355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Набатникова » На золотом крыльце сидели » Текст книги (страница 18)
На золотом крыльце сидели
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:52

Текст книги "На золотом крыльце сидели"


Автор книги: Татьяна Набатникова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 18 страниц)

Глава 13

Приехали на похороны – мать смирно спросила: «Миша-то где?» – я не ответила, не было охоты объяснять. Она виновато опустила глаза и не переспросила: Еще долго ей во всем будут мниться укоры...

Бабку Феню привезли от Витьки на прежнюю ее лежанку – чтоб простилась с гробом сына. Она оставалась равнодушной.

Тетя Лиза от имени всех сестер ездила в районную прокуратуру, чтобы подать на нас в суд – на жену и детей, доведших человека до смерти. Ей ответили, что юридически никто не виноват. Да как же не виноват, добивалась тетя Лиза, разве от хорошей жизни пошел бы человек в лес замерзать?

Тетя Лиза была права: нас надо было судить и посадить в тюрьму.

Сестры шли за гробом гордой кучкой, ни одна из них не подошла к матери.

Солидарные же мамины подруги, жены пьяниц, утешали ее такими словами: «Хоть бы они все, окаянные, перемерзли да перетопли со своей водки! Господи, прости!»

Экспертиза показала, что отец был пьян, когда замерз.

Кладбище располагалось на горке, на виду всей деревни, и я издалека заметила, как торопился по дороге Мишка. Я отвернулась от могилы и пошла одна ему навстречу. Мы сошлись у кладбищенских ворот. Он смотрел с осторожным вопросом, боясь за мое состояние. Он был как побитый. «Откуда узнал?» – спросила я. Он ответил: «Шура сказала».

Конечно, Шура, кто же еще.

На поминки мы не могли идти. Мы оставили мать на ее подруг – пусть празднуют эту тризну, как свою победу.

Все понимающий Витька окликнул нас и дал ключ от своего дома.

Мы истопили там печку.

– Миша, в чем смысл жизни? – спросила я.

Он ответил:

– Чтобы в том месте, где находишься ты, свет не проваливался во тьму, а чтоб была ему опора.

Я сказала:

– Когда я с могилок увидела тебя, то было в первый момент такое чувство, будто я долго плыла по морю на обломке – и вдруг земля. Да... Но в следующий момент я сообразила, что это ты, что никакая ты не земля и что, пожалуй, при первом же шаге провалишься. И нет смысла выбираться: все равно на этой почве ничего не растет, гибель, и уж лучше проплыть мимо да потонуть сразу, чем цепляться за тебя.

Мишка молчал, потом сказал:

– Вот родится ребенок – обоих нас вытащит.

Значит, Шура и это сказала.

Нашли у Ангелины на полках кофе и турку. Мы очень устали от несчастливой жизни, мы наголодались и не могли расточительствовать: я подбирала каждую кроху бытия, впиваясь в нее жадно и пристально. Я, как жрица, исполняла – преисполняла – весь ритуал хождения по комнате, весь ритуал поворота головы; медленный, подробнейше переживаемый ритуал насыпания кофе в турку, и кипячения воды, и помешивания ложечкой.

Хватит жить вполуха и вполглаза, хватит небрежно перелистывать дни, как книгу, пустив толщу листов стрекотать из-под пальца! Время потекло медленно и строго, оделяя все мелочи глубоким смыслом.

Мишка тоже проникся, но целомудренно опустил голову, как недостойный.

Потом пришли Витя с Ангелиной. Все переменилось. Наш полет тихо кончился, зазвучали голоса – земное явление.

Ангелина похвалила нас за печку, которую мы затопили. Я разлила кофе в четыре чашки, мы скомканно его сглотнули. Ах, кофе – дело тайное, его надобно пить в одиночку.

Ангелина что-то ровно и безмятежно говорила, я же не понимала – слух мой был прозрачен для ее слов. Я вся была прозрачная от пережитой минуты проникновения духа, как поляризованный кристалл. Мишка пристально смотрел на меня – тоже прозрачными глазами. В таком состоянии мы никак не годились в компанию Ангелине.

И вот – схоронили, вернулись, живем дальше. Я успешно преодолеваю день за днем, не то чтобы простив, а как бы  з а б ы в  себе все. Есть такая спасительная возможность у памяти.

Я преподаю, бывает и радость, бывают и высокие приступы нежности, и то, что возникает иногда в молчании, в музыке и побеждает все незначительное.

Много всего умещается в жизни. Хватает, чтобы обойтись без обдумывания произошедшего – ну, произошло и произошло, время глагола прошедшее – и я жила бы  д а л ь ш е,  в п е р е д – с прежней детской уверенностью, что все именно там, впереди – пока лбом не упрешься в стенку... Я жила бы так, если бы не Мишка.

Только глядя на него, я иногда в сомнении остановлюсь и призадумаюсь, – ведь он, беспрестанно мучаясь загадкой жизни, не может перешагнуть и идти дальше, пока не сковырнет тот пень, о который споткнулся.

Вдруг скажет:

– Ведь мы сами не догадываемся, как страшно зависим от того, к а к  жили наши родители. У нас вовсе не отдельная жизнь, это только кажется.

Или:

– Никогда мне все равно не долезть до той точки, до Шуриной точки сознания, – никакими трудами, а она без всякого труда, она просто там родилась.

К Шуре его неодолимо тянет зависть. Он как будто хочет разгадать ее секрет и перенять ее загадочное умение всех любить и чувствовать. Но ему никогда этому не научиться: слишком тяжек его внутренний гул, ему трудно отвлечься от него, чтобы услышать кого-нибудь другого. Он старается – но ему трудно.

Ни с кем у него нет таких серьезных отношений, как с Шурой. Впрочем, других отношений он и не признает. То, что называется «несветский человек».

С Ольгой вообще не разговаривает. Не может. Не знает языка.

Между тем Ольге больше никто не звонит... Да...

Ну, а у нас с Мишкой все утряслось – можно даже сказать, восстановилось. Как поют, «мы друг друга ни о чем с тобой не спросим»... Только не повторять легкомысленных шагов. И все. И тогда ни с какой стороны можно не ждать больше подвоха.

Но однажды ночью вдруг проснулась, почувствовав близко от себя темный гул его неистребимого задума...

– Не спишь, – упрекнула я, как в измене.

Он помедлил.

– Лиля, ведь я тебя обманул, – тяжко вымолвил он.

– Ничего ты меня не обманул, не выдумывай! – набросилась я.

Не хочу! – только-только все утихло, пересидеть бы в тишине, в глубине, отдохнуть, а он все баламутит воду, правды домогается!

Я обняла его и закрыла ладонью рот. К черту его правду, я хочу тихо и благополучно жить!

Он переждал, рука моя расслабилась. Он высвободился.

– Есть такой анекдот. Двое пьяных – еще по стакану и: «Ты меня видишь? Нет? И я тебя нет. Вот и замаскировались». ...Так же и мы. Страшно одному. Прижмешься ночью к другому в темноте – и вроде как спасся. Спрятался – и не найдут.

Я молчала, обреченно замерев, как будто меня настигли и сейчас будут расстреливать.

– Или вот ночью, в глухом месте убийца всадит тебе нож в живот, а ты в жалобном страхе его же, убийцу, и обнимешь, и повиснешь у него на шее – потому что хоть к кому-нибудь надо прижаться, как к матери в детстве – а кругом ночь, и никого рядом, кроме убийцы...

– Откуда ты знаешь?! – прошептала я.

Он вздохнул.

– Любовь – это иллюзия, – говорил он дальше. Как бы вслух вглядывался в свое ощущение. Оно плохо разглядывалось: как сквозь сумерки, поэтому он медленно говорил, по капле. – Это иллюзия спасения от страха. Слабость. И я слаб. А как окрепну – буду один. Я всегда, с детства с самого знал это, я презирал всегда... Конечно, физиология, куда ее денешь... Продолжение рода. – И вдруг воскликнул: – И какое я право имею продолжать род, если я до сих пор не знаю, зачем? Я, как наши родители, такой же точно слепой кутенок и точно так же ничего не понимаю, хотя всю жизнь только и делаю, что напрягаюсь понять! Иногда кажется: ну все, уже знаю. А потом опять: нет. ...Родится ребенок, у меня же спросит: зачем жить? – а я не знаю. Толстой вон тоже: в «Исповеди» – уж совсем было прояснил для себя смысл жизни, а все равно в конце концов поднялся среди ночи и подался гала́свита, куда глаза глядят, – все от той же неразрешимости, от той же тоски и неизвестности, в какой родился. Понимаешь, какая штука? А дядя Федор, ты вспомни, он ведь жизнь прожил – ни в каком месте не сподличал – что же он в степь-то бросается сгинуть, пропасть и больше не знать ничего? Почему? А я? – изо всех сил стараюсь жить по правде, по высшему счету – а что выходит? Выходит, и злодей столько бед не наворотит, сколько я наворотил со своим высшим счетом... Один Борис Ермолаевич чего стоит. ...Понимаешь, Лиля, какая штука...

Мишка затих.

Я молчала в темноте, было мне тоскливо, но упрека или обиды я не чувствовала. В чем тут упрекать? Я сказала:

– А я знала. Знала. Я поняла: однажды ночью проснулась, смотрю – я одна, бездомная. Страшно мне стало – я давай скорее снова спать. А ведь то и было верное ощущение. То и была правда.

– Ты не бойся, – попросил Мишка. – Это, в общем-то, не так страшно. ...Выходит, когда я радовался про ребенка – я врал. Хотя ведь не врал, вроде бы не врал. А на самом деле не надо никакого ребенка. У дяди Федора их пятеро было. ...Живешь в такой уютной скорлупе, как цыпленок в яйце, а потом вдруг ненароком выглянешь... Как будто ангел-хранитель недоглядел, отпахнул спасительное свое крыло, что загораживало тебя от страшной этой господней пустоты черной... И вот будто скорлупа у теплого уютного яйца проклюнулась и ты высунулся наружу – а там черный холодный мрак, в котором тебе не к кому прилепиться... Окунешься когда в эту тьму, вдруг откроется тебе последняя невозможность постижения, донесется какой-то смутный звук, эхо какое-то, призрак истины – а ничего не сможешь разглядеть. Вот в чем дело: последняя недостижимость истины. Мелькнет, вожмешь голову в страхе – и назад, в привычную скорлупу-обманку, и прячешься в ней дальше. Но все равно я когда-нибудь выйду туда насовсем и не вернусь больше в эту охранительную скорлупу, и брошу тебя – ты пойми, Лиля, брошу тебя! И с этим ничего не поделаешь, не плачь. Не плачь... И я знаю, туда есть выход, только я еще не научился. Не плачь... А может быть, этот выход – смерть...

Я почему-то успокоилась совершенно. Я покивала головой в темноте, я все приняла. Более того, все это, что он мне сказал, я как-то уже знала или предчувствовала – ничего нового для меня не открылось. Мне от века это было известно.

Я спокойно сказала:

– А я все-таки рожу.

– Как хочешь, милая, как хочешь, – тихо сказал Мишка и бережно поцеловал меня в лоб – меня, своего земного друга, с которым худо-бедно столько прошли в одной связке и уже одним этим сроднились, несмотря на последнее сознание, что каждый все-таки одинок, одинок, и умрет один.

И опять же: мы заснули, потому что куда же вырвешься за эти рамки жизни, за эту теплую скорлупу – только и можешь, что знать: есть где-то там, где-то там... А сам ведь никуда не денешься, ешь каждый день, и спишь, и как ни говори, а вот рядом с тобой твоя женщина, и, может быть, никогда у тебя не хватит сил оторваться от нее, так и останешься, прилепившись, как жеребенок к матке, и будешь бежать, бежать, телепаться вслед за ее телегой, туда, куда правит вожжами хозяин – неведомо куда, ему одному известно...

Я прохожу между рядами в своей маленькой аудитории, я останавливаюсь около своего любимца – тихого умненького Чебады, я указываю пальцем в его тетрадь и в чем-то поправляю его, а в это время во мне, как в мешке, толкнется и досадливо заворочается маленькое, неизвестное мне дитя, и пнет – даже больно, впору охнуть, но я не охаю, а продолжаю что-то с умным выражением лица говорить, делая вид, что я не упаковка для новенькой непостижимой жизни, а что-то самостоятельное и важное, что-то сродни мужчинам по уму и развитию.

И дома я слушаю Мишку, моего мужа, моего властелина, и расширяю глаза, замерев и дивясь его громадной энергии сознания. Я жду: он откроет мне сермяжную правду, он поведет меня, он научит.

Но где-то втайне – не умом, а чем-то совсем другим – может быть, утробой, может быть, тем сокровенным местом, где плавает в темноте созданный мною человек, – я догадываюсь, что истина – это я и есть, и Мишка, нечаянно заглянув мне в глаза, осекается на полуслове, и в лице его мелькает растерянность.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю