Текст книги "Три сердца"
Автор книги: Тадеуш Доленга-Мостович
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)
Они представляли собой нечто вроде конвейера, взаимно обмениваясь кратковременными приятелями, о которых не беспокоились никогда.
Почти со всеми без исключения завсегдатаями круглого стола, то есть Дьяволами, они были бесцеремонны, для чего имели достаточно оснований.
– Три Свинки, – восторженно произнес Тукалло, – вы самые удобные скотинушки в нашей географической широте.
Всем только не нравилось, когда они приходили в ресторан «Под лютней». Там женщин встречали недоброжелательно. Исключение делалось лишь для Иоланты Хорощанской, которую допускали время от времени.
Свинки наполнили зал смехом, своей жизнерадостностью и женственностью, рассказали несколько сплетен, анекдотов, собранных за день в кофейнях, и ушли, пообещав прийти в «Мулен Руж».
В дверях они разминулись с Хохлей и Тукалло.
– Ноги моей больше не будет в этой параше, – гремел Тукалло, здороваясь. – Дать такие фляки человеку, кото рый с утра ни о чем другом не мечтал, накормить меня горечью. Ел кто-нибудь из вас горькие фляки? В это поверить невозможно, а в довершение мы встретили там Тину Даберман.
– Она была с каким-то жутким типом, – захихикал удовлетворенно Хохля. – Тина страшно смутилась. А у него, знаете, такая куриная шейка. Они сидели в уголке, как две крыски. Ха, ха, ха…
– Так вы там все-таки были, – осуждающе произнес Залуцкий.
– Мы бы ушли раньше, но Тина была так несчастна из-за нашего присутствия, что мы боялись, чтобы счастье, вызванное нашим уходом, внезапно не убило ее. Эй, пан Долмач! Здесь есть где-нибудь директор, это пасхальное яйцо ихтиозавра?
Последние слова он сказал непосредственно самому директору, который стоял над ним с меню в руке и со всем уважением говорил:
– Я здесь, ваша милость.
– Ах, какая радостная встреча, – протянул ему руку Тукалло. – Прежде всего я должен спросить вас от лица доктора Мушката, предвосхищает ли полиативный детерминизм в категориях абсолюта в апперцепции ретроспективных аспектов, соблюдает ли горизонтальное сечение формикулярной интроспекции антиномии фекальных и, если да, почему?
– Потому что так уж есть, ваша милость, – смиренно развел толстые ручки директор, как бы сожалея о том, что не может тут ничего посоветовать.
– Очень тонко вы это сформулировали, – серьезно произнес Тукалло. – А сейчас сможете ли вы заказать для меня в кухне большую порцию эфемерной фантасмагории с картофелем а-ля Пумперницкель?
– Разумеется, ваша милость, – ответил невозмутимо Долмач и, обращаясь вполголоса к стоявшему сзади официанту, выдал распоряжение: – Пану Тукалле светлого в тонком стакане и средне-прожаренные бараньи котлетки, хотя постой… Лучше будет подать шашлык из гусиной печенки с рисом. Шевелись.
За столом под влиянием юмора Тукалло и первых выпитых рюмок водки настроение начало улучшаться. Дрозд, недавно вернувшийся из Лондона с конкурса, восторгался шуточными стихами, или эпиграммами, весьма популярными в Англии. Из присутствующих, как оказалось, только Мушкат разбирался в этом и тотчас же продекламировал несколько эпиграмм, основанных на игре слов, неожиданных ритмах и на абсолютной бессмыслице, столь характерной для английского юмора.
Все заинтересовались, и Кучиминьский попытался начать шуточное стихотворение:
– Однажды некий посол…
Хохля добавил:
– За стойку за кислым квасом пошел…
Стронковский продолжил:
– А некоего Тукалло.
Ужасно изумило…
– Пятая строка, – пояснил Дрозд, – должна рифмоваться с первой.
– Значит, скажем так: «Что кто-то для кваса время нашел», – закончил Тукалло.
– Лучше будет: «Что незнакомый посол очень зол», – предложил Мушкат.
Дрозд поправил:
– Что посол не напившись ушел.
– Минуту, я придумал кое-что в подражание английскому! – воскликнул Стронковский.
– Слушаем!
—Здесь Хохля водой пришиблен был,
Лицо в колючку он вонзил,
А некий лорд раввин
Узнал от нескольких графинь,
Что был он всегда beautiful [10]10
Красивый (англ.).
[Закрыть] .
– Почему ты произносишь «фыл», когда по-английски правильно «фул»? – поинтересовался Дрозд.
– Это не я говорю, а лорд раввин. Представим себе, не как лорд говорит по-английски, а как раввин плохо произносит.
Игра понравилась, и сейчас же придумали новую эпиграмму на Мушката:
Жил в Варшаве некий Мушкат,
Писателей и поэтов душ кат,
А его тетка гидра
Так полюбила тигра,
Что наряжала его в бархат.
И посыпались эпиграммы. Официанты наполняли пустые рюмки. Настроение значительно улучшилось, головы просветлели. Раз за разом выстреливались шутки, афоризмы, точные замечания, хлесткие определения. В разговоре затронули тему переводов на иностранные языки. Али-Баба считал, что Кучиминьский и особенно Полясский совершенно напрасно не переводят свои книги на французский, английский или немецкий. Мушкат несколькими примерами доказал, что их романы за границей могли бы пользоваться популярностью, что западные писатели добиваются ее, по крайней мере, не превосходя польских писателей по уровню, тематике и художественности.
– Здесь кроется совершенно иное, – сказал Дрозд. – Издатели и критики предвзяты к польской литературе. Польскую книгу берут в руки с недоверием, а это заслуга нашей пропаганды. Люди на Западе не переносят пафоса, сложного стиля. Они научились думать просто и так же выражать свои мысли. И им навязывают Выспяньского, Жеромского, «Короля Духа», «Дзядов», литературу, появившуюся после восстания, которая уже сама по себе своими мучениями чужда их духу.
– Чуждость не мешает, – заметил Мушкат. – Что может быть на Западе более чуждым, чем Толстой и Достоевский, а ведь они оба прокатились по Европе мощными волнами.
– Прокатились, – подчеркнул Кучиминьский, – не остались. Да и воспринялись как экзотика.
Разгорелась жаркая дискуссия, которая постепенно снова вернулась к теме литературной критики. Обсуждался вопрос, кому нужна критика: читателю как путеводитель по произведению или автору в качестве назидания, когда к столу подсел Лада-Черский. Он специально пришел, чтобы встретиться с Мушкатом и поблагодарить его за обстоятельную рецензию. Невысокого роста, седой и тучный, внешне он напоминал Жоржа Клемансо [11]11
Премьер-министр Франции в 1906-09,1917-20.
[Закрыть] . Из коротких рукавов пиджака выглядывали обтрепанные манжеты рубашки. Небрежно завязанный галстук и поношенный костюм придавали ему неряшливый и несвежий вид. Он не был частым гостем ресторана «Под лютней», и хотя с некоторыми из Дьяволов оставался в хороших отношениях, разница в возрасте и образе жизни не способствовали сближению. Лада-Черский был женат и имел несколько подрастающих детей. При умеренной популярности своих повестей он должен был писать много, чтобы добывать деньги на содержание семьи. В литературных кругах к нему относились со снисходительным пренебрежением, хотя и не отказывали в таланте.
Он пришел уже навеселе, говорливый и склонный к излияниям. Критику Мушката принимал за чистую монету, а может, лишь делал вид, зарабатывая благосклонность в будущем. О своей книге отзывался нелестно.
– Я отдаю себе отчет о ее недостатках, – говорил он нервно, неуверенно поглядывая на лица присутствующих. – Там много недоработок, поверхностности, упущенных деталей. Но, дорогие мои, я не претендую на совершенство и давно уже простился с мыслью о нем.
Он грустно усмехнулся:
– Когда-то, лет двадцать назад, амбиции, мечты, вера в себя! Где-то в перспективе Нобелевская премия, ба, чего там только не было, но жизнь, жизнь…
– Мне понравилась твоя книжка, – сухо отозвался Кучиминьский. – Хорошая книжка.
– Читал?
– Да, и считаю лучшей из твоих.
Лада улыбнулся, весьма польщенный.
– Приятно это слышать, потому что я стремлюсь писать лучше и знаю, что пишу лучше. Эксперимент, рутина, хоть бы и так. Может быть, я сумел бы сотворить действительно что-нибудь стоящее, если бы жил в таких условиях, как вы. Но когда с самого утра звенит в ушах от ссор на кухне, когда приходится вдыхать пары от стирки или варящейся капусты и подгоревшего лука. Это семейная жизнь. Вы не присматриваете за прыщавой домработницей, не слушаете через дверь ворчанье уставшей женщины и шарканье ее туфель. У вас не забирают правленых корректур, чтобы завернуть лыжные ботинки. В воскресное послеобеденное время вы не выслушиваете остроты дорогих гостей о мозолях и грязных носках.
Он встряхнулся и залпом выпил рюмку.
– Нельзя художнику касаться этого топкого мещанства, – говорил он хмуро. – Достаточно дотронуться, и втянет человека, поглотит, и нет никакой надежды на спасение. Нет, не только обстоятельства, еще и чувства… Много лет назад, когда я женился, покойный Вильгельм Рудский, который удостаивал меня, сопляка, дружбой и поддержкой, говорил: «Избегай интеллектуалок! Нет ничего страшнее для художника, чем женщина, вмешивающаяся в его творчество. Ее влияние всегда будет фатальным. Ищи гусыню, ищи домашнюю курицу, которая оставит тебе духовный мир. Помни, художник должен быть одиноким. Если в область искусства впустить женщину, она превратит его в курятник».
Он иронично рассмеялся.
– Мудрый Рудский не принимал во внимание одной вещи: у отца семейства не может быть крыльев.
– Вильгельм Рудский! – надул губы Тукалло. – Кто такой Вильгельм Рудский? Это была бочка истин, лавка с предметами религиозного культа, розничная продажа катехизисов на все случаи жизни, египетский сонник, справочник правил хорошего тона для тех, кто стесняется просить, поучительный рупор, а вообще скунс.
– Норвид писал и рисовал в самых невыносимых материальных условиях, – заметил Стронковский.
– Но не в моральных, не в моральных, – подхватил Лада.
– Разумеется, – решительно поддержал Мушкат, – как же можно не принимать во внимание таких обстоятельств.
– О, Боже, сейчас еще этот с Норвидом, он перепилит нас, – вздохнул Тукалло.
Настроение компании испортилось окончательно. Горькие признания Лады лишили всех чувства юмора. Все сидели с кислыми физиономиями.
Наконец у Залуцкого появилась идея.
– Ну, Ясю, – обратился он к Стронковскому, – ты собирался почитать нам свои новые стихи.
– Да-да! – оживился тот. – Если только хотите…
Вопросительным взглядом он провел по лицам приятелей. Все согласились, только Хохля сказал:
– Замечательный способ провести время. Сначала ты прочитаешь свои стихи, потом Монек несколько своих рецензий, после Еремей и пан Лада-Черский непременно свои повести, и, таким образом, мило и с пользой мы проведем время.
– Успокойся, пусть читает, – откликнулся Дрозд.
Лада тихонько и деликатно посмеивался, а Стронковский пожимал плечами.
– Я вовсе не навязываюсь.
– Читай, читай, – ласково согласился Хохля.
Стронковский достал рукопись и начал читать. Все сдвинулись, наклонив головы, и замерли. У него был тихий мелодичный голос дивного тембра. Стихи, и правда, звучали прекрасно. Уже первая строфа тронула слушающих неожиданной пластикой образа и оригинальностью сочетаний. Девушка, плескающаяся в озере на восходе солнца, купающаяся в голубизне воды и пурпуре зари, ясная, просветленная, чистая и неземная, и молодой влюбленный рыбак, засмотревшийся, наслаждающийся недостижимостью своих желаний…
Не содержание привело в восторг всю компанию. Его трудно было уловить. Стихи едва касались контуров действительности, они были сотканы из розового тумана, сгущающегося местами в какие-то полуреальные очертания, музыки, теплых течений, перерастающих в жар, спокойных звуков, взрывающихся ураганом нежных слов.
Все сосредоточенно, как завороженные, слушали, покоренные красотой. Тукалло высунул нижнюю губу, Залуцкий застыл с усмешкой, в глазах Кучиминьского стояли слезы. Закончив читать, Стронковский дрожащими руками складывал листочки со стихами.
– Гениально, – тихо произнес Дрозд.
– Вот это талант, – прошептал Лада.
– До сих пор ты не написал более достойного, – убежденно сказал Мушкат. – Поздравляю тебя, Янэк.
Стронковский постепенно приходил в себя. Его юношеское лицо светилось искренней радостью.
– Что, правда, так хорошо? Скажите, правда? – спрашивал он.
– Стихи прекрасны, – заверил Мушкат. – Дай мне их сейчас, они пойдут в воскресный номер.
Он протянул руку, но Стронковский покачал головой.
– Нет, я не буду их печатать.
– Ты что, сошел с ума? Почему? – воскликнул Хохля.
Стронковский прикрыл глаза.
– Возможно, когда-нибудь. Я писал их не для издания, а…
– В альбом для стихов? – спросил Лада.
– Что-то в этом роде.
– Ты страшно заинтриговал нас! – с притворным интересом сказал Тукалло. – Мы все теряемся в догадках. Эй, братия, кто может отгадать, кому этот молодой гений коленопреклоненно представит творение своей души?
Стронковский покраснел.
– Прекрати, Север.
– Прочти ей это по телефону, – рассмеялся Хохля. – Если она уже спит, то Гого повторит ей завтра во время завтрака.
– Ты свинья, – скривился Стронковский.
– А ты тот рыбак из стихов. Кейт купается, а Ясь с удочкой в руке подглядывает. Ха… ха… Только вот ты никогда не видел ее в озере, разве что в ванне и то через замочную скважину.
– Уймите этого жирного зверя, иначе я убью его, – огрызнулся Стронковский.
– Вы знаете, что такое удочка? – спросил Тукалло.
– Ну? – заинтересовался Али-Баба.
– Удочка – это на одном конце червячок, а на другом дурачок. Но я все-таки считаю, что эти стихи следует об мыть чем-нибудь более благородным. Как думаешь. Али-Баба?
– Разумеется, – с обычной готовностью согласился Залуцкий. – Может, коньяк?
– Не для Стронковского, – сказал Хохля. – Принимая во внимание его возраст и адресат воздыханий, я бы предложил « Liebfraumilch » [12]12
Марка рейнского вина.
[Закрыть] .
– Очень смешно, – возмутился Стронковский.
Лада, развеселившись, спросил:
– Так и мне бы хотелось узнать, кто же адресатка, но вижу, что это коллективная тайна.
– Вы можете спросить даже местного портье или продавца газет на углу, – убеждал его Хохля, – и каждый вам скажет, за кем хочет приударить этот младенец.
– Ну что за выражение! – поморщился эстет Мушкат.
– Речь идет о пани Кейт, – объяснил Залуцкий.
– А, это о той очаровательной блондинке? Так ведь она жена пана Зудры?
– Да.
– Хороша. Я видел ее с вами на вернисаже. Счастливый этот Зудра. Чем он, собственно, занимается?
– Не знаю, – пожал плечами Залуцкий.
– Зажиточный. Имеет какие-то доходы, и на них они живут, – объяснил Кучиминьский.
– Я слышал, что он открывает какой-то еженедельник, даже мне об этом говорил, – сказал Лада.
Мушкат махнул рукой.
– Ничего он не откроет.
– Почему?
– Потому что это минутное увлечение.
– Просто Гого – лентяй, – заявил Дрозд. – Я люблю его, он милый, но лентяй, черт возьми.
– Меня дивно возмущает, что Гого бездельничает, – произнес Тукалло.
Это заявление было принято общим смехом.
– Что вас так развеселило? – изобразил негодование Тукалло. – Что за неуместный смех?
– Потому что ты – самый большой, чудовищный, неистовый и стопроцентный лентяй, – заявил Хохля.
Тукалло измерил его осуждающим взглядом.
– Если я не ошибаюсь, то ты намекаешь, даже некоторым образом подвергаешь сомнению мое трудолюбие.
– Угадал.
– Значит, ты – осел. Мне, конечно, неприятно доводить до твоего сведения это, но ты – осел. Я принадлежу к самым трудолюбивым гражданам Польши. Да-да, к самым усердным и трудолюбивым. Можешь ли ты вообще представить, каких гигантских, нечеловеческих усилий стоит мне ничего не делать? Это каторжная работа. Борьба с собственной природой, которая толкает меня к действию. Но где же коньяк, наконец?
– Уже несут.
– Так вот, между мной и Гого огромная разница, просто пропасть. Гого верит в то, как, впрочем, и вы, как и все болваны на свете, что работа необходима, что она должна составлять смысл и даже цель жизни. Если бы у человечества отняли работу, через неделю все бы повесились, чего, собственно, я желаю им от всего сердца.
– Только не я, – откликнулся Лада.
– Всем так кажется, – ответил Тукалло, – хочется отдохнуть, но это не что иное, как отдых после работы. Люди, обреченные получением наследства на безделье, находят себе тысячи дел, которые неосознанно возводят в ранг Работы. Вы думаете, что для них визиты, приемы, охота, балы, теннис или гольф не являются работой? Они считают исполнение всего этого своей обязанностью, поэтому и называют работой. И я не вижу большой разницы между, скажем, натиранием полов и танцами.
– А, – вставил Кучиминьский, – фактор удовольствия?
– Относительный. Полотер может любить свою работу, в то время как танцующий его светлость ненавидеть танцы. Ты все же работаешь, пишешь, и это приносит тебе удовлетворение. А литературный сноб, который годами лежит на диване кверху брюхом и читает, потому что считает своей обязанностью читать все, зевает от скуки над твоими произведениями и проклинает печатное слово. Все весьма относительно.
– Ну, хорошо, – заговорил Залуцкий, – но из сказанного тобой вытекает, что работа или что считают ею для человека является необходимостью.
– Олдос Хаксли, – заметил Мушкат, – справедливо называет работу глобальным наркотиком.
– Вероятно, – согласился Тукалло. – Это наркотик или, по крайней мере, профилактическое средство. Ничем не занимающийся человек должен был бы мыслить и только мыслить, а мышление – трудное и опасное занятие. Менее стойкие начинают записывать свои мысли. Это приносит им облегчение уже потому, что количество тем и их объем уменьшаются. Это философы, писатели, ученые. Более сильные пренебрегают подобными приемами и пускают себе пулю в лоб, вешаются на собственных подтяжках, самые устойчивые заканчивают жизнь в сумасшедших домах.
– И что же ты выбрал для себя? Творки или Кульпарков [13]13
Клиники для душевнобольных.
[Закрыть] ? – на полном серьезе спросил Хохля.
– Что-то в этом роде, – кивнул головой Тукалло, – потому что ваше общество…
К столу подсел двоюродный брат Залуцкого граф Рокиньский, который не пропускал ни одного случая провести с ними вечер, каждый раз приезжая в Варшаву. Черные, горящие глаза и клинообразная, тоже черная борода, густо тронутая сединой, высокий лоб и руки с очень длинными пальцами составляли удивительную и в то же время странную внешность. Рокиньский увлекался оккультизмом и даже издал под псевдонимом какую-то брошюру о вампирах, организовывал спиритические сеансы, имел телепатическую связь с каким-то греком в Салониках и время от времени высылал ему деньги, к огорчению жены, не телепатическим путем, а почтой.
Тукалло, Полясский, Хохля и другие рассказывали Рокиньскому неправдоподобные глупости о якобы собственных переживаниях в интересующей его области. Он все принимал за чистую монету, а некоторые события скрупулезно заносил в свою записную книжку. Однако откровенно смеяться над ним никто себе не позволял. Он просто излучал благородство и был совершенно лишен чувства юмора, зато неистово любил дискуссии. Обладал страстью переубеждать, и каждое возражение его очень радовало, предоставляя поле для широкого обсуждения любимых тем.
И сейчас, поздоровавшись, сразу же сказал:
– Я специально приехал в Варшаву, чтобы запротоколировать феноменальное событие, свидетелем которого я практически был.
– Можно узнать подробности?
– Случай неслыханный, и тем интереснее, что произошел с человеком, который, по моему мнению, по крайней мере до настоящего времени, не выказывал никаких медиумических способностей. Я говорю о моем шурине Доденхоффе.
– Слушаем, слушаем.
– Так вот, Доденхофф приехал ко мне неделю назад. Гостевые комнаты находятся в левом крыле. Там он и поселился. А следует вам сказать, что левое крыло было построено на месте, где в конце семнадцатого века конюх убил Матея Рокиньского. Уже не вызывает сомнения, что дух убитого неоднократно являлся разным людям. Сам я, к сожалению, не видел его, но слышал в коридоре шаги и стук двери. Мой шурин, как большинство людей со спокойными нервами, достаточно скептический человек, не хотел верить этому.
– И дух испугал его? – спросил Хохля.
– Да, но не о том речь. Этого следовало ожидать. Мой шурин лег спать в двадцать минут одиннадцатого, это он точно помнит, потому что, выключая свет, глянул на часы. Уснул сразу же. Внезапно его разбудил шум, правда, он ничего не заметил, потому что в комнате царила кромешная темнота, но он почувствовал, что посреди комнаты двигается какая-то субстанция. Его парализовал страх, он просто окаменел и в тот момент понял, что если не протянет руку к выключателю и не зажжет свет, то произойдет что-то непоправимое, но оцепеневшие руки не могли сделать и малейшего движения. Тогда, я думаю, нечеловеческий ужас, именно ужас, доведенный до высшей точки, стократно усилил его волю, сконцентрировал желание, а единственным его желанием было, чтобы загорелся свет.
– И что?
– Ну и представьте себе, – триумфально закончил Рокиньский, – лампочка вспыхнула сама собой.
Он обвел взглядом присутствующих. Все молчали.
– Силой желания он зажег свет! – добавил Рокиньский, готовясь к атаке, если бы встретился с недоверием, однако никто не проронил ни слова.
После продолжительной паузы Тукалло кивнул головой и сказал:
– Да, это наилучший способ, я сам никогда иначе свет не зажигаю.
Первым прыснул от смеха Залуцкий, за ним остальные, Дрозд даже лег на стол, опрокинув рюмку.
Рокиньский переждал бурю веселья. Он не смутился, но был уязвлен.
– Мне кажется, вы слишком много выпили, – сказал он осуждающе. – Извините, что не смогу дольше задержаться в вашей компании.
Он холодно попрощался и демонстративно вышел.
– Я точно знаю причину выдумки Доденхоффа, – откликнулся Залуцкий. – Весь секрет заключается в том, что гостевые комнаты у Рокиньского дьявольски холодные, и Доденхофф просто хотел перебраться вниз.
– Жаль, что ушел, – вздохнул Тукалло. – Развитие этих необычайных событий могло быть следующим. Дух, захваченный врасплох внезапным освещением, бросается на выключатель, и лампочка гаснет, на что Доденхофф вновь концентрирует волю, зажигая свет, дух же опять гасит, и так несколько раз! Видя, что ему ничего не добиться, привидение, наконец, исчезает с ужасным стоном, а Доденхофф усилием воли победоносно сам гасит свет.
Завязалась короткая дискуссия о спиритизме. У Рокиньского не было оснований подозревать их в чрезмерном количестве выпитого, скорее наоборот: мысли разъяснились, определения приобрели точность и правильность. Затем разговор зашел о Конан Дойле, его интересе к детективному жанру. Кучиминьский высказался в том духе, что Конан Дойл широко известен, а критики громили его за создание образа Шерлока Холмса, хотя прежде всего он был автором хороших и глубоких исторических романов.
– Ох, уж это пристрастие раскладывать все по полочкам, – говорил он, – потребность навешивать самые примитивные ярлыки. Выходит, один герой в романе может уничтожить автора, создает и закрепляет о нем самые ошибочные суждения. Спросите любого юнца об Уэллсе и в ответ услышите: «Уэллс? Это «Человек-невидимка». Вот результат деятельности Монека и его сотоварищей.
– Или доказательство, что популярность получают те произведения, образы которых автор наделил большей убедительностью, – высказался Мушкат.
– Разумеется, – согласился Стронковский, – самым жизненным будет тот герой, которого автор отождествляет с собой.
Приводились примеры. Разговор раз за разом прерывался, чтобы потом снова возобновиться. После одиннадцати пришел Ирвинг. В первом зале он встретил директора Долмача и спросил его:
– Я вчера не одалживал у вас деньги?
– Вы, вчера?.. Нет, ваша милость, но если нужно, я сейчас распоряжусь…
– Нет-нет. Я просто запамятовал и хотел уточнить. Спасибо.
Ситуация показалась Ирвингу странной и непонятной. Почему Гого соврал, почему сказал пани Кейт, что одолжил у него деньги? Ирвинг не мог себе это объяснить. Он сел за стол, и когда разговор в очередной раз оживился и стал громче, тихо спросил Залуцкого:
– Послушай, Али-Баба, я вчера никому не одалживал несколько сотен злотых?
– Нет, никому, а в чем дело? – удивился Залуцкий.
– Да так, мелочь, не имеет значения. А кто-нибудь обращался ко мне?
– Нет, но что случилось?
– Просто не помню.
– Вообще, что-то происходит и с моей памятью. Это, вероятно, водка, – предположил Залуцкий. – Несколько недель назад на каком-то банкете я пригласил в деревню на охоту двоих молодых Веберов и совершенно забыл об этом. Они, конечно, приехали, не застали меня и можешь себе представить их удивление. Или еще. Вот вчера я потерял портсигар. Неважно, что это была ценная вещь, главное, я привык к нему, к тому же это память о моей первой любви.
Ирвинг взглянул на него, но ничего не сказал. Ему в голову пришла нелепая мысль: не связана ли потеря портсигара Али-Бабой каким-то образом с враньем Гого? Как же в первую минуту он ругал себя за это некрасивое и неправдоподобное предположение, но потом вспомнил, что когда-то в «Мулен Руж» Гого ночью заложил гардеробщику, который нелегально занимался такими операциями, свой перстень с бриллиантом.
Мысль была столь навязчива, что он решил тотчас же проверить ее. Придумав какой-то предлог, он вышел и отправился в «Мулен Руж». Кабаре только открыли, и там было еще пусто. В гардеробе висело лишь несколько пальто. Гардеробщик встретил его беззаботной улыбкой на толстощеком лице. Отставив миску с бигосом, он вытер рот тыльной стороной ладони и сказал:
– О, пан барон, вы сегодня к нам рано.
– У меня есть к вам дело, – ответил Ирвинг.
– Ко мне? Я к вашим услугам.
Ирвинг колебался.
– Это весьма конфиденциально.
– Вы можете положиться на меня, – убедительно заявил гардеробщик. – Как камень в воду.
– Меня интересует, не оставлял ли вчера кто-нибудь у вас… золотой портсигар?
Глаза гардеробщика подозрительно сузились.
– Нет, пан барон. Откуда, у меня же не ломбард.
Ирвинг с облегчением вздохнул и уже свободно сказал:
– Жаль, один из моих приятелей, подвыпив, оставил где-то свой портсигар, а где именно – вспомнить не может. Он попросил меня выкупить, и мне подумалось, что он, возможно, у вас.
– Извините, пан барон. Если так, если пан Зудра посвятил вас в эту тайну, то меня данное слово уже не обязывает хранить тайну. Действительно, пану Зудре вчера требовались деньги, и он продал мне свой портсигар.
Ирвинг онемел. Ему стало так гадко на душе, что он стыдился посмотреть гардеробщику в глаза. Кое-как собравшись с мыслями, он сказал:
– Не имеет значения, оставил или продал. Во всяком случае, он был пьян и сейчас хочет вернуть его. Вы должны мне отдать, вы обязаны.
– Но, пан барон, я же ничего плохого не сделал. Каждому можно покупать, или это грех? Я согласен вернуть, но не могу потерять деньги, заплатив восемьсот злотых, пан барон.
– Я дам вам тысячу.
Гардеробщик расплылся в улыбке.
– Я бы остался в убытке, пан барон.
– Так сколько вы хотите?
– Это дорогая вещь. Я был сегодня у ювелира. Портсигар стоит как минимум полторы тысячи.
– Но вы же заплатили восемьсот.
– Я не разбираюсь в этом и рисковал. Если бы оказалось, что он стоит меньше, я бы не посмел сказать пану Зудре о возвращении разницы.
– Я дам вам тысячу сто.
Гардеробщик низко раскланялся.
– Если вы решите дать мне тысячу двести злотых, тогда я не буду обижен.
– Хорошо, – сжал губы Ирвинг, – принесите его.
– Сию минуту, ваша милость.
Открыв каморку при гардеробе, он исчез. Спустя несколько минут вернулся с портсигаром, который принадлежал Залуцкому. Отсчитав двенадцать банкнот по сто злотых, Ирвинг сказал:
– Разумеется, об этом никто не должен знать.
– Да-да, пан барон. Спасибо, ваша милость. Мое почтение, ваша милость.
Ирвинг откланялся и вышел. Оказавшись в машине, он еще долго не мог тронуться с места, думая, как следует поступить в создавшейся ситуации. Проще всего и справедливее было бы пойти к Гого, сказать ему все в глаза и пожелать, чтобы не осмеливался больше появляться «Под лютней», ведь он просто украл вещь. Остальным можно было бы не говорить о случившемся, а дать лишь понять, что с Гого нужно прекратить всякие отношения и вообще знакомство.
Однако это лишило бы его возможности видеться с Кейт. На такой шаг Ирвинг не пошел бы ни за что на свете. А может…
У него мелькнула мысль: а она, узнав, что Гого совершил кражу, могла бы оставаться его женой, жить с ним под одной крышей, не захотела бы развестись? Правда, любящая женщина умеет прощать мужчине даже преступление, но Ирвинг, наблюдая за ними, уже давно, несмотря на ее заверения, перестал верить Кейт, что она любит мужа.
Щеки Ирвинга покрылись румянцем.
«Будет свободна, будет свободна», – подумал он и сжал в кармане портсигар, небольшую безделицу, которая, однако, открывала ему перспективы безграничного счастья.
Зная пани Кейт, он был уверен, что она не простит мужу этот поступок. Она принадлежала к тому типу людей, кто не идет на компромиссы с моралью, поэтому она бы оставила Гого, а он вынужден был бы согласиться на развод. И тогда, может, не сразу, может, через несколько лет… Сердце билось гулко и часто, руки дрожали, когда он прикуривал папиросу. Затянувшись раз-другой, он решительным движением выбросил папиросу и нажал стартер.
Тем временем в ресторане «Под лютней» компания увеличилась. Пришли кинорежиссер Млотиньский, известный путешественник Бойнарович, молодой граф Чумский и, наконец, встреченный громкой овацией и смехом Гого. Посыпались шутки по поводу его побега из дому.
– Уверяю вас, – гремел Тукалло, – что он спускался через окно по веревочной лестнице, втихаря. Это делается очень просто: прежде всего, деликатно зеваешь, потом говоришь: «Па, женушка, па». Потом часок затаенного ожидания, а затем берешь ботинки в зубы и на четвереньках к двери или к окну. Пан Фелиньский тридцать лет иначе дом не покидал, а когда овдовел и мог выходить нормально, привычка, сложившаяся за годы жизни, победила. Семья – это чудесная находка, только необходимо полюбить выходить на четвереньках.
Гого смеялся вместе со всеми.
– Моя система оригинальнее, – уверял Гого, – я выхожу на руках.
– Еще вопрос, что лучше – выходить на четвереньках или на четвереньках возвращаться? – воскликнул Чумский.
– Первое – необходимость, второе – удовольствие, – сказал Стронковский.
– О, возвращаться! Никто уже не будет проделывать это так элегантно, как покойный профессор Хробацкий, – махнул рукой Тукалло. – По моему мнению, это был самый элегантный человек в Варшаве. Он один не запятнал себя никогда, надев к фраку лакированные башмаки. Одевался он исключительно в Лондоне и спал с моноклем в глазу. За едой был потрясающ. Да он трупы препарировал так мастерски, точно это запеченная утка!
– Но как он возвращался?
– До сих пор перед глазами стоит его великолепная фигура. Под утро открываются двери бара, и выходит он в цилиндре, поблескивая моноклем, с папиросой в углу рта. Стройный, шаткой походкой направляется к извозчику.
– Припоминаешь это? – спросил Дрозд, насвистывая нежную мелодию.
– Конечно, это его пастораль.
– Когда творил во хмелю, создавал удивительные вещи. Ты знаешь, что мой балет «Кавадонга» во второй части – его концепция?