еще до Мишки.
Мне предстояло еще позвонить ему и предупредить, что задержусь. Тяжкий труд этого звонка я весь день откладывала на потом. Мне не хотелось, чтобы Мишка заставил меня отказаться.
Ресторанов он не выносит. Как и всякую двусмысленность. «Там официант, еще только подходя к столику, вступает с тобой в скрытую борьбу – вроде перетягивания каната – и победит. А ты сидишь и тужишься делать вид, что о т д ы х а е ш ь. К тому же это – место, специально отведенное для того, чтобы порядочные женщины там не появлялись...»
Наверное, он прав.
Наконец после занятий я спускаюсь в вестибюль; там на стене в укрытии газетных стендов висят телефоны-автоматы.
С кафедры этот разговор невозможен.
На стендах студенческие стенгазеты – какая искристая, раскованная сила ума, и куда это все девается потом? У нас, например?
Ах, сейчас вопрос не в этом...
Я набираю номер, но на последней цифре спотыкаюсь: а может, мне не звонить совсем? Уйти убегом – как делал мой отец: гармоху под мышку и крадучись из дома вон. Потом мать, потерявши голову от забот и злости, прибегала за ним прямо к застолью, прижав к себе для пущего страдания маленького Тольку, моего старшего брата. Толька глупо хлопал глазами и ничего не понимал – он и сейчас такой... Бабы ну увещевать ее: не хотелось им упускать гармониста – только-только пляска пошла. Перемигивались с понятием: успокоить бы Нюру да спровадить. Кто-то вливал ей в рот стопку браги, она отплевывалась, вырывалась и по-бабьи голосила, ее тянули за стол, лицемерно уговаривая: «Нюра, да ты сядь, выпей, ну глянь: все гуляют, я вот тоже еще посижу чуток да домой. Останься, Нюр, вместе и уйдем!» Но солидарные бабочки, жены пьяниц, отнимали ее из вражьих рук и уводили домой, сплюнув напоследок: «Пошли, Нюра, а ну их всех!»
Отец при этом нарочно глупел, чтобы оставаться непричастным, и только ухмылялся. Его обнимал какой-нибудь суровый друг, кривился: «Бабье!» и убежденно наливал себе и ему по стопке. Они выпивали: друг – с возмущенным чувством справедливости, а отец – так просто, и снова он растягивал мехи, бабы с привизгом плясали, выкрикивая охрипшими голосами частушки, мол, «матушки да тетушки, спите без заботушки», а с дочерьми вашими, дескать, все будет как надо, потому как «по деревне мы идем», и прочее.
Домой приползал, напившись до полной безответственности, чтобы спать и не слышать слез и упреков.
На следующую гулянку вывернется наизнанку, а убежит. Глазам стыдно, зато душе радостно, как говорят. Я очень понимаю это чувство – именно оно сейчас и напрашивается...
Я набираю последнюю цифру.
– Миша!
Обычно я говорю «Мишка»...
– Я задержусь сегодня... Это для Шуры! Приехал из какого-то заполярного города Ректор – по делам – бывший Шурин... ну, я не знаю, у них какие-то полупогибшие отношения прошлой полулюбви и, может, еще не все пропало. Он пригласил Шуру к себе в гости, а Шура просит меня пойти с ней – для прикрытия, понимаешь? Ей одной неудобно.
– Куда? – спрашивает Мишка. – Куда в гости?
– А в гостиницу, – отвечаю я как можно невиннее. – Он в гостинице остановился.
Благодарю стенды за тень. Благодарю вестибюль за шум перерыва: не так гулко раздается моя ложь, и от этого ее как бы меньше.
Студентки перед зеркалами надевают свои богатые шубы и застенчивые пальтишки.
– Ну что ж... – неохотно сказал Мишка и задумался.
Я бросила:
– Ну, пока! – и быстренько повесила трубку, пока он не накопил сомнений и новых вопросов.
У-уф! Упарилась.
– Итак – г у л я е м!
Я озираюсь в пунцовой утробе ресторана – я здесь впервые. Оформили, подлецы, с понятием: зовущая жаркая темнота, цвет красных внутренностей.
Меня знакомят с Ректором; Славиков немного заискивает, Шура выжидательно молчит, а Ректор улыбается на три части: мне, Шуре и Славикову – и всем достается с избытком.
Еда, вино.
Оркестр готовит свою аппаратуру.
Живот подбирается в ознобе предвкушения: музыканты пробуют звуки.
Я не сказала Мишке, в какой гостинице... Как-то еще придется отчитываться. Авось как-нибудь. Не думать об этом, потом, потом...
– Этот зал напоминает мне утробу, – говорю я. Ведь что-то надо говорить.
– А я никогда не видел утробы, – воспитанно признался Ректор.
– Там как в пещере, – поделилась я. Они засмеялись.
Смеются надо мной.
– Да-да! – настаиваю я.
Мне в детстве снился повторяющийся сон: будто ползу я по тесной пещере, на четвереньках, а выход все сужается и сдавливает меня, но ползти почему-то надо. И вот уж мне приходится в ужасе принять самое беззащитное положение: навытяжку – меня так легко раздавить! И стискивает, стискивает со всех сторон, а я продолжаю выбираться с нарастанием ужаса – и от страха просыпаюсь.
– Мне снилось, как я рождалась: как из пещеры. Ведь сон – это считывание старой записи подсознания, так?
– И мне такой сон снился! – преданно заступилась Шура.
– А я свое рождение проморгал! – говорит Славиков и подливает всем коньяк.
Сдались им наши сны...
Я ничего не пью, даже шампанского, чтобы не пахнуть вином – пригодится дома, если умалчивать ресторан.
Впрочем, дело не в вине и не в ресторане – в Левке дело. Левку Славикова мне важно умолчать, вот что.
Мишка прав: не надо было мне сюда ходить. Не надо мне здесь сидеть. А я сижу. Внутренне зажмурившись, чтобы не видеть необходимости встать и уйти.
Шницель вкусный. Картошка фри, салат ассорти...
Мишка меня все время воспитывает и открывает мне глаза – чтобы я не жила вслепую, как это делает большинство.
А я все равно сижу в ресторане.
Общество пьет.
– Пойдем, покурим? – наклоняется ко мне Славиков.
Шура растерялась: она робеет оставаться вдвоем с Ректором. Но мне же охота послушать и Левкины любовные намеки, я встаю.
Любовь он завел от скуки, она у него липкая, как карамелька в ладошке, но по гулянке сойдет. На кафедре, когда мы оказываемся вдвоем, Лева Славиков поднимает на меня очи, томно глядит и протяжно вздыхает: «Ли-и-ля...» – а я делаю вид, что ничего не понимаю, и говорю: «Меня так назвали в честь отцовской гармошки».
И так греемся этой игрой: он разыгрывает красивое страдание неразделенной любви (ведь я в п о л н е замужем), а я непонимание – и оба в безопасности.
Сели мы с ним в холле, он закурил.
– Ой, Лева, я еще один феномен памяти вспомнила, – затараторила я. – Мне еще снилось все время отцовское поле боя и как меня ранило – слушай! Будто бы изрытая взрывами долина, а я на какой-то возвышенности. Все гремит и грохочет. И вот, будто летит пуля – летит так, что я вижу ее траекторию...
Славиков меня не слушал. Я замолчала, а он даже не заметил, сосредоточенно готовясь что-то сказать. Он курит, отражается в стенных зеркалах и пьяно зыблется; ходят мимо выпившие едоки, из ресторана и назад, и швейцар, злясь, закрывает за ними дверь.
– Что? – рассеянно спохватывается Славиков.
– Нет, ничего.
Я не обиделась – ведь мы чужие.
Я тупо смотрю на швейцара, а Славиков, силясь придать словам внутреннюю напряженность, отрывисто и с паузами говорит, что у него есть теперь квартира, правда, не здесь, а в Заполярье, ему дает эту квартиру Ректор, и не хочу ли я поехать туда с ним?
Я понимаю, Славикову хочется игры по крупной, да и когда же еще, ведь уже сорок, а все нет бурной – на разрыв аорты – жизни, есть только надоевшая семья, а Ректор сейчас за столом только что авторитетно изрек: «Любовь – болезнь сорокалетних».
– Нет, не хочу! – отвечаю я с кокетливым капризом и мотаю головой, как семнадцатилетняя девочка.
В дверь дует, швейцар сердито ее закрывает и с ненавистью смотрит на меня, как я фальшиво смеюсь в уплату за жратву и вино. Ох и перевидел он здесь таких дамочек! Мне хочется подойти к нему и оправдаться: я не такая, я здесь случайно, я больше не буду.
Дуть перестало, а я поеживаюсь и все оглядываюсь на здоровенные окна, занавешенные прозрачным тюлем; окна на улицу, и мне кажется: вот сейчас там будет проходить Мишка и увидит меня здесь – такую, какую видит швейцар...
– Скажи, что х о ч е ш ь! – насупленно требует Славиков.
И правильно: он платит, он и заказывает музыку. А я как можно шутливее возмущаюсь:
– Как я скажу хочу, если я не хочу!
– Скажи! – капризничает пьяный Славиков.
Я затравленно оглядываюсь на окна. Как сказал бы Мишка, знает кошка, чье мясо съела.
Я к Мишке хочу! А уйти не могу. Уйти – это поступок, а я существо слабое, беспоступочное.
Славиков, не дождавшись ответа, забыл, о чем это мы говорили, нетвердо задавил окурок, и мы вернулись в ресторан, к нашим друзьям.
Тут все было в дыму. Вечер подходил к концу, все опьянели и курили уже не сходя с места.
Шура смотрела нам навстречу с облегчением и с упреком: мол, ну что вы так долго!.. Видимо, ей приходилось плохо. Ректор сладко жмурился и в перерывах между затяжками назойливо улыбался, глядя на нее. Она не знала, что ей с этими улыбками делать. Оглянется по сторонам, вздохнет и робко говорит ему: «Ты поешь! Ну почему ты все куришь, куришь и ничего не ешь!» И опять оглядывается.
Славиков прилипающим языком лопочет Ректору: «А помнишь, после третьего курса... Крым... зайцами на третьей полке. Берег... горы зеленые... и я тогда понял...»
И вдруг растерянно сказал:
– Лиля! Я его очень люблю! – и кивнул на Ректора с беспомощным недоумением.
Шура сердобольно заморгала, а Ректор все так же стойко улыбался, и мне пришло в голову, что перед нами муляж улыбающегося Ректора, а сам он в это время где-то спит, свернувшись калачиком. Но тут он пошевелился и сказал:
– Товарищи! – Он прислушался к своему голосу, подбавил в тон проникновенности и повторил: – Товарищи! Выпьем за нашу встречу!
Говорящий муляж.
Они все трое схватились за свои бокалы, счастливые, что нашлось общее дело, а я с радостным выражением хамства на лице спросила Ректора:
– Скажите, вы не муляж? Знаете, делают такие из папье-маше для витрин яблоки, груши, мясо. На вид – как настоящие. А на ощупь – можно я вас потрогаю?
Славиков, пьяный пьяный, а задохнулся. Шура заморгала и отвернулась от меня. Но Ректор не обиделся, а учтиво кивнул и протянул мне руку – для ощупывания. Я потрогала руку, озадачилась, как повар, пробующий суп, и поднесла эту руку, как мосол какой-нибудь, к своему носу: понюхать. Шура предостерегающе смотрела на меня, стараясь как-нибудь взглядом натянуть вожжи и остановить меня. Куда там! Меня ее взгляд только подхлестнул. Не выпуская руки Ректора, я придвинулась к нему и вкрадчиво, как врач, попросила:
– Скажите: ма-ма!
И с ожиданием уставилась на его рот.
Ректор мягко высвободил руку, с ласковым укором улыбнулся мне и опять предложил свой тост.
Все в смятении выпили, на меня никто не глядел, а я, в возмещение своего стыда, мстительно подумала: «Шура потому и боится его, что он ей не нравится. Надо сказать, что он ей не нравится».
Славиков окончательно опьянел, чтобы не разделять ответственности за произведенный мной скандал, и рухнул лицом на стол. К счастью, это всех отвлекло: захлопотали, Шура вылила ему на голову стакан воды и вытерла своим носовым платком. Ректор рассчитывался с официанткой крупными купюрами, и я сперва подумала: слава богу, что не за Славикова счет я тут сегодня гуляла, а потом сообразила, что, пожалуй, еще больше свинства, если за счет Ректора... Хоть вынимай деньги да выкладывай за себя.
Потом Ректор побежал на улицу ловить для Славикова такси, а я искала в карманах Славикова номерок – получить его пальто. Швейцар у двери сопровождал меня неотступным взглядом.
Вывели Славикова на улицу, набросив на него пальто, упаковали в машину, Шура сказала адрес, а Ректор заранее заплатил – и опять я почувствовала себя свински.
Мы втроем вернулись в холл и сели покурить и успокоиться. Мы качали головами, сокрушаясь о бедном Левке, и рассуждали, как ему теперь лучше всего выйти из похмелья. Шура готовила отступление, бормоча что-то про своего дога Билла, которого еще надо сегодня выгулять, а в глазах у нее растерянная пропасть, запустение. Я же, чтобы загладить свою вину перед Ректором, уважительно поддакивала ему через слово.
Где-то в глубине души я собой гордилась: как-никак, был совершен Поступок, хоть и безобразный. Значит, мне доступны и решимость, и свобода.
И тут от стойки гостиничной администраторши повернулась румяная с мороза женщина с красивой кожаной сумкой и поискала глазами место, куда бы ей сесть, чтобы заполнить гостиничные бумажки.
Глава 2
Что называется, не отходя от кассы.
Погуляла – расплатись.
Вот возникло в холле олицетворенное мое возмездие, катится яблоко судьбы. Катись, катись, яблочко, по голубому блюдечку – вот уж и проклюнулось на дне блюдечка изображение: что было, что будет, чем дело кончится, чем сердце успокоится.
Мне забавно. Я веселюсь. Я всегда веселею в отчаянных положениях, как будто не жизнь идет, а мультфильм.
Мишка внушил мне, что мир устроен по Закону полной справедливости и существует как бы некая бухгалтерия, которая следит, чтобы каждому было отпущено строго по лимиту. В одном месте урвал – в другом тебе урежут. Украдешь, например, сто рублей – и тут же ногу сломаешь. И когда Ирина вошла – я услышала, как щелкнула косточка на бухгалтерских счетах: с меня вычиталось.
Так скоро!
И, главное, ничего нельзя предотвратить, как будто удав уже нацелил свой зрак.
Сломя голову побежать домой, отключить или испортить телефон, скоропостижно послать Мишку в какую-нибудь поездку – ну, например, в деревню: мол, кто-нибудь заболел – пусть отец, его не жалко сглазить (да, так и подумала!) – или напрячься и придумать что-то получше, но только бы Мишка сегодня же ночью сел в поезд – и все, и не нашла бы его в этом городе Ирина.
Все это пронеслось в голове и было отвергнуто: тщетно. Я верила в Закон. У меня уже наступил паралич неотвратимости – и я сама, своим ходом, – туда, в пасть удава. В зоопарке я наблюдала, как мышь, попискивая и упираясь, подползала к нему, к удаву, на невидимом аркане – ужас!
Я даже не упираюсь. Я знаю: приду домой и «собственноручно» скажу: «Мишка, твоя бывшая жена приехала в город, я видела ее в гостинице».
И совершится справедливость.
Она ведет взглядом по холлу.
У нее глаза – как будто в них беспрерывно отражаются огни новогодней елки. Праздничная женщина.
Мишка удочерил ее девочку и относится к этому серьезно (он ко всему относится серьезно...). Конечно же, им надо повидаться, ничего не поделаешь...
И вот споткнулась на мне. А я, жертвенный кролик, так и ждала напороться на этот сияющий зрак.
Ну что, – говорю себе, – погуляла?
Я ли не помню этого взгляда – она смотрит, как бы не притушая фар на встречный в темноте автомобиль. Невольно ищешь: что же она знает о тебе такое, что дает ей смелость парализовать этим встречным светом?
Вот она узнала меня: глаза смеются так, что, кажется, вот-вот лопнут и брызнут. Я почти приподнимаюсь – на случай, если угодно будет позвать...
А в елочных глазах пробежала целая серия огней: вопрос, нет ли здесь и Мишки; затем, после короткого анализа – уверенность, что Мишки здесь просто не может быть, и тогда – усмешка циничного понимания: мол, ну-ну, гуляем... И милостивое дозволение: ладно уж, подойди.
Я покорно поднимаюсь и иду. Думаю по пути: и как это Мишка мог быть ее мужем – он ведь грубый и неудобный, как проселочная дорога, а она – как лакированный лимузин. И потом думаю: ничего, Мишка – он все может, и то и это. Он кривоног, косолап, мешковат – однако ж, поищите другого такого Мишку, я на вас посмотрю.
А она глядит навстречу своими глянцевыми, как бы хмельными глазами и таким же голосом произносит:
– Стоит мне о ком-нибудь подумать – и вот уж мне этот человек попадается. Видимо, я – что-то вроде паука-телепата. (Удав, – думаю я, – удав...) Вчера о вас вспоминала, и едва приехала – уж мне вас приготовили прямо в гостинице.
«Да, уж приготовили», – мысленно передразниваю я и храбрюсь: «Спросит – скажу, что Мишки нет, что он уехал!» Набираю воздуху и лопочу:
– В гости в наш город?
– По заданию редакции, – с иронией поправляет она: мол, очень мне надо ехать в вашу дыру в гости. И улыбается милостивой грандессой, демократично снисходя до меня.
Так мне и надо.
Она молчит и благосклонно улыбается, похлестывая бумажками ладонь. Пауза принимает издевательский вид, но я кротко терплю. Заслуженное по Закону.
– Что-нибудь передать Мише? – мямлю я наконец.
Ирина в удивлении (вижу – в поддельном!) ведет бровью – глаза смеются, хохочут:
– Мише! Вы все еще вместе? – И тут же, как бы забыв получить ответ на свой вопрос, задает новый, озабоченный: – Вода-то горячая в этом городе есть? Я сколько помню, здесь любили ее отключать, а мне бы сейчас ничего так сильно не хотелось, как рухнуть в горячую ванну.
Но и на этот вопрос она не интересуется ответом. Она грациозно присаживается к курительному столику и начинает, наконец, заполнять гостиничную карточку.
О, она победительница, она царица.
Я успеваю все-таки глупо брякнуть насчет горячей воды, что, кажется, есть, и остаюсь топтаться совершенно неуместно, как бедная родственница, а Ирина уже строчит по памяти данные своего паспорта. Я успеваю отметить, что дата ее отъезда – через два дня, и тут на выручку мне подоспела Шура.
– С приездом вас! – вдохновенно говорит она Ирине, принимая ее за мою подругу или родню.
(Родня!..)
Ирина подняла равнодушное око, умело погасив елочный огонь, и рассеянно кивнула.
Шура как-то вдруг вся кончилась – видимо, Иринин мертвый взгляд был последней каплей этого напряженного вечера.
– Пойдем, – сломленно попросила она.
– До свидания, – аккуратно сказала я Ирине и, к своему торжеству, заметила, как блеснула в ответном взгляде тайная ревность: я бросала ее.
Шура даже с ее запасом терпения и любви не смогла больше держать себя в форме и так сказала Ректору «нас не надо провожать», что он сразу послушался. Я подумала: не забыть сказать ей, что он ей не нравится, этот неуязвимый для жизни человек.
Но сказать забыла. Мы шли домой, и я уныло мечтала: вот бы стерся этот день, вычеркнулся, как будто его и не было. Вот прийти бы домой – а Мишка уже спит, а утром началась бы обычная жизнь с обычных слов, с кофе, который он сварил бы для себя и для меня...
А Шура потерянно бормотала монолог, который я почти не слушала. Что-то вроде этого:
– Ну что же это такое, что же это такое... Все проходит, а спохватишься – и вспомнить нечего. В сотый раз закинул он невод – пришел невод с одной водою. Это где же рыба плавает? ...Ты-то, Лиля, счастливая! Не спорь, ты счастливая. Ты и злая, наверное, от жиру – бедные добрей. Живешь как за каменной стеной. Легко тебе презирать оттуда, из укрытия-то... Сытый голодного не разумеет. Ты не обижайся, я так... Я завидую. Да, а как не завидовать? У тебя Миша. Он такой один. Мужики-то теперь нос по ветру держат: не плюнуть бы против. Флюгера, а не мужики. Так и мотает их: туда-сюда. «Ах, ох, обстоятельства сильнее нас!» Тьфу! Впрочем, я-то? И я то же самое. Еще и обижаюсь: никто не любит. А сама-то я кого-нибудь полюбила? Вперед, так сказать, без гарантий? Нет, я задаром хочу. Да если бы я сейчас... – да разве бы ему не передалось?! А я хитрая, хочу, чтоб он меня первый полюбил, а я потом на готовенькое. А кто же возьмется первый – ведь мы все устали, каждому охота на другого груз переложить. И кого мы хотим перехитрить, а? Сами же в дураках и остаемся. Потому что с к о л ь к о з а э т о з а п л а т и ш ь, с т о л ь к о э т о и б у д е т с т о и т ь, а мы все переплатить боимся... И все-то у нас поэтому дешевка, и ничего-то дорогого у нас не остается...
А я свое: может, утаить ресторан от Мишки? Шура простилась со мной на углу – я почти не заметила этого.
Ничего от него не скроешь. Придется за все отвечать.
Зря только пожертвовала шампанским. Чем ближе ступеньки лестницы к нашей двери, тем невозможнее скрыть. Начнут бегать глаза. Они уже бегают. Он все поймет. И даже больше, чем было на самом деле.
А что было на самом деле?
У любого явления, говорит Мишка, есть несколько слоев. Я различаю лишь верхний – легальный. А Мишка – он насквозь, до дна...
А про Ирину – не говорить ему про Ирину, а? Но она его разыщет, она, змеюка, обязательно его разыщет, у нее достаточный предлог: поговорить о трудностях воспитания дочери...
Все-таки, может, упрятать Мишку куда-нибудь на два дня? Но куда?
Ответов не было, выхода не было, а я уже стояла перед родимой дверью.
Будь что будет – и я вошла.
Дальше было так. Я разделась в прихожей и сосредоточенно гляжусь в зеркало. А он стоит и смотрит, выжидая, как я буду объясняться. А я не объясняюсь, а жду, когда у него выйдет терпение и он сам спросит, где была. Но он все не спрашивает, а я уже разделась и дальше выстаивать перед зеркалом смешно.
Мне предстояло пройти мимо него – так прямо на него пойти и неотвратимо наткнуться на его глаза. А опустить взгляд и прошмыгнуть мимо – значит, в чем-то сознаться.
Мне становится весело от опасности, я поднимаю смеющееся лицо и огорошиваю:
– Только что я беседовала с твоей женой Ириной!
Радуюсь: смятение в рядах противника, и я, воспользовавшись замешательством, отвела его руку от стены и прошла мимо, единолично обладая подробностями. Сейчас он лопнет от любопытства, – победно думаю я. Но не тут-то было. Враг полностью взял себя в руки и, сдерживая и гнев, и любопытство, тихо спросил:
– Где ты была?
Я обескуражена. Обиженно поднимаю брови:
– Я же тебе звонила: были с Шурой в гостях у ее друга в гостинице. Там, кстати, в вестибюле и столкнулась с Ириной.
Я сказала «в гостинице», не сказала «в ресторане», тут же и подумала про себя: «Вот змея!» с восхищением или с осуждением – моим невооруженным зрением не разобрать. И тут же, не давая передышки, я принялась забалтывать его:
– Видимо, она в командировку приехала. Блестящая, конечно, женщина, я просто удивляюсь, как это тебе удалось в свое время заполучить такую, мы, кстати, с ней совершенно без враждебности беседовали, на ней, естественно, дубленка, было бы странно, если бы...
– Что вы там делали столько времени? – грозно перебил он, не разрешая себе отвлекаться от главного.
Вилять нечего.
– Ужинали... – лепечу я. – Он пригласил нас спуститься в ресторан, а Шура его боится, робеет, – тут я опять мелко хохотнула: – Я все собиралась ей сказать, что это потому, что он ей не нравится...
– И Славиков? – беспощадно нажал Мишка, морщась от очевидных моих уловок.
Пауза, крошечная.
– Да, – упавшим голосом, но храбро ответила я – с той храбростью, когда уже прижали к стенке и отступать все равно некуда.
– Ясно, – заключил Мишка.
Остальное было ему неинтересно. Он ушел на кухню как-то брезгливо, как будто ему противно в одной со мной комнате. Из трусливого уважения к его гневному чувству я устранилась в ванную переодеваться. При всем понимании, что происходит между нами что-то страшное и, может, даже непоправимое, я была невозмутима: ни огорчение, ни раскаяние не пробивались сквозь толстую стену усталости этого дня.
Когда я вернулась из ванной, Мишка сидел в комнате с кружкой чаю – он постоянно прихлебывает чай – и лицо у него было уже не брезгливое, а сосредоточенное – лицо человека, принявшего решение. Тут меня немного проняло: страшновато стало. Ведь он, Мишка, – жуткий человек, от него всего можно ожидать.
– Ну – рассказывай, – скомандовал он, и я сразу поняла: про Ирину, потому что про меня и Славикова ему уже раз и навсегда все было ясно и скучно.
Хотела было я обидеться на этот крест, который он на мне поставил, ведь ничего у меня со Славиковым ф а к т и ч е с к и не было – и я уж губы надула для обиды, но передумала: ах, что толку изображать, у Мишки взгляд вооруженный, он ведь не поверху смотрит... И я безропотно начала:
– Ну, мы сидели в холле... Втроем (подчеркнула я), потому что Славиков напился и его сразу же отправили домой на такси (тут Мишка прекратительно поморщился: неинтересно ему про Славикова!), и сидим разговариваем. Я жду: Шура наговорится – и пойдем домой. И тут Ирина и заходит, с сумкой. – Дальше я увлеклась и забыла подчинять рассказ своему умыслу (впрочем, умысел напрасен – Мишка как рентген). – Сумка такая, из тисненой кожи... Она на меня посмотрела... – Я даже улыбнулась при воспоминании, как она посмотрела. – «Но человека человек послал к анчару властным взглядом». Я, конечно, подползла.
– С кем дочь осталась, не спросила? – перебил Мишка неприязненно, пресекая мою увлеченность.
– Я? Про дочь? – удивилась я. – Но это было бы бестактно!
– Ладно, сам спрошу, – буркнул он, обрывая разговор.
На «сам спрошу» я содрогнулась: вот о н о. Вот и грянуло. За полчаса моего виляния и наивных попыток не соврать даже, а только утаить! – мы стали чужими, и я потеряла его.
Мне надоело бояться и оправдываться, и я возмущенно закричала:
– Да что уж такого случилось, в конце концов? Да в тысячах семей к такому ужину в ресторане отнеслись бы нормально и спокойно, а ты разводишь черт знает какую трагедию! Микроскоп ты, а не человек! И дался тебе этот несчастный Славиков, да что у меня с ним, роман?
– Успокойся! – с отвращением крикнул Мишка и сверкнул глазами.
Чисто молния. Я и замолкла.
Он лег спать – а мне куда деться? Не втаскивать же раскладушку. Я посидела немного, да и легла на свое место – рядом с ним. На самый краешек.
Он вздыхал в темноте и ворочался, и мне казалось: он думает о ней, о ней... А меня в его мыслях вообще нет, даже обиды на меня нет, я третья лишняя.
Но я думала об этом безучастно, я устала участвовать, и постепенно мне становилось все равно, что там у них между собой произойдет – лишь бы дали сейчас заснуть...
...Все гремит и грохочет. И вот, будто летит одна пуля – летит так, что я вижу ее траекторию: параболу вершиной к небу, хоть этого и не может быть; и эта неминучая траектория неумолимо ко мне приближается, а я, как это всегда бывает во сне, застываю в оцепенении и не могу сдвинуться с места, и пуля свистящим лучом вонзается мне в плечо – я слышу мясом вкус свинца и с отчаянием думаю: все, убита...
Я встряхиваюсь: опять этот отцовский сон. Когда в детстве я рассказала про этот сон отцу – у него глаза на лоб полезли: это было его поле боя, его рана, и долина, и возвышенность, все так и было, кроме параболы, и мысль, что все, убит, – тоже была, только дело в том, что он никогда этого не рассказывал. Он не рассказывал – а я помнила. Родилась с куском его памяти.
Такое родимое пятнышко...
Я опять заснула, и теперь было уже мое: шлепаю я спросонок босиком из дома на крыльцо, в ситцевых цветастых трусиках, сшитых мамой, сажусь на солнечное пятно на приступочке – от пятна тепло – и вдыхаю в полудреме синий дымчатый воздух утра, еще не понимая, проснулась я или нет... И земля близко к глазам, потому что росточку я еще совсем небольшого.