Текст книги "Современная финская повесть"
Автор книги: Сюльви Кекконен
Соавторы: Вейо Мери,Пааво Ринтала
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 29 страниц)
Он тянул сети.
Один, обманутый в своих надеждах. С конца мыса доносилась танцевальная музыка. Туда прибыли еще гости, и теперь там шло веселье. Но Заинька все-таки могла бы прийти, ведь это ради нее он решил тянуть сети вечером, чтобы девочка могла утром выспаться.
Отвязав конец сетей от палки, которая торчала у края камышей, он стал тащить их в лодку.
Сети показались ему тяжелыми.
– Там рыба кишмя кишит.
В воде мелькнула тусклая медь, потом раздался громкий всплеск – это лещ плеснулся о край лодки.
Ветер, видно, был лещегонный. Хороший лещегонный ветер. В коптильной печи уже приготовлен вереск.
В первой сети оказалось четыре леща, во второй – пять.
– Правильно мы с Заинькой рассчитали.
Он втащил сети в лодку. Лещи бились на дне, перепутывая их.
– Заинька так хорошо распутывает.
Он подгреб к берегу и, расстилая сети для просушки, принялся высвобождать лещей. Третий очень запутался.
Потрошить и чистить эту рыбу – одно удовольствие. Большие, с темным отливом чешуйки летят в прибрежную траву. Внутренности надо забросить как можно дальше, к воде. За ними прилетят птицы.
Соль в коптилке.
Он слегка подсолил лещей и поджег вереск. Пламя затрещало. Из прибрежного березняка поднялось плотное облако дыма. Запахло вереском. Кирпичная печь была наполовину врыта в землю. От нее отходила труба – кусок старого водостока, который расширялся к самой коптильне. Коптильней служила старая бочка, установленная стоймя. Лещей там навешивали вниз хвостом или головой. Тогда можно не переворачивать их посреди копчения: это сберегало время и предохраняло руки от ожогов. Такой способ они изобрели сами – Заинька и он. Они вместе отнесли бочку к мусорной яме, повертев в ней мусор, счистили большую часть керосина, потом разожгли в бочке большой костер, чтобы керосин сгорел окончательно, и, наконец, оттерли ее дочиста стиральным порошком.
Девочка даже не знает, поймалась ли рыба, думал он. Он решил отнести пять самых крупных лещей Анна Майе, как только рыбы прокоптятся. Им самим хватит и трех, даже если приедет Эса. Последний достанется соседям.
Лаура так и не пришла.
Ему нелегко было идти к ней самому.
– Привет, Заинька.
Лаура была в саду. С тремя девочками и четырьмя мальчиками. Она лежала на подстилке рядом с одним из мальчиков, они листали книгу, в которой, видно, кроме картинок ничего не было. Парень был хлипкий, носатый, с рачьими глазами, грубым голосом и, наверно, близорукий, потому что уставился на него, как на диковинного зверя.
– Привет, дедушка.
– Извини, я не знал, что у тебя гости.
– Это мой дедушка, а это – Эка, а вон те – этот Яска Кику, вот тот – Метва, и тот....
Пластинка крутилась, и какая-то личность, то ли Тику, то ли Таку, мальчик или девочка, этого он так и не разобрал, стояла рядом с проигрывателем, раскачивалась, отбивала такт ногой и блеяла:
– Де-де-де... де... ди, ди-да-да.
– Я иду тянуть сети. Весь день крепко дуло.
– Айю-ю, дуло, о йох, ди-ди-ди-дамп, – сказал один.
– А теперь не дует, это я-ве-ли-е-ние природы, не так ли?
– Не дует, нет, покой теперь, не дует, нет, улегся ветер. Хя-хя, тер-тер-тер-тер.
– Потом мне расскажешь, что поймал.
Он не ответил, повернулся и ушел.
Никогда в жизни Заинька так не разговаривала; С ним, во всяком случае. Всегда говорила по-человечески.
Возвращаясь мимо дачи, он увидел у ворот четыре больших машины: две западногерманских и две американских.
– Не понесу им лещей.
5Они спустились по отлогому сосновому склону. Тропинка кончилась там, где кончился сосняк. За ним пошел ольшаник, в котором кое-где торчали елки и несколько корявых сосенок. Подлесок достигал до груди.
– Не видно лосиных следов.
Они шли гуськом. Он прокладывал дорогу, Заинька следовала за ним. Он нес длинное сосновое удилище, девушка – спиннинг.
– Тут прошел лось, смотри.
– Похоже.
Потом почва под ногами стала тверже, и опять появилась тропинка. Они шли по смешанному лесу. Сквозь деревья замелькало небо. До первой ламбы было уже недалеко. Они подошли к берегу.
Ламба была черной и неподвижной. Вода стояла, не шелохнувшись. Девушка забросила леску подальше от берега и повела ее, пока леска не подошла к кочке. Тут она тихонько потянула. Когда она ступила на кочку, из-под нее вынырнула щука. Потом Лаура забросила леску подальше и стала водить ее взад-вперед. Ничего. Никакого намека на рыбу. Будто и не бывало.
Лаура шла по одному берегу, он по другому. На конце ламбы они встретились.
– Клюнуло?
– Нет. Одна покрупнее дернула разок, но очень лениво. Посмотри-ка.
Лаура сделала петлю, продела в нее щуку, связала концы ивовых ветвей и повесила петлю на поясе. Щука болталась у нее на животе.
– Не очень-то велика.
– С полкило.
Она была почти черной, без обычной для щуки желтизны. Чернота отливала только зеленью мха и тины да красками ила. Даже глаза – большие, гораздо больше, чем у озерной щуки, – и те были совсем черными.
Мясо у этих щук сладкое, необычное. Других рыб в ламбе. не водилось, не было даже карасей, хотя он много раз собирался сюда их запустить. Потом, правда, побоялся, что они испортят вкус щуки, и не запустил. Эти щуки питаются лягушками. Их-то здесь много.
– Ветер не с той стороны.
– Неужели мы хоть одну щуку кило на два не поймаем, если обойдем еще те две ламбы.
– Не стоит, клева сейчас не будет, – сказала девушка.
– Хочешь домой?
– Комары кусаются.
– А может, все-таки попытаем счастья?
– Все равно клева не будет.
– Трудно сказать. Что-нибудь-то всегда ловится.
– Попробуй, я подожду. Не хочу туда ковылять, там камней много.
– Да ты, собственно, можешь идти домой. Возьми лодку. Я вернусь берегом.
Он отправился через перешеек к другой ламбе.
На противоположном берегу раздался всплеск.
Попытав счастья под несколькими кочками, он убедился, что щука сегодня не клюет, и пошел на третью ламбу. Идти было трудно: то по каменистым гребням, то через густые заросли. Метрах в двадцати послышался треск, и в кустарнике мелькнул лось. Он подошел к ели, под которой лось только что лежал. Там была примята трава и кишмя кишели мухи и слепни. Этот рой налетел на него и сопровождал его до самой воды.
Скучно огибать ламбу, когда знаешь, что ни с кем не встретишься. Прошлым летом все было иначе. Лаура не покидала его. Хорошо было идти вдоль берега, знать, что на полдороге встретишь ее, и гадать, кто поймал больше, у кого добыча крупнее.
Рыба не клевала, делать новых попыток не хотелось. Не клюет – и не надо. Он торопливо обогнул ламбу и пустился в обратный путь. Лауры не было.
Он окликнул ее, но ответа не услышал. Он присел и закурил. Девушка не появлялась. Он просидел с полчаса, глядя на неподвижную воду. Рядом с кочкой проплыли четыре лягушки. Почти совсем черные.
Отсюда удобно было пройти к сосняку. Когда подходишь к нему снизу, с болота, топи и каменистых кряжей – этих полей нечистой силы, – кажется, что приближаешься к средневековому храму. Это Лаурины сосны. Он остановился на вершине кряжа, медленно, не сходя со своих следов, повернулся кругом и посмотрел на деревья.
Когда он подошел к берегу и увидел озеро с его прозрачной водой и песчаным дном, ему показалось, что он вышел из туннеля, таким светлым было оно по сравнению с болотными ламбами.
Лодка качалась у берега.
Лаура ушла пешком и оставила ему лодку. На душе у него посветлело, но ненадолго. Его вдруг пронзила мысль, что он потеряет девочку. Это произойдет нынче летом. Отдаление началось еще зимой. Прошлым летом все было по-прежнему. Заинька была еще ребенком. Теперь она становится женщиной. И это печально, при этом умирает что-то, что есть в ребенке и особенно в юной девушке, но чего уже нет в женщине. Это трудно объяснить, об этом не скажешь двумя-тремя словами. Нет таких слов, потому что безумный мир не заметил этого и никак, к счастью, не окрестил.
Умирает какая-то чуткость и восприимчивость, а вместо них появляется что-то холодное и замкнутое. Прошлые поколения, как искупительную жертву, требуют свою долю и уносят лучшие свойства чуткой девочки.
Он вспомнил старую арабскую притчу и понял теперь, как она верна.
«Когда рождается мальчик, его окружают сто чертей, когда рождается девочка, ее окружают сто ангелов. Каждый год один ангел и один черт меняются местами, так что под конец возле старого мужчины оказывается сто ангелов, а вокруг старой женщины – сто чертей».
Чуткость и что еще?
– Вот что это такое – потеря чуткости и четвертого измерения, – произнес он вслух. – Этот процесс происходит именно в таком возрасте. Печально быть его свидетелем и не уметь ничем помочь. Становишься только раздражительным и стоишь у другого на дороге.
Это происходит незаметно, особенно если не хочешь замечать. Во всяком случае, в такой девочке, как Заинька. Она тактична, воспитанна, рассудительна, у нее хороший характер – лучшего и не бывает, О ней можно писать. Если бы быть писателем, вот о чем он писал бы. Он не стал бы писать на всякие модные темы.
Он вспомнил о Хилту и Силланпяя[19]19
Силланпяя Франц Эмиль (1888—1964) – финский писатель, Хилту – героиня его повести «Хилту и Рагнар».
[Закрыть]. Из всех персонажей Силланпяя Хилту живее других осталась в его памяти. Но он рассказал бы совсем иначе. С мальчиками в переходном возрасте происходит то же самое.
Четвертое измерение. Вместе с Заинькой рушится что-то и во мне. Наверно, рушится. А может быть, мне это только кажется? И ничего этого нет? Может быть, я уже так закоснел, что на все окружающее смотрю со своей колокольни?
6Соседское стадо пасется на лугу Ниемелянхарью. Здесь хорошая трава, поэтому уже лет двадцать назад он предложил свой луг соседям – для выгона. Это было радостью для обеих сторон: дети познакомились с сельской жизнью, а коровы жевали траву.
Он смотрит в окно. Овца бродит у самой изгороди. Она с ягненком, тот не отходит от матери и ложится рядом с ней.
Кристина уже спит.
Он намерен просидеть до утра. На столе под грелкой стоит кофейник. Сигара под рукой. Он любит бодрствовать летней ночью, когда весь мыс, деревня на том берегу, озеро и лес погружены в тишину. Он так наслаждается этим. Это, пожалуй, не бодрствование, а общение с природой, вслушивание в нее, слияние с ней. Можно ли сказать, кто из них спит, а кто нет? Озеро или он? Он слушает озеро. Красный месяц взобрался на гребень сосняка и глядится оттуда в воду. Слышатся непрерывные всплески. Это разыгрались маленькие рыбки.
Но теперь мне не надо бы к этому прислушиваться. Не надо бы глядеть на овец в загоне, на коров и на лошадь, которая стоит поодаль от всех.
На столе приготовлены карандаш, бумага и пишущая машинка, в машинку вставлен лист. Мне надо посидеть, подумать и набросать кое-что к осени, когда правление вызовет меня на дружескую беседу.
Рано утром надо проверить сети. В полдень он закинул их рядом с лужайкой. Они угодили прямо в косяк, и когда он вечером приподнял их посмотреть, он насчитал не меньше шестнадцати красноперок. Лучшей наживки для щук и быть не может. Вечером рядом с этими сетями, по обе их стороны, он забросил крупноячейные сети на щук. Когда солнце поднимется и щуки проснутся, они заметят поблескивающих в сетях красноперок.
Соловей умолк.
Кукушка все кукует. А ведь в эту пору ей уже время замолчать. Он слушает ее и улыбается. Бедная кукушка. Она напрягается из последних сил, хотя у нее почти ничего не выходит.
Этакая птица, ей пора было замолчать уже в Иванов день, а она все не сдается.
То же, что с моими докладными. Силюсь показать правлению, что, мол, еще жив. Он посмотрел на бумагу. Какие-то беспорядочные фразы:
«Знаете ли вы, что вас больше всего потрясло?» – так, представлял он себе, спросит его в первый раз психиатр. Он и ответ написал:
«То, что как будто».
И точка. Разве психиатр тут что-нибудь поймет?
«В нашем сознании погоня за материальными выгодами обманчивым образом окутывается в идеалистические одежды».
Помнится, так он написал, обдумывая, как объяснить свою позицию правлению. Но поди объясни ему что-нибудь в таких туманных выражениях. Сразу уволят.
«Где я утратил свою быстроту и прямолинейность? Теперь они – сила».
Это он записал для себя. И сразу после этих слов:
«Быстрота и прямолинейность – это, по-моему, качества, у которых нет будущего. А если есть, то это очень печальный мир, в котором...»
Тут слова обрывались.
И потом отрывисто:
«Куда делись юношеская увлеченность, готовность, чуткость и наивность? Это единственные истины, которых я жажду. Только на них я опирался бы в своих размышлениях и тогда сумел бы вырваться из этого мира малайских медведей. Я уже слишком стар и не могу измениться, как бы ни пытался».
Когда он это прочитал, для него все стало ясно, но что поймет правление? И все-таки: вот это для него настоящая программа. Только у нее нет ярлыка на шее. Поэтому ее трудно втолковать директору. «Сочувствую всем дебилам».
За этим последнее:
«Сколько тонких и мудрых вещей умещается в одной человеческой жизни».
Нет, он не умеет сочинять защитительные речи.
Он встает.
Ну и праздник у водяных жуков.
Он выходит во двор. С дальнего берега, с лесопилки, доносится звук циркульной пилы.
Усердный народ эти селяне, доделывают ночью то, что не успели переделать длинными летними днями.
Он идет к загону. Корова поднимает голову, колокольчик звякает. Овца с ягненком лежат рядышком, бок о бок. Они смотрят на него. Тупой вид у этих животных.
Овцы. Ему вспоминается рассказ о рождении Христа. Пастухи на поляне пасли овец. Потом пришел ангел и сказал, что принес им благую весть. Родился Спаситель. И он... Потом рассказывалось, как ликовали все пастухи. Об овцах ничего не говорилось, хотя следовало сказать, что ликовали и пастыри, и овцы.
Он присаживается к овцам. Овца тихонько блеет и смотрит на него. Неподалеку поднимается бурый бычок и подходит поглядеть.
«Тела возникают в пространстве, как будто они...» – проносится у него в памяти. Он знает, что это слова Ньютона, но в связи с чем они пришли ему на ум?
Ах да, с этим «как будто».
Бычок смотрит так, словно хочет напомнить ему, человеку, что он составляет с ним одно целое. Возможно ли это?
Если бы теперь была не ночь, а был полдень с его будничными хлопотами, ему даже в голову такое не пришло бы. Увидев бычка, он сказал бы себе, что это бычок. И только. А он сам – человек. И все. Но теперь ночь. Чувства до предела обострены. Он весь превратился в слух и все способен постичь, потому что мир не давит на него, как в дневной суете конкуренции и «жизненного уровня».
А может быть, то лишь сон, фантасмагория, и настоящее – только это: овца, ягненок, бурый бычок и Хейкки Окса, стоящий летней ночью у загона и пораженный тем, что все они, в сущности, одинаковы и равноценны. Не для того ли они находятся здесь, чтобы напомнить друг другу: в основе своей мы одно и то же. Ни у доктора Окса, ни у бычка Сёпё нет своей, отдельной жизни, нет собственного бытия у маленького ягненка, а есть одна общая жизнь. Бычок Сёпё не может отгородить закут для собственного «я» и объявить остальным: это моя бычья жизнь, и жизнь есть лишь то, что относится к моему бычьему миру. Вас нет в моей жизни. Следовательно, вас вообще не существует. Вы – ничто.
«...как будто... притягивают ли они действительно, не знаю, а если притягивают, я не представляю себе, как это возможно».
Это Ньютон. Впрочем, нет, это истина, истина для всех мыслящих людей. Если умному человеку удается догадаться о чем-нибудь новом или испытать такое, чего он раньше не испытывал, он не скажет: дело ясное, с этим покончено, можно переходить к другим делам; нет, он, Хейкки Окса, во всяком случае, так не может. За каждым постижением всегда следует сомнение: верно ли это, и если верно, то возможно ли? Может быть, это Ньютон? Он помнит, как был потрясен, когда впервые, еще в школе, узнал из учебника о дополнении Ньютона к закону тяготения.
Тогда он был молодым и восприимчивым.
Спасибо господу, или кто он там есть, за то, что мне довелось прочесть эти простые слова еще в молодости. «Притягивают ли они действительно?..» Если бы я прочел это позднее, в зрелые годы, я не затих бы в изумлении, не заметил бы, какое удивительное сомнение в них кроется. Я спешил бы на работу, где меня поджидали срочные дела; моему учреждению необходимо было бы разработать некую систему раньше, чем это сделает конкурент. И я, маленький человек, оказался бы в тисках. Одна из самых больших ценностей жизни – изумление перед бытием – осталась бы неведомой для меня.
Он смотрит на бычка, бычок на него.
Теперь это уже не просто бурый бычок Сёпё.
Теперь у него нет наименования, за которое можно было бы ухватиться, чтобы отбросить его со своей дороги в телячий загон,
Он просто существует.
Он встает и идет во двор. Ему легко.
– Мяу... мяу... – доносится из-под рябины.
В зубах у кошки птичка, которую она хочет показать ему. Он гладит кошку и присаживается на крылечке.
Он вспоминает красноперок и маленьких язей – они запутались в сетях и стали приманкой для щук. Мысли об осени его теперь совсем не пугают.
Качество – отсутствие качества. И то и другое – поверхностные понятия, думает он. Он будет отстаивать свою позицию: работу надо выполнить честно. Если уволят, пусть увольняют. Теперь он не боится пенсии.
Он выпивает чашку кофе, набивает и раскуривает трубку и отдается существованию. Солнце встает. Птицы просыпаются. С другого берега слышится мычание. Жнейка начинает стрекотать.
Он слышит, как просыпается хутор на том берегу озера, фиксирует и объясняет про себя все звуки: поздно начинается нынче жатва, хозяйка идет доить коров, нет, не хозяйка, а, верно, служанка, очень уж гремит подойником... а мыслями его владеют прежние видения: овца, ягненок, Сёпё. Хочется посмотреть средневековую живопись. Но книги в городе. Надо попросить Пентти привезти ему Ван-Дейка и Брейгеля, Брейгеля прежде всего.
Может быть, средневековому человеку четвертое измерение было доступнее, чем человеку двадцатого века? Может быть, он был более чутким, восприимчивым, широким, более близким будущему, чем люди двадцатого столетия?
Поди теперь угадай – так оно было или не так.
7Он поднял сети, вытащил из них пять щук, развесил сети сушиться и стал чистить рыбу. Хорошие щуки. Трех он оставил в погребе: для семейства Пентти, для Кайсы с Оскари и для себя с Кристиной. Довольный, он повесил двух щук на прутик, прошел к другому берегу мыса, переплыл на лодке залив и отнес щук на хутор. Там привыкли к нему и его подношениям. В это лето он еще ни разу не принес рыбы. Кто знает, что бы они подумали, если бы он ничего не поймал.
Потом он вернулся, сварил свежий кофе, поставил на стол сушеные хлебцы и свежий обдирной хлеб с хутора. Кристина проснулась к кофе. Она заговорила о хорошей погоде, о рыбе, о ягодах и лете. Муж слушал, но не вникал. Он все еще думал о животных, и ему хотелось посмотреть Брейгеля.
Он думал о том, нельзя ли как-нибудь развить и усилить в себе чувство сожизни с природой.
День выдался жаркий. Он сидел с Кристиной за завтраком, но не ел. Пил простоквашу, потом чай, чтобы не уснуть.
– У нас есть дрова? Я бы вечером протопила печь и спекла хлеб, завтра Эса приедет, – сказала Кристина.
К вечеру он пошел в дровяной сарай.
Крыша из рубероида издавала знакомый запах. Из дощатых стен сочилась смола. Ее терпкий запах перемешивался с запахом крыши и лез в ноздри.
Он жадно его вдыхал.
И ему вспомнилось прошлое.
Большой двор, на нем четыре старых березы и одна ель. Со двора видны другие такие же дворы: красивые одноэтажные деревянные дома, красные пристройки с дровяными сараями для каждой семьи и общая дверь в уборную. Когда ее откроешь, надо вскарабкаться по высокой лестнице и войти в длинный коридор с шестью дверями по правой стороне.
В теплые летние вечера, после того как солнце целый день грело деревянные дома с просмоленными крышами, запах смолы наполнял всю улицу. Стены домов похрустывали, смола текла по обшивке. Женщины разводили очаги и принимались готовить ужин. Двери всех кухонь были открыты во двор, и из них лез в ноздри пар от каши или свиной подливки. Женщины ходили в нижних юбках из красной фланели, и их болтовня сливалась с жужжанием слепней. Те чуяли запах и валили от помойных бочек на заднем дворе к дверям кухни. Свинья бегала по двору и по картофельному полю и рыла лебеду. Овца блеяла на лужку, она хотела пить, а конюхи, батрачившие у Хаатая, вели под уздцы лошадей, возвращаясь с дневных работ.
Город белых деревянных домов заканчивал последние дневные дела, чтобы погрузиться в созерцание белой северной ночи.
Лицеист Хейкки Окса стоял на крыльце дровяного сарая и вдыхал запахи двора. Был понедельник. Но им владели еще вчерашние воспоминания. С утра они с мамой пошли на станцию. Все пространство между станцией и рекой было запружено людьми. Собрался весь город. От шоссе до самой воды протянулись дощатые мостки, украшенные флагами. На конце мостков сверкала медь оркестра.
Вдали показались баржи. Оркестр приосанился. Люди из Красного Креста принесли и установили на мостках ряд пустых носилок. Буксиры притащили две крытых баржи и поставили их рядом с мостками. На крышах барж развевались флаги Красного Креста. Внимание людей было приковано к реке, к баржам. Оркестр исполнил царский гимн. Все сняли шапки.
Когда первые существа, поддержанные с двух сторон, перебрались с барж на мостки и их деревянные ноги и костыли застучали по доскам, царский гимн на мгновение умолк: оркестранты забыли, что им надо дуть в трубы.
В этот солнечный день они вылезали из барж, как химеры из закоулков человеческого сознания. Это не были люди. А если и были когда-то, теперь их трудно так назвать. У одного не было ног, у другого руки, у тех обгорели лица; вот бредет некто с красной бесформенной щелью вместо носа. На носилках дрожит молодое светловолосое существо, которое еще год назад называлось мужчиной. Теперь у него нет ног и нет пальцев на левой руке. Он сжимает край носилок правой рукой и плачет. Мимо толпы под стук костылей и палок двигаются болтающиеся рукава и пустые глазницы.
Оркестр продолжал прерванный гимн, а по мосткам ковыляли последние достижения цивилизации.
Лицеист Хейкки Окса стоял на ступеньках дровяного сарая и мечтал о человечности.
– Братья, мученики! – повторял он. – Настанет день, когда ваши пустые рукава заставят опуститься поднятые для удара руки. И ваши пустые глазницы помогут человечеству открыть глаза. Смертоносные машины цивилизованной Европы уже недолго будут производить героических мертвецов и инвалидов войны.
– Эй, там есть дрова?
В дверях стояла Кристина.
– Есть, конечно. Дров много.
Почему он вспомнил об этом? Потому что тогда было так же тепло, и такой же запах исходил от смолы и рубероида. Но почему именно об этом? От соучастия к человечеству.
Он вынул изо рта трубку и по-стариковски сплюнул.
От соучастия.
Его приятели видели то же самое. Вечером в саду они об этом говорили. Он был тогда уступчивым и робким. Он был в себе неуверен, и его переспорили.
Ему сказали, что он говорит как пролетарская газета: сентиментально, идеалистично, вздорно. Что сентиментальностью и чувствительностью никогда не освободить народ, что это делается кровью и железом. Именно так – кровью и железом. Как Бисмарк. И что чувствительность никогда не умножит народные силы.
Там были Матти, Лэви, Эрккиля и, кажется, еще кто-то. Забыл. Теперь он помнил только, что смутился. Он хотел сказать, что дело не так просто, но не сказал.
Сентиментальность.
Бисмарк. Железо и кровь. Это были их идеалы. И когда они через три года освобождали Финляндию, они и на самом деле не проявляли излишней чувствительности. Наш народ закаляли не сентиментальностью и не чувствительностью.
Железом и кровью.
С тех пор он пытался быть более грубым, но так и не научился чтить Железного Канцлера. Моцарт был ему ближе.
В то время они еще не придумали этого дьявольского термина «сверхчувствительность», но у них были свои способы сдирать всякую примету инакомыслия с молодого человека. У них было великолепное и грандиозное оружие. Сначала они били Бисмарком, потом Великой Финляндией и, наконец, духом национальной романтики.
Из сада он ушел тогда подавленным, дома присел на ступеньках дровяного сарая и принял решение никогда не выдавать мальчикам своих чувств. Но у матери Матти было много нот и хороший рояль. Уже на следующий день он пошел туда. Его тянул Моцарт.
– Да принесешь ли ты дрова? Скоро пять часов.
– Неужели так много?
Он очнулся.
– Скоро пробьет,