Текст книги "На золотом крыльце сидели"
Автор книги: Татьяна Набатникова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)
Глава 11
Следующий день у меня был пустой, без занятий, и это хуже всего. Я придумала себе какие-то дела, завела стирку, перебрала все вещи в шкафу. И с надеждой смотрела на телефон: вот сейчас он зазвонит – и что-нибудь начнет происходить.
Гибла я без Мишки.
На каждый звонок бросалась, как голодный воробей на крошку хлеба. «Нет, это квартира!» – отвечала я и бросала трубку, не дослушав «извините».
Но хотя бы Славиков-то должен был позвонить, объясниться за вчерашний наш телефонный разговор!
Собралась отнести в химчистку осеннее пальто и передумала: я уйду – а вдруг в это время кто-нибудь позвонит.
Вот до чего дошло.
Потом позвонила Анатолиева жена Маша, с родственной заботой спросила, не надо ли мяса. Она иногда совершала такие поступки. А я не отказывалась: гордость гордостью, но на базаре вдвое дороже и хуже, и там очередь, – короче, я считала, щепетильность мне не по карману. От Мишки легко было скрыть: он не замечал, что ест, и не интересовался, откуда берется.
Поступок скрыть можно – да, но возможность этого поступка остается на лице несмываемым следом. То ли в выражении лица, то ли в голосе, в жестах – но улика есть, особенно такому проницателю, как Мишка, – ему факт не важен, ему достаточно склонности.
– Ну когда приедешь забрать мясо? – повторила Маша.
– ...Не надо. Мне не надо мяса, Маша!
– Хозяин барин, – с холодком ответила она.
Я спросила, очень осторожно, бывает ли у них отец. Маша ответила, что был как-то раз, в воскресенье, посидел час и ушел.
Вот, значит, как. Значит, тогда за ключом ко мне он приходил уже от т о й.
– А что, он разве еще здесь? – равнодушно поинтересовалась Маша.
– Да вот исчез...
– Ну так я и говорила – перебесятся и помирятся. Уехал домой, – скучно объяснила она.
Впрочем, и в самом деле, чего волноваться? Отец не маленький. Пусть живет, как хочет.
Потом звонил Ольгин милый. Я даже обрадовалась: сейчас стукну по батарее, прибежит Ольга, и ее высказывания развлекут меня. У нее на любой случай жизни найдется два-три среднепотребительских афоризма. Что называется, житейская мудрость – все-таки она утешает, созданная в очередях и на кухне. У нее есть одно дорогое свойство: всегда выходит так, что мы правы, а виноваты – о н и.
Ольга разговаривала с милым.
Милый искал с ней ссоры, а она дипломатично от ссоры увертывалась. Принужденно смеясь, она отводила какой-то его довод:
– А ты знаешь, человека всегда что-нибудь должно губить, иначе ему не приходится бороться, и жизнеспособность пропадает!..
Положив трубку, она еще некоторое время стояла у телефона и не оборачивалась. Я испугалась: уж не плачет ли.
– Хочешь торта? – сказала я с жалостью.
Она обернулась:
– Ты с ума сошла! Торт женщине в моем возрасте! – И, чуть потянувшись, провела ладонями по своим девичьим бокам. – Ты думаешь, это просто так дается? Ничего просто так не дается, за все втридорога заплатишь! – мудро изрекла она.
Разумеется, никаких следов расстройства на лице не было. Это меня и рассердило: черт возьми, серьезная идет жизнь или мы все только «приставляемся»?
– Как же не дается? Ты вон как хорошо приспособилась: с любви только сливки снимаешь. Чужой муж. Хлопоты, болезни – не на тебе. У тебя только неумолкаемый праздник. Моя невестка на мясокомбинате работает, питается исключительно вырезкой. А потроха – остальным. Так и ты.
Я говорила, сознательно нарушая границу соседских отношений. Такие неосторожные и злые слова может простить только родной человек, уверенный в любви.
Я взглянула: что будет? – но Ольга не обиделась. Она и со мной на ссору не пойдет: ей мой телефон нужен. Так что я могу сколько угодно отводить душу...
– Ты считаешь? – с улыбкой удивилась она. – Может быть... Только ведь вы, законные жены, не согласитесь со мной поменяться. Вам нужен крепостной мужик, чтоб за вами документально закреплен был. Куплен раз и навсегда в вечное пользование. И потрохами готовы питаться, еще и спасибо говорите. А я, между прочим, живу без гарантийного документа! – Ольга старалась говорить шутливо, без малейшей обиды. – И вырезку свою отрабатываю каждый раз заново, как пролетарий без частной собственности. Дай спички!
Она вынула из кармана рубашки сигареты. Я подала спички.
– Давай, еще пожалуйся мне на свою несчастную судьбу!.. – мрачно брюзжала я. И рассердилась: – Не кури, меня тошнит!
– Хм, с чего это вдруг? – неуязвимо улыбалась Ольга. И эта ее неуязвимость и ускользаемость выводили меня из себя. Так и хотелось ее чем-нибудь зацепить: чтоб ей стало больно или хоть как-то о щ у т и м о.
– А с того, что я беременная! – сказала я с вызовом.
– Ну и дура, – невозмутимо заключила Ольга.
– Конечно, дура. И слава богу. Потому что если все будут такие умные, как ты, жизнь остановится. – Я дерганно ходила по комнате и сжимала ладони, вообразив Ольгу виновницей всех моих бед.
– Ну и зачем тебе это надо? – рассудительно сказала она. – А где, кстати, счастливый отец? Что ли, еще не приехал?
– А счастливый отец меня бросил! – гордо и торжественно заявила я, как бы обвиняя их огулом – и Ольгу, и счастливого отца, и всю остальную сволочь.
– А-а... – Ольга погасила сигарету и притихла. – Устроить тебе врача?
– Я рожать буду! – драматически выкрикнула я, желая окончательно добить невозмутимую Ольгу.
Но тут же прикусила язык. Что я говорю! – еще придется из самолюбия сдерживать слово, а это в мои расчеты не входило.
– Ну, а он-то знает?
– Нет. – Я присмирела.
– М-да... – вздохнула Ольга, и лицо ее стало как бы без грима, настоящим.
– Что же ты закручинилась? – усмехнулась я. – Тебе ли за меня горевать? За нас, законных-то жен... Кстати, ты можешь на этом нажиться. Разыщи Мишку, и будет тебе новенький неумолкаемый праздник, старый-то износился, похоже? Как говорится, кому война, а кому и мать родна.
А у Ольги даже после этого уцелело настоящее лицо. Она промолчала и тихо ушла.
Славиков так и не позвонил.
Я вычеркнула его из списков.
Надо было брать себя в руки и жить дальше.
По вечерам я бегала с Биллом в надежде, что моя беременность вытряхнется. Шура робко советовала:
– Может, все-таки родила бы, а?
Я даже не отвечала на это.
Ну, говорит Шура, тогда так: нужно лечь на спину в темноте, расслабиться, и все силы, какие есть, вложить в ненависть к плоду. И он этого не выдержит. Но если не получится, то не дай бог тебе сохранить такого ребенка. Это будет подранок.
И подробно объясняла мне какие-то гималайские приемы отторжения ребенка при помощи психической энергии.
У меня, однако, ничего не вышло: ни сосредоточиться, ни возненавидеть мой плод.
Оставалось только бегать. Впрочем, и это я делала без особого рвения. То и дело сама себя ловила на том, что бегу о с т о р о ж н о. Что это? – На всякий случай? Этого я в себе не понимала.
На перекрестках я придерживала Билла, чтобы не угодил под машину, и озиралась, труся через дорогу. Улицы почти не освещались.
В темноте из-за дерева выступила с зазывающей улыбкой пьяная бабенка и лукаво проговорила:
– Мальчик с собачкой, а мальчик с собачкой, как тебя зовут? – И для пущего соблазна она наклонилась поправить чулок, подчеркивая свою женскую природу.
Я еще пробежала какое-то расстояние по инерции, не уразумев, что мальчик – это я, но меня что-то остановило в лице этой женщины. Даже в темноте видно было: лицо тлело, раскаленное алкоголем, как сгоревшая головешка, и недолго уж осталось ему дотлевать. Но не это меня задержало.
Я оглянулась и окончательно поняла: Галька! Я растерялась, и обрадовалась (нашелся след отца), и испугалась (тоже: нашелся след отца). И подошла вплотную.
Билл с достоинством ждал.
– Галька, да ведь я не мальчик, я Лиля. Вышла на мальчиков охотиться, а куда моего отца девала?
– Ой, Лилька! – Она издала что-то похожее на хлюпанье гнилой воды в кадушке – это был ее смех. – Да мне и мальчики, и старики годятся! Все замену ищу своему киномеханику, такого же умельца подыскиваю, – с отталкивающей доверительностью прохрипела она, и голос был хромой и не держал интонации.
– Где отец?! – настойчиво спросила я и с ужасом поняла, что забирать его сейчас из Галькиного ада – все равно что из госпиталя получать калеку.
– Ну, где... – протяжно завела Галька. – А я знаю, где? Был и нет.
– Как нет?! Неделю назад, когда ты была у меня дома, он пришел к тебе и остался. Где он теперь?
Галька бессмысленно пялилась на меня.
– Ну, ты еще написала на холодильнике «привет подружке Лиле»?
Она опять захлюпала своим неровным смехом:
– Лиль, а помнишь, мы с тобой в первый класс вместе пошли. А? У тебя еще были новые туфли, и ты все время наклонялась с них пальцами пыль стереть...
Она была пьяная, мысли рвались, и про отца она уже упустила.
Я кинулась прочь, запятнанная каким-то тлетворным ужасом. И Галька не удивилась моему внезапному бегству, а равнодушно отвернулась и побрела своей дорогой.
Дома я по телефону дала телеграмму матери, чтоб сообщила, как там отец, уехавший неделю назад.
И никак не могла успокоиться от гадливости: Галька и мой отец; и еще то, что она приняла меня за мальчика и поманила, заголив худые коленки. Так мне и надо! Она преследует меня, призрак, упрек мой, отмщение. Бог мне ее не простит...
Я трясла головой, чтобы забыть, меня тошнило. Я едва успела добежать до ванны – вырвало.
Начинается, – тоскливо подумала я и назначила себе завтра же пойти к врачу и взять направление в больницу: покончить с этим.
Тут позвонил Мишка. Тяжелым, надсадившимся голосом спросил, как дела. Я мрачно ответила спасибо, все в порядке. И положила трубку.
Вернулась в ванную, прополоскала рот, умылась и, не утирая лица, заревела дурой, сев на край ванны. Из автомата ведь звонил, и как теперь этот звонок воротишь!..
Глава 12
Рассеянная докторша без разговоров выписала мне направление. А я-то приготовилась выслушивать долгие уговоры и предостережения.
Видимо, я уже старая.
Либо сменилась демографическая политика. И то верно, вон сколько народу развелось, не протолкнуться, – думала я, торопясь на автобус.
На остановке уже стоял мой автобус, но я не могла перебежать к нему улицу: шли машины. Вот досада! Стою в десяти шагах от автобуса, он сейчас уйдет, а следующий, как водится, будет минут через двадцать – и я опоздаю, а у меня назначена встреча с академиком, – я везу ему на отзыв труды нашей кафедры.
Нервничая, я заметила краем глаза неподалеку от себя девочку лет десяти: она среди торопливых людей выделялась неподвижностью – никуда не шла и, замерзнув, тряслась.
Автобус ушел, а машины все текли не переставая по улице. Я с досадой посмотрела на часы. Нехорошо: академик!.. Оглянулась на девочку. Мороз подгонял людей, мгла висела в воздухе, а девочка стояла, как будто некуда было ей пойти. Я рассмотрела: грязные колготки на тоненьких ножках – простые, не шерстяные. Только увидела я эти колготки – сразу замерзла. Из-под пальтишка висел отпоровшийся подол школьного платья, а на голове коробился линялый байковый шарфик. И мне стало страшно – но не от тощенькой этой одежды – лицо! Заплаканное или замерзшее и оттого опухшее, оно выражало привычное равнодушие.
А все же главное было то, что я опаздываю к академику. А девочка – что ж, девочка сбежала из пьяного дома и теперь скитается. Конечно, горькое дело, но чем тут помочь? Ну, предположим, подойду, расспрошу: откуда, почему стоит здесь, замерзши до последней крайности, а не зайдет погреться хотя бы в магазин. Проявлю участие. А дальше что? Отвести ее к матери-забулдыге в нетопленую хибарку? – к академику опоздаю. Да и не пойдет она домой. И на вопросы отвечать не станет: она уже отлично понимает, что в таких вопросах не столько участия, сколько жадного любопытства к чужой беде. Привяжется этакая тетя со своим участием...
Я смотрю в даль улицы, не идет ли автобус. Автобуса не видно.
В стороне от девочки стоят двое мужчин и что-то с сомнением обсуждают – видимо, дорогу, потому что доносится: «Дом Советов... Свердлова».
Я подумала: может, девочка с ними? Да нет же, ни один из них не подходит ей в отцы – у обоих вид сытых завхозов, а у девочки из-под коробящегося шарфика торчит клок недавно и неровно отросших волос, как бывает после стрижки наголо. Тиф, что ли? – глупо мелькнула мысль. Разве тиф сейчас бывает?
Машины уже прошли, дорога пуста и можно переходить к остановке. Но автобус покажется еще не скоро, а девочке холодно: она стоит, втянув плечи, экономит тепло. Большие холодные рукавицы и войлочные сапожки, должно быть, простыли насквозь. Мне бы сейчас расстегнуть шубу да спрятать девочку у своего живота, у тепла, обнять и угреть, – но как то будет выглядеть посреди общего спокойствия? – вокруг спешат озабоченные люди, переходят улицу, грамотно оглядываясь сперва влево, потом вправо; скользят взгляды, ни на чем не останавливаясь. Ни бомбежки, ни опасности – и вдруг мой спасательский порыв? Да сама девочка напугалась бы.
А может, мужики все-таки при ней? Один из них остановил прохожего и уточняет дорогу, а мерзлая девочка ждет.
Но нет же, – убеждаюсь я, еще раз присмотревшись: – они ей чужие, не оглядываются на нее, и она от них ничего не ждет. Тоскливо прищуренные девочкины глаза – вообще мимо людей.
И вот я уже почти пошла к ней...
И тут мужички-завхозы, видимо, что-то решили наконец, определились с дорогой и двинулись через сквер. И девочка потрусила следом за ними. Один из завхозов, вспомнив о ней, запоздало оглянулся, кивнул неохотно и как бы с гадливостью: мол, пошли. Но она уже и так шла, шагала, отрывисто семеня, вжав холодные плечи, а я, обернувшись, смотрела, как она идет колючей своей маленькой походкой, почти негнущимися ногами, а мужики впереди разговаривают между собой, и теперь стало видно, что вообще-то они эту девочку чувствуют при себе, но не с опекой чувствуют, а с досадой, как обузу, и один еще раз оглянулся, чтобы убедиться: идет, не потерялась, да и куда она денется!
Побегу сейчас, догоню, отберу, закричу, как смеют они так не жалеть этого чужого, казенно порученного им ребенка – видимо, повезли в детдом сдавать, а в деревне померла ее мать-одиночка.
Но пока я наполнялась решимостью, подошел автобус, и если я пропущу и этот – все, конец, ведь а к а д е м и к же, время у него д о р о г о е, а я тут гоняюсь по улицам за завхозами, спасая сирот.
Да и замерзшая эта тоскливая девочка уже скрылась за спинами горожан в морозной мгле, и когда автобус наш уже поехал, вот тогда только решимость моя дошла до полного убеждения, и тут бы закричать, остановить автобус, выскочить, побежать, отнять!
Но лица у пассажиров такие сонно-спокойные, мой крик наделал бы переполоху в битком набитом автобусе – и все до единого обернулись бы ко мне, да и где уж теперь догонять – мы отъехали далеко.
Бросила девочку, бросила! – чуть не заплакала я.
Но ничего...
Академик оказался занят чем-то более интересным, чем я, и вместо себя прислал секретаршу – секретарша забрала у меня папку и спросила, не надо ли передать что-нибудь ему на словах.
Встреча с секретаршей заняла полторы минуты.
Вернулась в город, зашла в магазин за едой. Стояла в очереди перед кассой, входили новые покупатели, одинаково озирались, одинаково искали на входе корзинку для продуктов, и выражение лиц было у всех одинаковое. И у меня такое же. Мы были все на одно лицо.
Дома опять вспомнила о девочке... Заревела в голос: зачем бросила ее!
Потом звонила: в детдом («У нас только до трех лет детки поступают»), в детскую комнату милиции («Нет, сегодня никого не приводили, позвоните в милицию: бывает, туда привозят детей, когда не знают, куда их определить»), в милицию. Нет, не было, нет, не поступала.
Но хоть досыта наревелась.
Успокаиваясь, думала: может, и к лучшему. Ну, взяла бы девочку к себе – а вдруг она уже безнадежно порочная, стала бы красть, другие тайно-гадкие штучки... Я подозревала бы, не доверяла, не любила... Может быть, укоряла бы за неблагодарность. А она за одну только необходимость быть благодарной возненавидела бы меня.
А может, и правы равнодушные люди? Пусть уж лучше в детдоме: там хоть и не достается отдельной любви каждому ребенку, зато никому не обидно, и все не из милости сыты, а по праву.
И вдруг я поняла, что рожу, обязательно нужно родить этого моего нечаянного потомка, пусть побольше будет на свете людей, любимых матерями... Я достала из сумки бумажку – направление в больницу – и разорвала в клочки, чтобы сделать решение бесповоротным.
В тот же вечер зазвонил телефон – и мать из деревни, с почты растерянно говорила: «Да как же это... Где же его теперь искать? Витя уж поехал к тебе. На розыски...»
Голос был слабый, перепуганный.
Ночью я проснулась и поняла, что я бездомная. Потому что дом – это где тебя любят и безутешно ждут. А я, бездомная Лилия, лежу одна зимой в своей квартирке, и никто во всем мире сейчас не думает обо мне, не любит и не ждет – на много верст кругом, – и только виднеются в окне заснеженные крыши чужих домов, в которых я никого не знаю.
Ясно стало, что отца искать живого не придется, не было ему резону оставаться живым. Я завыла.
Вот и пришло мне время вспомнить об отце. Спохватилась шапки, когда голову сняли...
Однако в раскаянии я не пускала себя далеко, за болевой порог вины – мне бережно надо было с собой обходиться: ради поселившегося по мне ребенка.
Им я и утешалась: представлю себе малюсенького младенца, как он во сне раззявит свой беззубый рот и улыбается, беззвучно улыбается чему-то там, клоп такой!.. Говорят: это ангелы его смешат.
А отец гордился моей толстой косой...
Шура сказала: «Это потому, что вы все его забыли», – и заплакала, будто обвинили ее, а не она.
Отца лыжники в лесу нашли, замерзшего. Когда мы спохватились, он был еще в морге.
Я поехала в тот лес. И прошла по утрамбованным лыжням до того самого лога. Отец приехал сюда к ночи. Как потом оказалось, Мишка в тот вечер тоже ехал в этом автобусе и видел отца – жизнь закручена ловким сценаристом, и ничего случайного в ней не происходит. Наказать следовало нас обоих – и меня, и Мишку.
– Борис Ермолаевич! – сказал Мишка, сев рядом с ним. – Куда это вы?
Мишка не знал, что отец больше не живет у меня.
А отец не знал, что Мишка больше не живет у меня.
Они оба ничего друг про друга не знали. И отец, обернувшись и узнав Мишку, прищурил свои загнанные глаза и с вызовом гордой обиды ответил:
– Я – к Анатолию!
Мол, не думайте, что если выжили меня, так мне уж и деваться некуда. Ах, бедный отец, он не знал, что Мишка тоже ушел из дома часом позже его...
А Мишка не понял всего значения этого надменного ответа. Вникать ему было некогда, он спешил сообщить:
– Я нашел вам место дворника, как раз сегодня. Хорошо, что встретил, а то собирался завтра звонить.
Отец молчал.
Мишке надо было уже выходить, он наспех объяснил, куда следует явиться.
Отец пробормотал что-то вроде «Ничего... Я у Анатолия... Не нужно ничего...», но Мишка еще раз настойчиво повторил адрес. И только когда вышел, а автобус ушел дальше, Мишка сообразил, что Борис Ермолаевич заблудился, что этим автобусом ему не доехать до Анатолия, и это было досадно, потому что время позднее, и трудно будет Борису Ермолаевичу теперь правильно сориентироваться.
Когда нашли отца, из кармана его полушубка выглядывала плюшка за двадцать две копейки, надкушенная, и Мишка тоже эту плюшку запомнил.
В ту ночь сильно окреп мороз, и, может быть, я вставала закрыть форточку, замерзнув под одеялом.
Но должны же были мы почувствовать его смерть! Или она пришла неслышно, и он не послал того прощального импульса страха, от которого затосковало бы кровное сердце? Говорят, когда замерзают, то просто сладко засыпают, неслышно отходя... Какой тут импульс? А может быть, и послал, да все спали, не обратили внимания. А если и проснулись от непонятной тревоги, то каждый эту тревогу объяснил по-своему. Я представляю: проснулась мама – крапчатый сумрак в окне, скоро утро, вставать, заносить уголь да топить печь... борщ ставить... Ох!
А бабка Феня, может, и прислушалась тайно к какому-то голосу – но она уже забыла чувствовать себя человеком.
И сына забыла.
Я проехала отцовский путь на автобусе, я прошла по лесу до лога, в котором его нашли лыжники.
В лесу все было исчеркано вдоль и поперек лыжнями и дорожками. И как тут было заблудиться? – сперва подумала я, а потом, чем дальше в лес, – поняла, что именно потому и можно заблудиться, что лыжни путаются и пересекаются, как в лабиринте. И все-таки лес домашний, нестрашный, и вечер тогда стоял теплый – я так думаю, у отца не было мысли о самоубийстве. Мысль эта разрушительная, ужасная, а отец человек слабый, он бы не вынес ее. Скорее всего, произошло это нечаянно, само собой; скорее всего, он не запятнал сознания мыслью о самоубийстве, и ему удалось бестревожно заснуть под деревом. Ведь зачем-то он покупал себе эту плюшку...
Наверное, небо ночью очистилось, звезды обнажились к морозу и сияли, но он, я думаю, не посмотрел в небо и не взмолился богу, отцу своему, в страхе остаться одному в такой час. И про свою прошедшую жизнь не вспоминал, а то выходило бы, что он перед смертью как бы соборуется. Я знала своего отца – он как я, нет, он еще трусливее меня, он спрятал голову под крыло и просто заснул, надкусив плюшку и прожевав застывший кусочек... А остальное запихал обратно в карман: впрок.
А еще дня за три перед тем Мишка видел его темным вечером у гастронома: он привязывался к какой-то пьяной шлюшке. Та досадливо отмахнулась: «Уйди, дед!» и отвернулась, кого-то деловито высматривая среди прохожих. Дед стоял, обескураженный, не уходил, и тогда она оглянулась, попросила: «Уйди, дед, не путайся под ногами» и засмеялась искаженным, больным смехом.
Я, слушая, опустила лоб на ладонь. Мне нельзя было смотреть на Мишку: не было сил сознаться ему, кто была эта самая женщина... наша с ним одноклассница, преданная мною, оставленная на погибель подружка Галька.
Мишка тогда остановился у стены гастронома, слившись с темнотой, и колебался: то ли подойти и забрать отца, увести его от этого позора, то ли, может, наоборот, он только ввергнет старика в страшный стыд, обнаружив себя при этакой сцене, – и лучше пощадить его бедную гордость и удалиться незаметно.
Но тут старик сам побрел прочь, махнув рукой, и тогда Мишка решил кровь из носу устроить этого неприкаянного человека, и три дня энергично занимался этим: нашел подставное лицо, кого можно было оформить дворником и прописать в дворницкой квартире, где сможет жить несчастный этот растоптанный дед.
Мишка все устроил и в тот же вечер встретил отца в автобусе. И был, кстати, немножко задет, что отец нисколько не оценил его усилий...
Я вернулась из последнего отцовского леса и вяло брела домой. Люди спешили по улице, набивались в транспорт, на остановке нетерпеливо вытягивали шеи: не идет ли их автобус. Проходили, скользя, мимо витрины гастронома и, освещенные синюшным люминесцентным светом, опять казались мне все на одно лицо: приобретатели.
Две дамочки просеменили мимо меня, борясь со скользкой дорогой. Одна с прононсом страдала: «Ах, я кусала локти, я буквально кусала локти, прямо из-под носа!..»
Две старушки – одна другой – с негодованием: «А у них ведь как: они сразу пишут пятьдесят-шестьдесят процентов износа!..»
«Из-под носа – износа», – рифмую я их страсти, возвращаясь домой из леса, где замерз мой бедный отец. Дома меня ждет Витька.
Он много хлопотал, он оформил все бумаги и организовал все необходимое для перевозки отца домой, в деревню. Я возненавидела его: такой он хороший.
Что особенно досадило мне: оказывается, бабка Феня начала там поправляться – у Витьки и его Ангелины. Я это понимаю: у них ясные лица, и около них всем становится хорошо без всякой видимой причины. Покой скапливался вокруг них, густел и стоял облаком, как запах меда на пасеке. Я знала эту безмятежную Ангелину.
– Любовью, значит, лечите? – ехидствовала я.
– Уважением, – отшучивался Витька.
– Необъяснимый случай медицины, – злилась я. – Пиши диссертацию. Нет, лучше собирай убогих по миру и исцеляй. Прославишься. Пойдут паломники. Всех облюбишь, всех обнадежишь, всех излечишь. Прослывешь святым... Так хорошо живешь, что ли, со своей Ангелиной? – спросила я недоверчиво.
– Да, – просто ответил он.
– Генерируете вокруг себя мощное поле любви, около вас можно снимать до трех урожаев пшеницы в год? – продолжала я глумиться, не в силах вытерпеть Витькиной простоты сердечной. – И тропические плоды вблизи вас могут вызревать в условиях Сибири. Посадите в кадку апельсиновое дерево. И лимонное.
– Ты чего бесишься-то? – спокойно спросил Витька.
– Видимо, отцу нашему надо было у тебя жить: помолодел бы только. А около меня, вишь, чего. Видимо, я не любовь, а ядовитую эманацию излучаю.
У меня начиналась истерика.
– Что такое эманация? – спросил Витька с детским любопытством.
Я крикнула:
– Уезжай-ка ты домой, я видеть тебя не могу, такой ты у нас расхороший! – и у меня выступили злые слезы.
– Да завтра же вместе поедем, чего ты?.. – испугался он. И со вздохом добавил: – Ну хочешь, я за Михаилом схожу?
– Нет! – у меня аж голос зазвенел, так я натянула это «нет».
Похоже, я начинала сходить с ума.
Витька позвонил Шуре, она прибежала, но я притворилась уснувшей, и они с Витькой тихо разговаривали на кухне.