Текст книги "На золотом крыльце сидели"
Автор книги: Татьяна Набатникова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
Глава 4
И вот я пришла домой. Пусто в доме. Мишки в это время и не должно быть, но мне чудится особенная пустота, сиротская.
Я прислушалась, воздух попробовала нюхом – не учую ли измену. И, конечно же, учуяла ее во всем: в пасмурной тишине, и в пыли на подоконнике, и в стоящей в раковине немытой молочной бутылке, наполненной белесой водой.
Я крадусь по дому и вчуиваюсь. Во что оделся, обулся, уходя? – заглянула в шкаф – нет, ушел в чем обычно. Сколько денег взял? – выдвинула ящик – да разве определишь, сколько взял, если не знаешь, сколько было. Раззява, утром надо было посчитать, уходя! Знать бы, где упасть, соломки б подстелил. И все же я пересчитываю: тридцать семь рублей с копейками. Может, взял, а может, и нет. На ресторан...
Ну и что, если на ресторан, – урезониваю себя, – что такого особенного? Ведь и я вчера была в ресторане. ...Да в том-то и дело, что есть особенное, есть, и Мишка, когда я вчера вернулась, тоже прекрасно понимал, что е с т ь. А я бы на его месте? Да и мне бы на его месте стало нестерпимо: приходит твоя кровная жена из ресторана и с простодушием ПТУ-шных девочек в пору их любви к танцам наивно недоумевает: «А что? Были в гостях... Спустились в ресторан поужинать...»
Я вспоминаю свой вчерашний лепет и плююсь, и чертыхаюсь, и морщусь от отвращения.
А он, пожалуй, еще и довообразил себе... он ведь сумасшедший.
Я упала на диван.
Вытереть бы пыль с подоконника, вымыть молочную бутылку...
Не могу.
Тут у двери робко тенькнул звонок.
Я вскочила и жадно прислушалась – звонок был незнакомый, чужой – чего мне ждать от него? О н а пришла? Нет, она бы позвонила властно, требовательно – царица. Почтальонка с прощальной телеграммой от Мишки? Что за глупое предположение, Мишка не трус, он придет сам и скажет в глаза...
Звонок не повторялся, и я поспешила к двери, а то еще уйдут, а я и так изнемогаю тут от неизвестности!
За дверью стоял отец...
Это было уж совсем неожиданно.
Я сперва растерялась, а потом спохватилась и изобразила радость. Правда, не уверена, что мне это удалось.
В руке у отца была кирзовая хозяйственная сумка. Посеревшая, древняя сумка, я узнала ее до последней черточки – она жила у нас с незапамятных времен: за хлебом с ней ходили.
Вид у отца был виноватый, но он тоже, как полагается приехавшему гостю, крякнул и затоптался в знак воодушевления.
Мы неуверенно постояли друг против друга – никто не решался первый, но и пренебречь никто не осмелился, – все-таки обнялись, скомканно, и я спрятала лицо у него за плечом, подальше от поцелуя. Мне чуть не наклоняться пришлось – такой он стал маленький.
Он поставил на пол свою кирзовую сумку, снял полушубок, оглянулся на вешалку, но решил, видимо, не срамить достойную одежду своим полушубком – свернул и укромно положил его на пол, в уголок.
– Ну что ты, вот еще! – пристыдила я, подняла полушубок с пола, повесила.
– Та, ладно... – Он махнул рукой, отвернулся в каком-то мучительном приступе застенчивости, не зная, куда деваться.
Мне тоже было неуютно. Он явился живым укором. Я уже года два не ездила к родителям – с тех пор, как у меня Мишка.
Я никогда не любила дом. Мне жаль было тратить любовь на родных. Ведь любовь, в конечном счете, – это собственная плоть, которую отрываешь от себя и даешь на съедение другому. Любовь – энергия, а энергия, по известной формуле физики, взаимопревращаема в массу. Я экономила – видимо, у меня было очень мало любви. Мне казалось, и все такие же, как я, только притворяются любящими детьми, братьями и сестрами.
Теперь-то я понимаю: я что-то вроде калеки. К счастью, не все такие, холодные и скупые, иначе мир бы давно заморозило. Есть Шура, Витька есть – мой брат...
Не пропадем.
Ну, а у меня любви па родных не хватало, особенно с тех пор, как появился Мишка и занял все свободные валентности моей скудной энергии. Я перестала совсем ездить к родителям. Вроде бы как некогда стало. А в последние годы в доме лежала умирающая, парализованная бабка Феня – и дух был тяжелый.
Мать иногда приезжала ко мне на недельку – отдохнуть от каторги и даже в одежде своей привозила этот устоявшийся, прокисший запах дома. Изводила меня жалобами и злостью: на никудышного отца, на Витьку, который навязал ей эту бабку Феню, на золовок, несчастных отцовых сестер, что ходили к ней побираться.
А отец не приезжал ни разу.
Он прошел, потирая руки с холода, прямо в валенках: привык в деревне к чистому снегу. На полу отпечатались шерстистые следы черной городской копоти. Я схватила тряпку и поскорее вытирать, пока сырые. Он всполошился, тут же, где стоял, снял свои пимы и на цыпочках понес их в прихожую, чтобы уже не наследить.
Я притворно поморщилась.
– Да ладно, пап, ладно.
Он кашлянул, указал на свою кирзовую сумку – нерешительно, как бы стесняясь того, что там:
– Я там... привез вам... Вытащи.
Я заглянула в сумку и все поняла.
Не мать собирала его в дорогу. Закрался, видно, сам в кладовку, отрубил кусок рулета, взял две закрученные спиралью колбасы – все это наспех, воровски; не завернув, упрятал в сумку, пока мать не видит. И кусок сала. Тоже не завернутый. Тайком, значит, уезжал, убегом.
Я молча вынула, упаковала в полиэтиленовые мешки, обстоятельно упихала в морозилку, давая себе время сообразить.
Села, вздохнула, набралась храбрости – подняла глаза:
– Сбежал, да? – И быстро, получив ответ в его жалком взгляде, отвернулась, чтобы скрыть досаду. Сочувствие на лице мне все равно не удастся установить, так что лучше всего отвернуться. Я с детства знала, что в артистки мне бесполезно даже мечтать.
Разумеется, я приючу отца, какой разговор!
...У нас с Мишкой однокомнатная квартира. Это ведь тоже надо учитывать, всего лишь однокомнатная.
Итак, отец ушел от матери. Развод, так сказать. Этого давно можно было ждать. И я теперь, как дочь, обязана не только дать кров своему отцу, но и вмешиваться в эту возню: что-то там выяснять, звонить, писать, может, даже ездить, мирить их... Вот забота! А кто помирит меня с Мишкой? Кто мои узлы будет распутывать?
Я ни о чем не стала расспрашивать – могла и сама представить, до подробностей. Насмотрелась в свое время, наслушалась – что там могло быть нового?
– Мама думает, наверное, что ты к сестрам ушел?
Отец пожимает плечами: не знает, что она думает.
– Ушел... Толком и сам не думал, куда идти. ...Вот, приехал. – Виновато мнется.
Я опять грешным делом вспоминаю, что здесь же, в нашем городе, живет, кроме меня, наш старший, Анатолий. У него все же трехкомнатная квартира... Есть где разместиться. Не то, что у нас тут.
И мне, конечно, стало стыдно за эту мысль, я даже старалась ее перед собой загладить: потчевала отца обедом, пододвигала тарелку поближе, старалась улыбнуться, наливала в стакан молоко.
Он, отхлебнув этого городского молока, скривился и сказал, что уж лучше чаю – и я кипятила в кружке кипятильником – чтоб скорей – и гордилась собой: вот, и мне удается доброта, и я услуживаю отцу, не скупясь на заботу.
Пора уж было Мишке прийти.
Его рабочий день давно кончился.
Я села за швейную машину и принялась шить простыни – давно уж лежал кусок полотна, неразрезанный – все мешали более нужные или более приятные дела. Теперь нет ни нужных, ни приятных дел, в самый раз шить: и переговариваться можно, и в глаза не приходится смотреть.
О чем-то мы даже беседовали – про новости деревенские: кто умер, кто женился – только я убей никого не помнила, одни имена. Думала я в это время о другом: интересно, номер одиночный или на двоих? Хорошо бы на двоих и чтобы соседка оказалась дома. Ах, где там, станет эта журналисточка – теперь уж и вовсе: столичная! – селиться не в отдельном номере! ...Ну хорошо, пусть бы тогда так: он пришел – а ее нет дома, шастает по старым знакомым – все-таки полный город знакомых, вся богема, давно ли перебралась в Москву, еще все старые дружбы действительны.
...Да что там успокаивать себя! Пришел – и она дома. И он помнит, что вчера в ресторане этой самой гостиницы я ужинала и, может, даже танцевала (он думает, танцевала) со Славиковым.
– А из сестер кто-нибудь знает, где ты? – спрашиваю я посреди отчаянных мыслей.
Вздох:
– Нет. Да чё... Узнают.
– Как же они теперь без тебя? – колко усмехаюсь я. – Пропадут.
Он вздохнул и не ответил. На больное место наступила.
У него теперь куда ни наступи – все больное место. Кругом виноват. Всю жизнь виноват. Я перебираю его «послужной список»: побирушки-сестры – раз. Парализованная бабка Феня в доме (это ведь его мать) – два. И сам: неудачник, пьяница и бабник. Я мельком взглянула: примерить к нему это прежнее – бабник. Увы, оно уже совсем не годилось: отец сильно постарел.
А попробуй тут не стать бабником на его месте! Из одной жалости станешь. Частушку тогда пели: «Девочки, война прошла, девочки, победа. Девочки, кого любить, осталося два деда!» А он-то еще в середине войны вернулся, по ранению. Гармонист, Борька...
А пятеро его сестер овдовели. Чуть что – к нему: сенокос, поправить что в хозяйстве, построить. И Борька из вины не вылезал: бабник, пьет, врет, на гармошке играет – а тут еще эти его бедные (и быстро нажившие вкус к бедности) сестры то и дело к матери:
– Нюр, ты мне сала, хоть прошлогоднего какого, кусок заверни, уж свое все вышло.
– Вот терпеть не могу, чтоб меня Нюрой звали! – скажет в сердцах мать и идет в кладовку за куском сала – прямо от себя его отрывает, а того и жди, следующая золовка подоспеет за другим куском, а то и курочку им, гусочку к Новому году, и всякий раз, упрятывая подачку в сумку, каждая тяжко вздохнет и напомнит: «Ох и счастливая ты, Нюра, с мужиком осталась. Мужик в доме, хоть какой ни на есть – это и достаток, и хозяйство, и все что хошь». Мать промолчит, сжав губы, а потом, проводив гостью, швырнет оберемок дров к печке, не наклоняясь, и, снимая фуфайку, злится: «Курочку ей! Гусочку! А мои ребятишки и сами могли бы эту курочку слопать, без ихней помощи!»
У золовок уж девки повырастали – все в матерей, слезливые да никудышные. «Нюр, у тебя если от Лили что, одежонка какая, останется, – так ты не рви на половички: моей Наташке теперь уж впору будет: так дошла, так дошла!..» Мать оскалится, засмеется: «Да твоей Наташке еще доходить да доходить надо, чтобы в Лилино платье влезть!»
Я встала из-за швейной машинки, отвернула от себя часы – чтоб не лезли в глаза. Все сроки уже прошли.
– Ты сразу ко мне, к Анатолию еще не заезжал? – спросила я как можно невиннее и тут же покраснела.
– Нет, не заезжал. Успею еще.
Сделал вид, что не заметил моего двойного умысла. Ему сейчас не до обид: уйти некуда.
К Анатолию он не хочет, я знаю.
Тут послышалось наконец: ключ в двери.
Вот и пожалуйста, один этот ключ чего стоит: ведь обычно Мишка звонит, чтобы я вышла встретить.
Я встала: броситься в прихожую, увидеть его насильно, когда он этого не хочет, – застигнуть. Но тут же и струсила много знать. Остановилась в неуверенности, потом снова села и замерла за машинкой, не шелохнусь, а отец поглядывает на меня в замешательстве: не знает, то ли выйти ему в прихожую навстречу хозяину, то ли ждать, когда он сам войдет. А я не выручаю его.
Слышно было, как раздевался, как причесывал волосы; и все что-то медлил, медлил. Совсем как я вчера... Отец уже встал, чтобы быть к его появлению наготове, стоял, переминаясь и одергивая свой пиджак, и в конце концов двинулся к двери – и тут Мишка вошел.
И я у в и д е л а.
Я думаю, отец пришелся ему как нельзя кстати: есть за кого спрятаться.
– Борис Ермолаевич! Вот это сюрприз! Надеюсь, не по несчастью?!
Отец смято помотал головой:
– Нет, не по несчастью... – и глаза аж разбежались в стороны от желания спрятаться, исчезнуть.
Мишка тряс его руку, улыбался:
– А я смотрю – шуба на вешалке, ну кому бы, думаю, быть? Всех Лилиных знакомых перебрал. Шуба и валенки!
Тут же ко мне (но не в глаза, не в глаза, а в переносицу куда-то!):
– А ты почему за машинкой? Стол почему не накрыт? А выпить у нас есть?
– Да мы поели недавно, – отмахивался отец.
Я впилась и не могу оторвать взгляда, молчу и чувствую – краснею, и вот уж надулась кровью, как насытившийся клоп, и тогда только отвела глаза, потому что смотреть на Мишку стало стыдно. Так на улице, встретив калеку, стыдишься смотреть и отводишь глаза.
Отец не ожидал от Мишки такого горячего приема, воспрянул, оживился – разрешили дышать поровну с другими, а он уж отвык. Заскреб затылок, хотел что-нибудь веселое сказать – оправдать подаренное равенство, – да ничего не подворачивалось.
А Мишка, с мороза красный, шмыгал носом, отогреваясь, и приподнято вел беседу.
– Ну, надолго к нам?
На меня не смотрел.
– Да вот... – отец неопределенно развел руками и опять вспомнил себя виноватым.
На нем были стеганые штаны. Мешковатые такие, деревенские.
– Погостите, погостите! – бодро заключил Мишка и деятельно шагнул в кухню – заняться приготовлениями: открыть, может, банку консервов, еще там чего-нибудь – лишь бы укрыться.
А растерянность просвечивала насквозь.
Я еще ниже опустила голову от позора за него.
Мишка вскоре выдохся, возбуждение встречи погасло и больше не давало ему укрытия. Наступило молчание.
Отец, жалея теперь о своей потуге дышать поровну, помрачнел и с вызовом сообщил – как бы в отместку за то, что не оправдал надежд:
– Значит, так: с матерью мы разошлись...
И взглянул на Мишку: как ему эта новость, не испугает ли.
А Мишка настолько успел уйти в себя, что на новость эту машинально кивнул, как если бы ему сказали, что погода стоит холодная. Не услышал попросту – это с ним бывает: западает, как испорченная клавиша.
– Она сказала, что не будет больше тянуть нас всех: и меня, и бабку Феню, и сестер... – продолжал отец.
Меня поразило: он сказал «бабка Феня». Значит, он уже не помнил ее своей матерью, а только бабкой Феней – как все.
Мишка очнулся, вынырнул. Стал слушать.
– ...Что у нее вши с горя завелись, – перечислял отец, делая паузы, чтобы накопить сил. – Что она не управляется и руки опускаются... Топчется, топчется, а работы не уменьшается... Что не хочет больше на меня глядеть... – тут голос дрогнул, и отец, махнув рукой, замолчал.
Молчали. Без аппетита жевали. Каждый о своем, у каждого хватало.
– Это правильно, – рассеянно подтвердил Мишка. – Вши – от горя. По Шопенгауэру – они материализуются из ничего.
– По кому? По Шпагауэру? – заинтересовался отец, чутьем бедного родственника угадав, что хозяевам не в масть его жалобы и что лучше всего подхватить предложенную Мишкой постороннюю тему.
– Был такой философ, Шопенгауэр, – пояснил Мишка.
Мишка, этот человек, который всегда был мастером спорта по заострению ситуаций, а с пиковых моментов, только в них и мог обретаться, как саламандра в огне, – и он теперь голову под крыло и прятаться за Шопенгауэра? Да что же это делается?
Отец старательно поддерживает разговор:
– А, да что философ, это вы у любого мужика деревенского спросите, он вам скажет, что вши берутся из ничего. Вот случай был с одной городской: она на базаре увидела – мужик продает гребешки – ну, вшей вычесывать, густые – и спросила, зачем такие нужны. Мужик ей объяснил, да и посоветовал взять. Она фырк: зачем, дескать, мне – гордо так. А мужик ей вдогонку кричит: «А зря не взяла, завтра пожалеешь!» Ну, назавтра по ней вши-то и поползли.
Мишка молчал.
– Накидал, когда рядом стояла, – пробормотала я.
– Может, и накидал, – смирно согласился отец, и тема погибла. А жаль, удобная была тема, могли бы на ней еще какое-то время продержаться.
Отец потемнел, вздохнул:
– Уйти-то я ушел, а бабка ведь как лежала, так и лежит... Да, неладно получается, – и отложил ложку.
Никто ему на это ничего не сказал, никто не утешил, пришлось ему своими силами приободриться и поменять настроение:
– Но ничего! Я думаю, она ее пристроит: отправит к кому-нибудь. В дом инвалидов или еще куда.
Мишка ел нехотя. Видно, что не голодный. Спустились, наверное, в ресторан – в тот самый, мой вчерашний, с пунцовым нутром. И правильно сделали. Спустились в ресторан и поужинали. Интересно: до или после? Наверное, до. А может, после. Сейчас спрошу в лоб: ты уже ел? – и никуда не денется, придется ответить. Не станет же врать – гордый.
– В дом инвалидов не так просто попасть, – сказал Мишка, рассеянно возя ложкой в супе. – Но... вы погодите. Перемелется... Погостите у нас, а там что-нибудь да изменится...
Он вздохнул, а у меня на этих словах пустота внутри образовалась, как если падать в лифте – «что-нибудь да изменится», – я как-то сразу задохнулась: уйдет...
– Если что, подыщем вам дворницкую должность, а при этой должности, кажется, и квартиру дают.
Мне понадобилось сейчас же немедленно заглянуть ему в глаза – но окликнуть его по имени не повернулся язык – так, наверное, какие-нибудь древние жрецы в нечистые дни избегали называть имя бога. Я кашлянула, но Мишка не поднял глаз, хотя я уверена: понял.
Тут зазвонил телефон. Пришлось мне встать.
Это Ольгу спрашивал ее милый. Я нехотя стукнула условным стуком по батарее и пошла открыть дверь. Наверху затопало, хлопнуло, и шлепанцы задробили по ступенькам лестницы. Я оставила дверь открытой и быстро вернулась на кухню: мне надо было караулить Мишку.
Ольга влетела, бросилась к вожделенной трубке – в пальцах закуренная сигарета, а на щеках уже готовый румянец – это пока бежала на стук, успела вспыхнуть!
Еще эти Ольгины звонки!.. Так некстати, по что делать, мы соседи.
Я разливаю по стаканам чай. Мишка зарылся в себя, как крот, и не появляется наружу. Ольга бодро вопит: «А что я тебе говорила! Слушаться надо старую мудрую женщину!»
Отец поднял брови и слегка опешил, засмотревшись на нее.
И я оглянулась вслед за ним: Ольга въелась в трубку, сигарета дымится на отлете руки. Острижена чуть не наголо, но ей идет – возносится на длинной шее такая аккуратненькая маковка с красивым чутким затылком. И мужская рубашка навыпуск с поднятым воротником – чтобы подчеркивать эту шею с ладной маковкой наверху. А ей лет уж под сорок.
– Хорошо! – кричит она в трубку и смеется. – Договорились!
Опять, наверное, в ресторан обедать договорились. «А ты сама рассуди, Лиля, если бы мы жили вместе и каждый день жрали за кухонным столом нашу общую картошку – черта ли было ему приглашать меня в ресторан, а? Конечно, есть в моей жизни и некоторые минусы: иду домой – и окна мои никогда не светятся... Но все-таки, все-таки: брак – это скучная надежность, без радости. Согласись. А у нас – неумолкаемый праздник, а?»
И гордится своей мудростью. «Нет, бросить семью – ну что ты! Семья есть семья. Пусть она у него будет, и пусть будет наш неумолкаемый праздник!»
Я уставилась в свой чай, я строю горькие планы: вот и у меня теперь будет неумолкаемый праздник. И я буду ходить в ресторан со Славиковым.
Как будто стою у открытого люка самолета – и мне прыгать вниз. И никакой другой возможности у меня впереди нет.
– Хорошо! – радуется Ольга в трубку. – Ну, пока!
И оборачивается, разгоряченная, румяная. И натыкается на унылое молчание у нас за столом.
– Ой, у вас гости! ...Здравствуйте! – кланяется она отцу. И не может сдержаться, сообщает мне: – На выставку Гордина завтра идем в Дом искусств. Слышала про выставку?
Значит, не ресторан, а выставка. Ну что ж, разнообразно красивая жизнь...
– Слышала, – буркнула я и с унынием подумала, куда положить отца спать. А думать тут было нечего: на кухне раскладушка все равно не помещается. Значит, не поговорить сегодня с Мишкой. Может, и к лучшему.
– Садитесь с нами ужинать! – сказал отец и испуганно взглянул на нас, на хозяев.
– Ой, что вы, спасибо, я не ужинаю! – замахала Ольга руками.
Я вяло поднялась проводить ее. Ольга глазами спросила в коридоре: кто это?
– Отец, – удрученно шепнула я.
– Надолго? – встревожилась Ольга.
– Похоже, да.
– Ну, старуха! С «радостью» тебя, – трагически посочувствовала Ольга.
Я покорно вздохнула, опечалив глаза. Ольгино сочувствие было приятно и облегчало мою совесть: значит, я не такое уж чудовищное исключение из рода человеческого и, может, даже лучше других: все-таки я не выгоняю отца из дома.
Я заперла за Ольгой дверь.
Мишка мыл посуду.
Я постелила отцу и попросила его помыть ноги. Он послушался. Чтобы дать ему лечь, я вышла из комнаты. Но на кухню, к Мишке, не отважилась: там было тихо...
Маясь в коридоре, я машинально сняла трубку и набрала самый наезженный номер – Шурин. Не знаю, зачем. Долго не брали трубку, и я уже хотела положить, но раздался, наконец, торопливый ответ – мужской:
– Алло! Алло! ...Уйди, Билл, уйди на место! ...Повторите ваш звонок, вас не слышно!
На «повторите» я окончательно узнала голос Ректора по характерной картавинке и положила трубку. Мне было стыдно, как будто я что-то подсмотрела или подслушала.
«Бедная Шура», – только и подумала я. Поздней ночью я спросила шепотом:
– Ну, был?
– Где? – спросил он.
Ах, как это было на него непохоже. Я промолчала, чтобы пристыдить его за это «где».
– Был, – сказал он. Вздохнул.
У меня тоскливо забилось сердце.
– ...Все нормально, – пробормотал он. – Ты не думай, все нормально.
Голос растерянный.
Научился у Шуры, – с раздражением подумала я. – Та, мироносица, тоже в опасных положениях знай твердит: «Все хорошо, все нормально...»
– «А что ж пустяк? Пустое дело: кобыла ваша околела. А в остальном, прекрасная маркиза, все хорошо, все хорошо», – презрительно прошептала я.
– Все нормально, – повторил он, как попугай. – Ты не беспокойся. Я тебе потом все расскажу. Не сейчас.
Отец виновато вздохнул на своей раскладушке...
За стеной, в квартире соседнего подъезда, рыдала женщина и сквозь слезы укоряла кого-то. Мужского голоса не было слышно.
Господи! – подумала я вообще.