Текст книги "Три сердца"
Автор книги: Тадеуш Доленга-Мостович
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)
– Это заблуждение очень легко реализовать, – улыбаясь, сказала Кейт.
– К сожалению, – простонал Тукалло, – достаточно открыть глаза и встать с постели, чтобы убедиться, что лишь духом крепок человек, а телом слаб. Исчезают чары, а вместо них в зеркале возникает реальность: опухшая физиономия, отекшие глаза, покрасневшие белки, взлохмаченные волосы и язык, напоминающий застывшую лаву или стоптанную подошву наполеоновского гренадера, который тащится во Францию… «Горячего чая!» – стонет желудок. Рот требует дезинфекции, а внутри черепа хлопает и булькает разрывающаяся мозговая субстанция, которую охотно выскребли бы шумовкой, чтобы освободиться от зверского умопомрачения. Человек в такие минуты совершенно уверен, что он представляет собой животное, забытый Богом смертник, а смерть – добродушная старушка, с которой, собственно говоря, находишься на дружеской ноге. Может войти без стука, как домработница, и забрать у человека жизнь, как забирает первая грязное белье.
Кейт вздрогнула.
– Не понимаю, совершенно не понимаю, как можно после такого осознания своего состояния напиваться снова.
– Человеческая душа способна быстро регенерироваться, а тело, тренированное годами, уже спустя несколько часов возвращается в первоначальную форму. Достаточно рассердиться, читая книжку кого-нибудь из друзей, достаточно выйти из себя от воя радио, который сочится из всех щелей и углов дома, достаточно вспомнить, что в таком же состоянии человек был вчера, позавчера и так далее, и так далее от сотворения мира, и вот из мрака, из хаоса доисторических времен, испарений медленно появляется лучезарное видение: пухлая и в то же время ядреная, божественно пахнущая, пурпурная в матовой белизне голенка. Да, это она усмехается тебе в золотистом ореоле горохового пюре, она протягивает тебе руку помощи и говорит: «Встань, Лазарь, и забери ложе свое, я призываю тебя к жизни, где скатерти белые как снег, где девичьим румянцем полыхает телятина, где кубок из лазури скрывает нектар пива, а над всем этим звон столового серебра». И видение ширится, становится отчетливее и пластичнее. Вот и знакомые, строгие и задумчивые лица, вот долгие ночные разговоры родственников. Город спит, замерший во сне, окаменевший лунный пейзаж, а дома, точно стены скал, улицы, как пустые каньоны, как дикие ущелья, а бары, как пещеры и гроты. Раз за разом из одного, второго, третьего бара выплывает какая-нибудь фигура. Это Дьяволы. Движутся автомобили по узким каньонам из пещеры в пещеру. Сезам, откройся! И вот уже изнутри раздаются возгласы выпивших гостей, вой оркестра, бульканье благородных жидкостей. Это пируют Али-Баба и сорок разбойников. В клубах дыма, в парах алкоголя проходит калейдоскоп баров, различаемых лиц: вот Дрозд, вот Ирвинг, которого мы узнаем по белому поясу, а вот и Хохля, мастерски изображающий зайца, раздираемого собаками. Тут и мрачный Тукалло, и Гого, неотступный его товарищ. И, наконец, на рассвете, на какой-то незнакомой улице, где трезвых уже не встретить, выплывает из туманной мглы пьяный шинок с поющей в нем командой.
Тукалло широко развел руками и стоял с минуту неподвижно, закрыв глаза.
– Под влиянием такой картины, – начал он снова, – в человеке просыпается энергия, вздымается мощная волна неудовлетворенных желаний. Дрожащей рукой он хватает бритву, грешное тело погружается в ванну, затем покрывается одеждой, и вот он уже среди шума городского, ведомый единственным неодолимым желанием съесть рульку с горохом и уважаемые несравненные фляки с фрикадельками. Так я спрашиваю вас, где могут быть самые лучшие фляки с фрикадельками, как не в Кресовом баре, где над остекленным буфетом выпячивается бюст всемогущей Андромеды, а над ее головой серебрится грозная надпись запомнить четыре слова: «Утром кредит, сегодня – наличка» и вторая, которая звучит так: «За пропавшие вещи бар не отвечает». Официант в позеленевшем фраке, косоглазая Лаура с синей повязкой ставят перед посетителем гостевую жидкость, и золотистое пиво, и жертвенное блюдо, полное внутренностей убитых в честь богов животных, внутренностей, по которым мы, жрецы, будем предсказывать городу и свету будущую судьбу. Склоняются друг к другу захмелевшие головы, наполненные блаженством и сытостью. И бродят мысли и рождаются слова, и из самой тупой головы вылетают эскадры змеевидных, сверкающих и изогнутых минерв. И вдруг – стоп! Господа, закрываем! Водка была кошерной. Погожим вечером, когда слегка порошит снег, мы возвращаемся с головами, наполненными мыслями, с животами, полными своих и чужих фляков. Морозным утром, около шести, прерывает наш сон лязг жестянок. Мы нежно прячем голову в тепло подушки, а спустя два часа встаем отдохнувшие, воскресшие, освободившиеся от хандры, счастливые, а почему? Потому что водка была обыкновенной, разумной, умеренной в количестве и уместной по времени. Граждане! Вот мое кредо, вот моя программа, вот моя идея. Кто не со мной, тот против меня.
Кейт предложила послать за вожделенными для Тукалло фляками, но он не согласился. Как раз в это время позвонил Ясь Стронковский и обещал появиться в Кресовом баре. Все стали прощаться.
Гого спросил неуверенным голосом:
– Как считаешь, Кейт, может, мне пойти с ними на полчасика?
– Утром говорил… – начала Кейт, но Гого прервал ее:
– Это же не пьянство. Немного поболтаем, и я вернусь.
Она повернула голову.
– Как хочешь, – ответила Кейт безразличным тоном.
Он закусил губы.
– Ну, хорошо, я останусь.
Она ничего не ответила.
– Я не пойду, – громко сказал Гого, – нужно кое-что сделать, и завтра хочу пораньше встать.
Выражение лица его было кислым, и Тукалло уже собрался отпустить какую-нибудь колкость в его адрес, как Ирвинг скомандовал:
– Господа, нам пора. Пойдемте скорее, потому что мог замерзнуть двигатель. Я совершенно забыл.
Через минуту уже все были на лестнице. Кейт положила руку на плечо мужа.
– Я знала, что ты найдешь в себе силу воли.
– Скорее пожертвование, – поправил он сухо.
– Какое пожертвование? Кому?
– Так тебе же!
Он отвернулся, делая вид, что не заметил, как после этих слов Кейт убрала руку с его плеча.
– Пусть будет по-твоему, – горько усмехнулась она. – Если ты так это понимаешь, спасибо за пожертвование.
Он взглянул на нее почти злобно.
– Очень мило, но мне бы хотелось, моя дорогая, чтобы в подобных ситуациях ты не выставляла меня на посмешище перед моими друзьями.
– Я не думаю, что выставила тебя на посмешище.
– Ну, конечно, ты не думаешь, – рассмеялся он с иронией, – но извини, в данном случае не важно, что думаешь ты, а важно, что считают они. Так вот по их мнению я у тебя под каблуком! Да, под каблуком, как обычный засранец!
– Когда-то я уже просила тебя не употреблять это вульгарное слово, – ответила она спокойно. – Оно оскорбляет меня также и в устах пана Тукалло, но ему многое можно простить.
– Только не мне, каждому, но не мне.
– Не каждому. Подобные выражения – это его стиль, а у тебя есть, вернее, ты стремишься иметь совершенно иной стиль… Что касается насмешек, которых ты так боишься с их стороны, будь уверен, что если бы ты действительно и искренне желал остаться дома, никто бы не смеялся.
– А что бы с тобой случилось, если бы я пошел с ними на каких-нибудь полчаса! – взорвался Гого.
Ей хотелось отвернуться и выйти из комнаты. В его грубом тоне и резком голосе она почувствовала оскорбление, но взяла себя в руки.
– Будь так добр и не кипятись, – попросила она. – Ты хорошо знаешь, что вечеринка длилась бы не полчаса, а, как всегда, всю ночь.
– Ну и что из этого, – закричал Гого, – да хоть бы и всю ночь! Любой из нашей компании может распоряжаться собой, а я на положении заключенного что ли, черт возьми?!
– Каждый из них обладает достаточно сильной волей, чтобы не напиваться ежедневно. Хохля рисует, Кучиминьский пишет, у Полясского недавно вышел роман, у Стронковского – том стихов, Дрозд поставил музыкальную комедию. Все они работают, а развлечениям предаются только в свободное время.
– Ах, так ты упрекаешь меня, что мне до сих пор не удалось найти что-нибудь подходящее!
– Ты вообще не искал, – поправила она, – но для меня не это главное. Речь идет о том, что для каждого из них эти попойки не являются смыслом жизни, а лишь каким-то дополнением, подчиненным, еще раз повторяю, их силе воли.
– Так вот, ты ошибаешься, потому что никогда не была на этих «попойках» и тебе кажется, что это опивание алкоголем. И вовсе это не дополнение, а нужная, пожалуй, необходимая составляющая жизни. Да, они пьют, но если бы ты слышала наши беседы, обмен мыслями, творческую изобретательность, впечатления, наблюдения, наши дискуссии! Только для засранца, для тупого обывателя это попойка. А это симпозиумы! Это интеллектуальные пиры!!! Это коллективная сокровищница, в которую каждый что-нибудь вносит и из которой каждый что-нибудь черпает!
Кейт кивнула головой.
– Да, я согласна с тобой и не упрекаю их, хотя допускаю, что эти встречи могли бы проходить не по ночам, тем более, не в алкогольном угаре. Ты называешь это коллективной сокровищницей. Разумеется, в нее что-то вносят литераторы, поэты, скульпторы и музыканты, словом, творцы или Тукалло, который, скажем, творец без портфеля. Ну а что вносишь ты, Гого?
– Ты считаешь меня дураком? – возмутился он.
– Вовсе нет, но ты же не можешь не признать, что не являешься работником умственного труда, что не разбираешься в искусстве. Так что вносишь ты?
Он пожал плечами.
– Ровно столько, сколько Залуцкий или Ирвинг.
– Нет, Гого, они хотя бы оплачивают материальную составляющую этих алкогольных симпозиумов, вносят деньги.
– Я тоже по сравнению с другими довольно часто плачу.
– Но они могут себе это позволить, а ты нет. Князю Залуцкому или Фреду не нужно одалживать. И еще одно. Ты говоришь, что все черпают из коллективной сокровищницы. Я верю. Они обогащаются новыми мыслями, новыми творческими направлениями, новыми артистическими замыслами, впечатлениями, которые используют в своих творениях. Для них беседы – что-то наподобие интеллектуальной гимнастики, условие поддержания умственных способностей и точности ощущений. А что же берешь ты? Я думаю, что ты не захочешь обманывать самого себя. Твои приобретения лишь алкоголь и удовлетворение от участия в разговорах, которые интересуют тебя не своим содержанием, а лишь эффектностью. Извини, что я говорю тебе об этом, но это мой долг и мое право. Я не имею ничего против поддерживания отношений и даже близкого знакомства с этими людьми. Наоборот, я считаю их милыми, культурными и занятными. И я не возражаю против твоих визитов в ресторан время от времени. Но я надеюсь, что это не станет потребностью для тебя, тем более, что ты не можешь ее себе позволить.
Он угрюмо слушал, не глядя на нее, и внутренне не признавал правоты ее слов. Он не желал признавать аргументы, принимать их к сведению, задумываться над ними. Он понимал только одно – его лишили приятной прогулки с друзьями в бар, заставили остаться дома, чувствовал себя униженным и оскорбленным.
Он взглянул на нее. Стройная, она стояла, рукой опершись о стол, с легким румянцем на щеках и с серьезным выражением глаз, строгая в своем синем платье с квадратным маленьким декольте, мягко облегающем ее грудь и бедра. Сейчас она показалась ему еще красивее, чем всегда, и еще более желанной. Внезапно в нем проснулось сознание обладания: ведь эта удивительная женщина принадлежит ему, в любую минуту он может обнять ее, провести руками по ее телу, поцеловать в губы, те самые губы, которые так надменно и осуждающе отчитывали его Да, обнять и овладеть по праву мужа. Сковать ее в объятиях, ласками заглушить, разбить, превратить в прах, лишить смысла и значения все ее доводы.
Эти мысли разбудили в нем чувства. Он приблизился к Кейт и взял ее руку.
– Бедная моя, любимая моя женушка, – произнес он тихим голосом. – Ты очень сердишься на своего Гого, очень?
– Вовсе не сержусь.
– Только что, только что? – спрашивал он полушепотом, не слушая ее и не ожидая ответа.
– Я только хочу, чтобы ты задумался над моими словами.
– Хорошо, хорошо, моя прелесть, моя единственная, моя самая драгоценная…
Он прижал ее к себе, касаясь губами висков, лба, волос. Он явно ощущал сопротивление и холодность, с какими она принимала его ласки, но это его еще больше возбуждало. Уверенность в том, что Кейт, вопреки своей воле, ответит на его прикосновения, что постепенно и в ней вспыхнет желание, переполняла его чувством превосходства.
– Как пахнут твои волосы, – говорил он тихо, – как дразнит их прикосновение…
– Разреши, Гого, – сказала она, – я должна накрыть стол к ужину.
– Нет, нет, ненаглядная моя… Я так хочу тебя… Моя бедная заброшенная девочка… Я плохо себя веду по отношению к тебе. Я знаю, что ты на меня сердишься… Забываю о тебе, провожу ночи с друзьями, а моя бедняжка тоскует здесь одна без ласк, без поцелуев…
Внезапно Кейт решительным движением высвободилась из его объятий. Губы ее дрожали, будто она собира лась рассмеяться, потом в глазах сверкнуло выражение иронии или пренебрежения. Она медленно повернулась и вышла из комнаты.
Как это понимать, черт возьми, – буркнул себе под нос Гого и почувствовал, как кровь приливает к лицу.
* * *
Ресторан «Под лютней» размешался в одном из самых старых зданий Краковского предместья. Когда-то три сводчатых огромных зала, занимаемые рестораном, служили конюшней и каретным сараем разным магнатам. Они поочередно владели этим помещением, покупая или арендуя его. Во времена Варшавского княжества конюшни переделали под магазины, причем фронтальную часть занимала аптека Котимовского, гербом которой была лютня с искусно выполненной резьбой на лицевой стороне. С давних времен здание традиционно именовалось «Под лютней», хотя после смерти пана Котимовского наследники аптеку закрыли, но название сохранилось. После восстания тысяча восемьсот шестьдесят третьего года там открылась винная лавка под названием, разумеется, «Винная лавка под лютней», которая во время Первой мировой войны была закрыта и только после окончания боевых действий отреставрирована и открыта уже новыми хозяевами как ресторан и бар «Под лютней».
Бар находился в первом зале. Старинные своды с пышными линиями не могли гармонировать ни с крикливыми красками кафельных стен, ни с американскими высокими барными стойками, ни с яркими современными трубчатыми лампами, ни с холодным блеском никелированного очень длинного буфета, ни с толпой непрерывно передвигающейся публики, с толпой шумной, кричащей, спешащей, наполняющей свои желудки лишь бы чем и лишь бы как в атмосфере запаха блюд, пива и дыма папирос, в стуке посуды, в окриках официантов и в постоянном гуле вентиляторов.
Во втором, большем зале, размещался ресторан, а вечером танцевали. Тут, кроме безобразных ясеневых панелей, свисающих люстр и золотистых обоев, сохранились характерные детали прежних времен. Публика здесь тоже собиралась получше, посолиднее, позажиточнее, располагающая временем и наличностью. «Лютня» славилась хорошей кухней, а умеренные цены привлекали не только считающихся с копейкой офицеров и чиновников, но также купцов, промышленников, адвокатов, врачей, приезжих землевладельцев и зачастую иностранцев. По субботам и воскресным дням столики занимали целые семьи, следуя мещанскому обычаю праздновать таким образом. В эти дни была там толчея неописуемая. Администрация удваивала количество столов, а уставшие до потери сознания официанты валились с ног, стараясь обслужить побыстрее.
Третий, самый маленький зал, с очень низким потолком, остался почти нетронутым с конца девятнадцатого века. По центру свешивался на толстой цепи светильник. Стены, покрытые панелями из черного дуба, украшали мастерски изготовленные бра из кованого железа. Низкие, тяжелые столы и кресла в стиле Ренессанс с очень высокими спинками, старые гданьские часы, толстый пышный ковер и полумрак создавали в нем настроение комфорта и сытости.
Этот зал обходили посетители среднего достатка, зато собирались в нем тонкие знатоки, гурманы, к которым часто заглядывал шеф-повар, проводя с ними долгие беседы. Приходили туда и элегантные седеющие соблазнители, которым ревматизм, одышка и хороший вкус советовали избегать танцев и приводить сюда великолепные объекты остатков своего боевого духа. Здесь никогда не пили шампанское, зато опустошали бесчисленное количество старых бургундских и рейнских вин, на вес золота оцениваемых старок и коньяков из почтенных обомшелых бутылок.
Исключение составлял большой круглый стол в углу, где наряду с такими дорогими напитками не гнушались и простой чистой водкой, где не устраивались долгие медитации над перечнем вин, где меню не изучалось с молит вой. Это был стол, окруженный администрацией особой заботой, обслуживающим персоналом особым вниманием, гостями особым интересом. Он являлся в некоторой степени гордостью заведения. За ним собирались те, кто в столичной литературе, музыке, скульптуре задавал тон, играл значительную роль. Кроме завсегдатаев сюда случай от случая заглядывали те, кто хотел с ними встретиться, объясниться, поговорить – то есть издатели, режиссеры, директора театров, коллеги, редакторы, архитекторы, скульпторы, а также и такие, кого увлек этот мир, получая доступ в него через родственников или дружбу с князем Залуцким или бароном Ирвингом.
Собираться начинали довольно рано, часов с восьми, около десяти за столом становилось тесно, а после одиннадцати, когда заканчивались театральные представления, возле стола начиналась толчея.
Одним из первых, как правило, появлялся Залуцкий, уставший от послеобеденного бриджа в своем клубе или дискуссии с администратором. Огромный и тяжелый, хотя не ожиревший, несмотря на свои сорок пять лет, сильно поседевший, со свисающими льняными усами на широком покрасневшем лице, он производил впечатление богатства и силы. Трудно было представить себе кого-нибудь выглядевшего более барственно, по-гетмански. Когда он говорил, его низкий хрипловатый бас еще более подчеркивал сановность. С первого взгляда было понятно, что этот человек создан для великих дел, для владения, для руководства, управления армиями, что в нем, должно быть, заключена надменность магната, железная воля, неудовлетворенные амбиции и сильный характер. И каждый, сделав подобную оценку, глубоко ошибся бы.
На самом деле князь был необыкновенно мягким и доброжелательным человеком. Он отнюдь не ценил себя высоко, да и амбиций у него не было вовсе. Когда несколько лет назад в результате каких-то политических комбинаций ему пытались всучить портфель министра сельского хозяйства, он тайно выехал за границу и находился там, пока не назначили другого. В своем имении с прислугой он был настолько деликатен, что однажды ночью, когда привез компанию в Горань, предпочел собственными руками сломать замок от погреба, но только не будить кого-нибудь в поисках ключа. Дать обычное поручение официанту для него уже составляло трудность, и обычно он начинал словами:
– Вы не будете так любезны…
У него было две страсти: женщины и ресторан «Под лютней». Что касается первой, то тут он отличался галантностью, широкими жестами и неверностью. Во втором увлечении он был педантичен и постоянен, обладая крепкой головой, сердечной простотой и непременной готовностью платить по счетам, была бы только возможность продлить коллективные встречи.
При входе в ресторан все, начиная от портье и заканчивая рассыльными, встречали его поклонами, полными уважения, и услужливым докладом:
– Добро пожаловать, господин князь, еще никого нет или уже пришли пан Тукалло и пан барон.
Впрочем, подобными докладами встречали и других завсегдатаев элитного стола. Зато директор ресторана, пан Долмач, круглый, скорее овальный, его милость в золотом пенсне, мог предоставить более обширную информацию. Он точно знал, что и кто делал на протяжении всего дня, где находится в настоящее время, придет или нет, где прошлой ночью закончил кататься на санях, с кем был в кино, закончил ли картину, подписал ли договор с издательством, уехал ли, куда и надолго ли, словом, все то, о чем с утра успел узнать. Он был как бы бюро новостей, так как каждый, кто в течение дня заходил сюда или звонил, интересовался кем-нибудь из приятелей, не забывал одновременно сказать пару слов о других и о себе.
Поэтому, когда Гого позвонил и спросил, кто пришел, пан Долмач доложил:
– Есть только князь и доктор Мушкат, но сейчас придут господа Хохля и Тукалло.
– Как придут?! Они же должны быть в другом месте!
– Да, они сидят еще в Кресовом, но там сегодня фляки невкусные, и пан Тукалло оскорбился. Господин барон Ирвинг будет после десяти, потому что его машина стоит возле кинотеатра «Афины», а пан Кучиминьский как раз входит. Скоро ли мы можем ждать вас?
– Не знаю, наверное, сегодня не приду. Спасибо.
– Мое почтение.
И Долмач, положив трубку, округлым жестом смахнул несуществующую пылинку с лацкана фрака и направился в следующий зал с чувством хорошо и достойно выполненного долга.
Кучиминьский, бледный, с нетерпеливыми и нервными движениями, в это время как раз здоровался с князем и Мушкатом. Невысокий, худой, с западающей грудной клеткой и уже лысеющий, хотя ему еще не было и тридцати, он никогда не отличался хорошим здоровьем. При разговоре он жестикулировал руками с длинными и красивыми пальцами, изменившими призванию пианиста. Прежде чем полностью посвятить себя писательскому делу, он учился в консерватории и ему даже предсказывали блестящее будущее. В его жестикуляции было что-то оригинальное, бросающееся в глаза. Ни одно движение не было законченным, каждое внезапно обрывалось. Это был как бы проект, эскиз жеста. Говорил и писал он так же. Его произведения не получили еще достаточной популярности, однако у него уже были свои решительные почитатели и такие, кто не признавал его таланта.
К самым серьезным энтузиастам творчества Кучиминьского принадлежал доктор Мечислав Мушкат, – «Под лютней» его называли Монек, – литературный критик одного из солидных столичных журналов. Он даже как бы открыл Кучиминьского, так как после выхода его первой книжки написал аж четыре (небывалое событие) статьи о ней. О Кучиминьском заговорили. Впрочем, критика Мушката не оказывала влияния на популярность, но часто вызывала дискуссии в прессе, что всегда шло на пользу авторам. Мушкат писал путано, туманно и длинно, любуясь метафорами, увлекаясь созданием новых слов, новых терминов и определений, скрупулезно выловленных из самой современной мировой литературы. Он жонглировал синонимами, аргументы заимствовал в психиатрии, социологии, философии, истории и других науках. Хотя он и обладал феноменальной эрудицией и добросовестностью, осторожностью суждений, его критические статьи, однако, невозможно было переварить нормальному интеллигентному читателю. Точно сквозь джунгли нужно было продираться через путаницу мыслей, утверждений и предчувствий, через анализы в поисках мнения, убеждения критика. Некоторым казалось, что они уже уловили суть, другие проклинали бесплодную премудрость, стремление дотянуться левой рукой до правого кармана, умышленную невразумительность и злоупотребление «измами». Мушкат знал это и искренне переживал по этому поводу, но иначе писать не умел. В разговоре отличался ясностью, прозрачностью и сочностью польского языка, удивительным образом не соответствующими его яркосемитскому виду: полные губы, мясистый нос, курчавые черные волосы, маслянистые глаза, трезво взирающие из-за толстых стекол в роговой оправе. Весьма состоятельный, он великолепно вел свои дела и отличался исключительной скупостью. Никто и никогда не видел, чтобы он оплачивал счет в «Лютне» или где-либо еще, зато славился услужливостью и отзывчивостью, граничащими с неприличием.
– Шумно мы повеселились вчера, – нервно говорил Кучиминьский, – это правда!
Ему принесли большую кружку пива. С жадностью он набросился на нее и отставил, лишь осушив наполовину.
– Сейчас тебе станет лучше, – заметил добродушно Залуцкий. – Кто вчера отвез Пупса домой?..
– Мне кажется, Дрозд.
– Не работал?
– Где там, – воскликнул Кучиминьский. – Около часа выбрался из постели. Целый день читал газеты. Не терплю делать это в постели. Бумага, полотно, шелест. Сухие такие. Выбрасываю, выбрасываю, вокруг уже гора. Ужасная картина. И вся эта демагогия. Стыдобища. Вы знаете, я чувствую отвращение к прессе. Боюсь, должен знать факты, факты, факты, мир полон фактов. Момент, была мысль… Ага! Действительности пет, засыпана фактами, фактами, рассыпчатыми, разорванными событиями… Официант, еще пива!
– Время пронесется по фактам, утрамбует их, свяжет в одно целое, и вот, пожалуйста, действительность – слой на слое, действительность дней, лет, эпох, – прокомментировал Мушкат. – Действительность безотлагательная, пойманная объективом, должна быть всегда подвижной.
Кучиминьский посмотрел на него с неприязнью.
– Я читал твой последний фельетон.
– Тебе не понравился?
– Что это за представление? Я взбешен! Такой была редакционная установка? Ты же не можешь почувствовать сути. Я не за Ладу-Черского, но в его повести есть нотка оптимизма, а у тебя сплошной пессимизм.
– Грустная книжка. Я не люблю таких, – заметил Залуцкий.
– А это сравнение с Золя. Раскраиваешь волос на четыре части и не видишь, что там наличествует еще один вектор, глубоко спрятанный, едва обозначенный. Сам автор, вероятно, не знает о нем, но ты-то обязан. Вот это критики, черт возьми! Одни в рамках догм, завернутые в тоги и в шорах, ни вправо, ни влево, любезно раздают степени, сверяясь со старьем. Не подходит, разрывают одеяние. Другие, как Монек, усиленно шарят по вертепам, собирая ярлыки, словно цветы для веночка. О, нашел сюрреализм, примеряет. О, сорвал иррационализм, подходит ли? Здесь нашел галстук Георге, там пуговицу от штанов Шолохова, здесь носок Гамсуна, там – кальсоны Пруста. И вот уже Кучиминьский одет. Еще приколоть перо, вырванное из левого крыла экспрессионистов, – и прекрасно, как нельзя лучше. Скачут довольные, ведь тип готов. Уже сейчас известно, что позже он никакой силой не избавится от тех кальсон, перьев, веночков и носков. Приклеили, черт возьми!
– Я никак не могу понять, о чем ты говоришь, – спокойно сказал Мушкат.
– О Ладе-Черском.
– Ты считаешь, что книга «Закрытая улица » не похожа на его прежние произведения?
– Разумеется.
– Значит, ты невнимательно читал мою статью.
– Более чем внимательно. Ты написал одни глупости, потому что у тебя все разложено по полочкам. Получаешь на рецензию книгу Лады. Ага, где он тут у меня, какой на нем ярлык. Что за свинство.
– Значит, по-твоему, я недостаточно похвалил его книгу?
– Я считаю, что речь в статье вовсе не о ней.
– С этим я не соглашусь, – после минутного колебания ответил Мушкат.
– Ты написал об авторе, изобразив его таким, каков он в твоем воображении, а паршивая улица имеет отношение к его образу, как пес к вязанке сена.
– Давай начистоту, книга тебе нравится?
– И да, и нет, но она нетрадиционная для Лады, во всяком случае, новая, захватывающая. Как рубеж. После юбилея! Ты что, не понимаешь этого?
– Возможно, ты прав. Вообще-то я упомянул об этом, но если говорить правду, то книга написана небрежно. Композиция перегружена, некоторые фрагменты разрослись так, что в их тени не видна суть, сплошные неологизмы. Например, этот визит на крахмальный завод.
Кучиминьский замахал руками.
– Приятель! Я не защищаю Ладу, а нападаю на тебя!
Разговор прервался с появлением Стронковского. Самый молодой в их компании, совсем недавно праздновали его совершеннолетие, он был любимцем всех без исключения. Необыкновенное обаяние и почти детская красота способствовали этому наравне с большим поэтическим талантом. После вчерашней вечеринки он выглядел жалко: оказалось, что совсем не ложился спать, а писал.
– Я сочинил очень хорошую вещь, знаю, что хорошая, потому что не мог сдержать слез. Дайте мне пива, а то умру.
– А, может, вермут? – спросил Залуцкий.
– Не знаю.
– Стихи? – заинтересовался Мушкат.
– Да, чудесные. Из-за слез не видел клавиатуры. Вскакиваю за платком, и пока добираюсь до шкафа, рождается новая рифма, яркий образ. Ура, открытие! А в голове карусель. Но почему у вас такие хмурые лица?
– Еще не пили, – прокомментировал Кучиминьский. – У тебя они с собой?
– Да, – он полез в карман.
– Нет-нет! Позднее. Сейчас не стоит.
– Ты прав, – согласился Мушкат. – Пусть подадут вначале ужин.
Когда Залуцкий делал заказ официанту, Стронковский вполголоса читал:
– «…и псалм медным шелестом шептали листья пальм…» Я нисколько не работал над этим, само изливалось, плакало из меня. Слова, как слезы… Какая гадость этот вермут, и как он воняет, черт возьми! Смотрите, идет Дрозд и ведет Трех Свинок. Что за идея?!
– В конце концов, они не помешают, – заметил Залуцкий.
– Нет, их нужно сплавить, иначе они испортят нам весь вечер, – скривился Кучиминьский.
– Целый курятник, – проворчал Мушкат.
Оказалось, что волнение было напрасным. Три Свинки объявили, что заскочили лишь на минутку, так как приглашены на частный прием.
Это были три сестры, симпатичные и кокетливые девушки Велерисские. Старшая уже занималась архитектурой, а младшие учились в Академии искусств, одна на факультете живописи, другая на факультете скульптуры. Своим прозвищем должны быть обязаны в равной степени как популярной песенке о трех поросятах, так и своему образу жизни. Дочери из семьи землевладельцев, правда, разорившихся, хотя имеющих корону в гербе, на варшавской почве вели себя чересчур свободно, совершенно не считаясь с общественным мнением. Бравада, цинизм, юмор, граничащий с пошлостью, были характерны этим барышням, которые повторяли шутку Полясского, что работают над большой «Монографией варшавских квартир». Те, кто знал их ближе, а таких было более чем достаточно, имели все основания утверждать, что они собрали уже очень много материалов для такой работы, при этом усердие в их дальнейших поисках ничуть не ослабело.
В сущности, они были неплохие девушки, и при других обстоятельствах, наверняка, не заслужили бы свое прозвище. Однако воспитанные в монастырской строгости, которая исключала всякого рода искушения, не позволяла развиться сдерживающим моральным факторам, с момента, когда они оказались без опеки и надзора, тотчас же по уши окунулись в то, что им казалось интересным, ярким и свободным. Жизнь эта, правда, не переступала границ между ночными танцами и квартирами, но для Трех Свинок была всем. Насколько они любили много говорить, каждая о своем искусстве, настолько утром им становились безразличны все искусства, кроме искусства жить.