355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сусанна Георгиевская » Отрочество » Текст книги (страница 15)
Отрочество
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 01:58

Текст книги "Отрочество"


Автор книги: Сусанна Георгиевская


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 24 страниц)

Кардашев снова умолк, сел и уже с места крикнул почти со слезами в голосе:

– Как ты можешь?..

Он по-детски протянул руку вперед с растопыренными пальцами.

И опять стало очень тихо.

– Ты кончил? – спросил Петровский.

– Да, – коротко ответил Кардашев.

Никто – ни ребята, ни Зоя Николаевна – не видел лица Дани. Он стоял, отвернувшись к окошку.

Когда Кардашев замолчал, он оторвался от подоконника и растерянно, слегка полуоткрыв рот, оглядел класс.

– Ну, кто еще?

– Я, – сказал Сема Денисов.

Все повернулись к нему.

Он помялся, для чего-то снял, протер и опять надел очки.

– Дело в том… дело в том, ребята, что нельзя же все-таки так ставить вопрос, – сказал он. – Выходит, что Даньку надо сейчас же исключить из пионеров… Кардашев прав: он вел себя действительно не по-пионерски. Не будем на это, конечно, закрывать глаза. – Он опять поправил очки. – Прогуливал, уроков в последнее время не готовил…

– Один раз прогулял, – поправил Иванов.

– Вот именно, – с удовольствием подхватил Денисов. – Но Кардашев говорит: «были, мол, вместе», «стояли рядом» и все такое… Как будто-бы теперь он отошел от нас куда-то в сторону. А он и теперь «вместе». И так было всегда. Это тоже правда, Кардашев, и незачем на нее глаза закрывать… Данька всегда по-настоящему с нами, вот с каждым из нас. И я прямо скажу: мне он очень сильно помог один раз. Вы не знаете. Это было, когда я сочинял для нашего отряда песню. У меня совершенно не выходило. Ведь получалось, что я просто срывал задание. Вы мне доверили, а я срывал. А мне Данька помог. Он был рядом. Он целый вечер сидел со мной на бревне…

– Чего? – спросил Семенчук. – Какое бревно?

– Ладно! – сердито ответил Денисов. – Вот ты меня и сбил… Что я еще хотел сказать?.. Ах, да, про ученье… Данька не лодырь. Он над собой работает, только он не умеет выбирать, что важнее. А в прошлом году он учился очень хорошо…

– В пятом легче, – сказал кто-то из мальчиков.

– И школу он любит, ребята! – горячо продолжал Денисов. – И он еще будет учиться на «отлично» и «хорошо». А ты, Кардашев, неправильно говоришь. Вот я тебе тоже приведу пример с фронтом. После войны вернулись, например, инвалиды. Но они учатся и работают. Очень даже хорошо работают. А почему? А потому, что их уважают. Человек без ног может быть летчиком, без рук – писателем. Но без уважения он не будет никем. Никто ничего не может, если ему не доверяют. А ты так говорил, как будто совсем не уважаешь Даньку, совсем ему не веришь и как будто бы он на самом деле опозорил. А это совсем не так. Никого он пока еще не опозорил, а только сбился, запутался… Вот и все!

– Я бы хотела несколько слов… – сказала с задней парты Зоя Николаевна.

– Зоя Николаевна, – прервал дрожащим голосом Яковлев, – мне надо сейчас же идти домой. Сейчас же… без десяти три! А я обещал прийти во-время к обеду. Если… если я опоздаю, меня уже совсем никогда никто не будет уважать!

Глава XI

Когда Зоя Николаевна, усталая и почему-то сердитая (почему – она и сама не знала), вернулась домой после сбора звена Саши Петровского, ее, как это часто случалось в последнее время, поджидал Озеровский. Он, видимо, сидел с Андрюшкой около радиоприемника. Еще проходя по коридору, она услышала их оживленные голоса.

– Нет, брат, – говорил Озеровский, – нет, так дело не пойдет, такой шуруп держать не будет…

«Бу-бу-бу…» – неясно отвечал голос Андрюшки.

Она вошла в комнату. Он сразу встал. Лицо у него сделалось счастливое и растерянное.

– Привет, Зоя Николаевна!

Она едва взглянула в его сторону, едва поздоровалась.

С его лица сейчас же слетело выражение веселости.

– Что-нибудь случилось, Зоя Николаевна? – спросил он встревоженно.

– А что должно было случиться? – пожимая плечами, сухо ответила она.

Она прошла широкими шагами по комнате, сердито бросила на стол портфель, швырнула на стул вязаную шапку, уже совсем забыв об Озеровском и думая только о том, что было в школе, что и как она сказала Яковлеву.

На душе было смутно, тревожно…

Она ходила по комнате, не глядя ни на брата, ни на Озеровского. Взяв с подоконника тарелку с холодными котлетами, присела к столу и стала сердито есть. Поев, подошла к окну, поставила тарелку на прежнее место, прижала к холодному стеклу лоб и задумалась.

– Зоя Николаевна!

Она не ответила.

Но он все еще не уходил. У себя за спиной она чувствовала какое-то движение. Он топтался около порога.

– До свиданья, Зоя Николаевна.

– Привет.

– Иван Витальевич, Иван Витальевич! Да не обращайте вы на нее внимания! – завопил Андрюшка, и она услышала, как он, топоча, бросился за Озеровским по коридору.

Она стиснула губы, но не обернулась.

Стукнула дверь в передней. Ушел.

Андрюшка вернулся в комнату сердитый и красный:

– Дружить нельзя, дружить не дает… Как придет – так хоть из дому на улицу убегай!

Он собрал в охапку свои учебники и, толкнув коленом дверь, ушел на кухню.

Жаловаться пошел! Ну, конечно, там его пожалеют…

Не только Андрюшка – все в квартире неожиданно полюбили Озеровского. Он колол тете Насте дрова своей единственной рукой, помогал ей топить печку и называл ее не иначе, как «мамаша»; рассказывал сказки ее трехлетней внучке Лизушке, научил девчонку плясать трепака, петь арию из оперетты «Сильва», и всем это почему-то очень нравилось, Озеровский подружился даже со стариком-токарем из крайней комнаты слева, играл с ним в шашки и беседовал о сельском хозяйстве, а старичок был родом из-под Полтавы и очень гордился, что теперь в тех местах колхоз-миллионер.

«Приятный, очень приятный молодой человек», – отзывался об Озеровском старик-токарь.

Зоя презрительно пожимала плечами. Но никто ее не поддерживал. За спиной у нее шушукались и вздыхали. Все были на стороне Озеровского.

Вот и сейчас, когда она вошла в кухню, Андрюшка тоже шептался с тетей Настей.

Она вошла, и стало тихо.

– Ясно, – обращаясь к стенке, сказала тетя Настя. – Ясно, бывает и такой человек, с которым лучше не связываться. Приходит в дом гость, солидный, непьющий, парнишке внимание оказывает – учебники, то да се. Так нет чтобы чаем напоить. Другая бы, может, печенья купила, скатерку у меня получше взяла. А эта… Тьфу! Да я бы на его месте… да в жизни бы я сюды не ходила! Да чтоб оно сгорело – не стала бы ходить…

– В чем дело? – коротко спросила Зоя.

– В шляпе, – не растерявшись, ответила тетя Настя.

– Котлету пожалела! – угрюмо пробубнил Андрюшка. – Котлету ей жалко.

– Котлету?.. Какую еще котлету? – растерянно спросила Зоя.

И вдруг рассердилась до того, что даже растеряла все слова.

До трех часов ночи просидела Зоя Николаевна у кухонного столика, разложив перед собой учебники.

Каждую ночь она занималась вот тут, за кухонным столом, чтобы не зажигать в комнате свет и не мешать Андрюшке спать. Подолгу сидела на кухне одна, окруженная тишиной ночи, и, случалось, иной раз засыпала, уронив голову на руки, или задумывалась, что еще хуже.

Но на этот раз она отчего-то совсем не могла сосредоточиться, не могла прочесть ни одной страницы. То ей вдруг вспоминались отчаянные, растерянные глаза Яковлева, то надутое лицо Андрюшки, то Озеровский, который грустно топчется у нее на пороге. Если ее дела пойдут этак и дальше, она за десять, за сто, за тысячу лет не кончит институт!

И пусть бы хоть дома не вмешивались… «Непьющий, солидный…» Какое им дело?

В соседней комнате пробило три. Просидев бесполезно чуть ли не всю ночь у кухонного стола, Зоя Николаевна встала, с досадой отодвинула учебники, на цыпочках вошла в комнату и, не зажигая света, усталая и недовольная собой, легла спать.

* * *

Утро. Прозвенел будильник. Проснувшись, она посмотрела полусонными, широко раскрытыми глазами на цифры, чуть светящиеся в полумраке, с раздражением слушая, как будильник верещит, слегка вздрагивая и даже подпрыгивая.

Что-то случилось вчера… Но что? Ах да, этот сбор…

Она протянула руку и быстро нажала на верхнюю кнопочку будильника. Треск смолк. Но Зоя знала: если оторвать руку – будильник опять затрещит, и тогда проснется соседка.

Те несколько секунд, когда схваченный ею будильник готов был выпрыгнуть из сжатой руки, чтобы продолжать свое верещанье, она могла позволить себе подремать, прижимая его к себе.

На ночном столике Зои Николаевны лежала общая тетрадь с надписью: «Развивать волю».

Сегодняшнее число начиналось по расписанию так:

а) Когда зазвонит будильник, сразу спустить ноги с кровати.

Она спустила ноги с кровати, поставила на стол утихший будильник и подошла к окну.

За окошком во дворе была темень, снег…

Поднимая штору, Зоя Николаевна все еще спала. Спала стоя. «Одеться, сейчас же одеться!» – говорила она себе, готовая свалиться на кровать и уснуть.

Вторая строка расписания в тетрадке «Развивать волю» гласила:

б) Печку топить немедленно.

Одевшись, она подошла к печке, в которой лежали заготовленные с вечера дрова, и, присев на корточки, чиркнула спичкой. Огонь лизнул бересту, и клочок коры свернулся в трубку, затрещал и вспыхнул.

Надо было закрыть дверцу печки, чтобы увеличить тягу. Она прикрыла ее, но сразу, не удержавшись, открыла опять, греясь у робкого еще тепла, следя за движением огненных языков.

Но пришлось оторваться и от этого.

Она закрыла заслонку и, поеживаясь, так как в комнате было порядком-таки холодно, побежала на кухню умываться и ставить чай.

Зоя зажгла керосинку и со стуком поставила, почти бросила на огонь чайник так сердито, как будто бы он был в чем-нибудь перед ней виноват. Чайник дрогнул и чуть не свалился с керосинки.

Вода была отвратительная. Холодная как лед. Но Зоя Николаевна, не давая себе потачки, все же тщательно умылась и, стараясь не думать ни о чем, стала изо всех сил растирать лицо и шею полотенцем.

Когда она вернулась в комнату, Андрюшка все еще спал. Она осторожно наклонилась над кроватью и почмокала над самой Андрюшкиной головой холодными от умыванья губами.

Он спал.

– Андрей! – крикнула она, сразу потеряв терпение.

Он вздрогнул и проснулся.

Ей было стыдно, что она так громко крикнула, и знакомая нежность и жалость заставили ее отвернуться, чтобы не видеть его босых, не слишком чистых ног и пьяноватых от сна, еще дремлющих глаз.

– Подожди, – сказала она строго, – сейчас погрею тебе у печки чулки.

– Еще чего! – ответил он позевывая. – Мне не три года…

Пока он мылся, Зоя собирала на стол.

В разгоревшихся утренних сумерках явственно стала видна полузажившая рана на стене – отверстие для трубы-времянки, теперь замазанное глиной.

Зоя пошла на кухню за чайником.

Повернувшись к ней спиной, стояла у плиты над своим примусом соседка, тетя Настя. Зоин чайник был снят с керосинки. На керосинке стояла сковородка с картофелем. Масло шипело и брызгало.

Зоя с благодарностью взглянула на широкую спину тети Насти, все ей сразу простив.

– Спасибо, тетя Настя! И когда это вы успели начистить?

– Ладно уж! – ответила, не оборачиваясь, соседка.

Зоя Николаевна вздохнула, сняла картошку с керосинки и понесла в комнату.

Съев картошку, Андрей и Зоя начали собираться.

Андрей был единственным четвероклассником, который являлся в школу со старшей сестрицей и не покрыл себя при этом неизгладимым позором. Поскольку Зоя Николаевна была пионервожатой его школы, не могли же они, выйдя вместе из дому, идти по разным сторонам улицы.

Когда брат и сестра выходили из подъезда, много глаз сочувственно смотрело им вслед. Семью Феоктистовых знал весь дом еще тогда, когда она была вдвое больше. Здесь помнили Зоиного отца и Зоину маму, помнили, как Зоя поступала в первый класс, как двухлетний Андрейка провалился в угольный люк…

Когда на папу принесли похоронную, вместе с почтальоном в квартиру пришел управдом и долго сидел в углу старого кожаного дивана, потирая колени, испуганно поглядывая на маму и приговаривая: «Ах ты, беда какая!.. Эх, и беда!..»

В сорок втором году, во время блокады, умерла Зоина мать. Зое помогли отвезти ее на кладбище две соседки – тетя Настя из их квартиры и жилица из пятьдесят второго, художница. Это было в феврале, в самое голодное и холодное время. С тех пор Зоя и Андрюша остались одни.

Но и теперь, пересекая двор, Зоя чувствовала, что кто-то глядит ей в спину.

Она оборачивалась и замечала в окне тетю Настю.

Раньше, до войны, не тетя Настя, а мама смотрела ей вслед.

Мамины глаза были не синие, как у Зои, а светлосерые, как у Андрюшки. Андрюшка сильно похож на маму, а Зоя на папу. Это все говорят.

Зоя помнила, как они вместе с мамой топили во время войны печурку. Когда мама слегла, Зоя стала топить одна. Она раскрывала дверцу потемневшими от сажи, красными пальцами. Тень огня пробегала по маминому изменившемуся лицу.

Мамино большое тело было укрыто всем, что нашлось в доме, – одеялом, пальто, тулупом. Зоя дула в печку, мешала в огне загоравшейся щепочкой. Красный отблеск огня ложился на мамины щеки. Потом он погас…

Зоина учительница, Елизавета Николаевна, помогла Зое устроить Андрюшку в детский сад, который был тут же, на школьном дворе.

По утрам маленькая фигурка, обутая в валенки, с головой, укутанной в теплый мамин платок, выходила из обледенелого подъезда и тащилась через двор. Узкая шлейка, подвязанная подмышками, волокла за нею вздрагивающие на каждом шагу салазки. На салазках лежало что-то бесформенное, закутанное в платок и прикрытое теплым тулупом. Тулуп был привязан веревкой к салазкам, чтобы пассажир, завернутый в него, не вывалился в сугроб.

Так семья Феоктистовых отправлялась тогда в школу.

Когда кончались занятия, Зоя поднималась наверх за Андрюшкой.

– Зоя! – кричал Андрюшка.

Закрыв глаза, чтобы не раздумывать, Зоя протягивала ему свой кусочек сахара.

– Не смей! – увидев это однажды, крикнула ей сердитым, страшным голосом заведующая детским садом. – Это не кусок сахара – это ты жизнь отдаешь! Подумай сперва, на кого мальчишку оставишь.

И Зоя поняла, отчего умерла мама.

По тем же притихшим, пустым улицам, по тропинкам, протоптанным среди высоких сугробов, возвращались домой Зоя и сидевший на салазках Андрейка.

Их обгоняли редкие прохожие с такими же саночками. Отгороженные от дороги высокими сугробами, вдоль улиц угрюмо стояли дома – полупустые, с бельмами фанерных ставен вместо стекол, с обвалившейся штукатуркой и рухнувшей крышей.

Мимо этих домов шла девочка с салазками и осторожно тащила свою живую кладь.

Разгоралось утро. Андрюшка, зевая, складывал в планшет учебники. Этот планшет и пустую гильзу от пули, которую он постоянно таскал при себе, подарил ему Озеровский.

Андрюшка был угрюм, сердит и не смотрел в Зоину сторону.

…«Дружить, дружить не дает… Жа-а-алко, да?» – с болью вспомнила Зоя.

Пока он запихивал книги в планшет, она сложила в несколько раз лист зеленой гофрированной бумаги и, пощелкивая ножницами, стала быстро вырезать по краю зубчики.

Зоя вовсе не была охотницей до всякой бумажной и тряпочной красоты, но что поделаешь, если у тебя в шкафу малыши залили чернилами целую полку. Пятна она не любила еще больше, чем бумажные салфетки.

Ножницы щелкали яростно, даже хищно. На столе, отделяясь от будущей салфетки, скапливались на знакомой клетчатой клеенке обрезки зеленой бумаги.

Эту клеенку купили еще при маме…

Отец принес ее восьмого марта – клетчатую, голубую клеенку, с цветочком в каждой клетке.

Зоя отлично запомнила весь этот день.

Ей было тогда пять лет. Мама пришла за ней в детский сад, и она, Зоя, выбежала ей навстречу и протянула свой первый в жизни подарок. Это была корзиночка-фонарик.

Она не умела возиться с куклами. Она не шила им платья и не выпрашивала у мамы тряпочки. Ей было наплевать на тряпочки. Она любила лыжи и коньки. Поэтому она плохо умела вырезать и клеить корзиночки. Но на этот раз было восьмое марта, и клеили все, даже мальчики. Они клеили аккуратней и терпеливей Зои – у нее плохо выходило, и ей помогала руководительница.

В конце концов корзиночка получилась ничего себе: прекрасная. Зоя выбежала к маме навстречу, когда та пришла, а за дверью стояла молодая руководительница и подглядывала, как кто из матерей примет подарок.

Мама взяла корзиночку. Она, Зоя, крикнула: «Ой, ты же ее помнешь!» Мама ответила: «Нет, не помну», – и спокойно поставила корзиночку на белый шкафчик, на котором вместо номера была вишня. Между тем она отлично поняла, что это подарок. Зоя видела это по ее лицу. Мама знала, что Зоя плохо умела клеить, вырезать, шить, пришивать пуговицы и держать в руках ножницы. Она догадалась, конечно, как трудно было Зое сделать корзиночку. Поэтому мама была особенно довольна. Тогда Зоя была уверена, что ей просто очень понравилась корзиночка, плетенная из бумажных полосок, чуть кривобокая, зелененькая. Зое было всего пять лет, она еще не знала, что человек часто радуется не столько подарку, сколько тому, что кто-то захотел его одарить.

В тот день погода была хорошая, но еще не было никакой травы и зелени. Мама несла в руке зеленый фонарик, похожий на пучок травы. С пучком травы, зажатым между пальцами, вела она Зою по мокрой от солнца улице.

Они поднялись по черной лестнице – может быть, мама хотела, чтобы соседка, тетя Настя, заметила корзиночку?

И в самом деле, на кухне была тетя Настя. Зоя крикнула: «А я маме корзиночку подарила!» Но мама не подхватила ее слов, не сказала: «Вот поглядите, что мне дочка к празднику приготовила», – она просто стояла, протянув вперед руку с корзиночкой, и лицо у нее было такое гордое, счастливое.

Тетя Настя полюбовалась на корзиночку, сказала: «Подумать только!», а потом спросила: «А какая нынче погода на улице?» И мама ответила: «Капель»…

И долго, долго потом, в самые трудные минуты забот и огорчений, в те минуты, когда больше всего человек нуждается в нежности, Зоя вспоминала это слово, и ей казалось, что в звуке его есть что-то красивое и торжественное. Тогда и много времени потом Зоя не слишком хорошо понимала, что такое капель, но почему-то всякий раз, когда думала о матери, ей виделись большие капли от подтаявшего снега, щедро брызжущего с крыш, сливающиеся во что-то огромное, бегущее, дрожащее и широкое. Бежали капли, сливаясь в ручьи, а эти, в свою очередь, сливались в речки и текли в зеленеющих берегах, плескались водой-капелью.

Теперь-то она, конечно, знает, что такое капель. Капель – это когда с крыш сбегают весенние воды и звонкими каплями бьются о мостовую. Но попрежнему это слово значит для нее гораздо больше. Капель – это когда ручьи, вдруг проваливаясь сквозь землю, уходят в ее темную, теплую глубину. Капель – это когда сойдешь с порога школы, а в нос ударит весна. Капель – это влажное дерево, первая оттаявшая, дрожащая на ветру ветка. Капель – это когда человек доволен собой и счастлив и спокоен. Капель – это тепло. Капель… капель – это мама…

«Мама, я научилась держать в руках ножницы, и штопать, и шить, и пришивать пуговицы. Но я никак, никак не могу научиться терпению и твоей такой простой и тихой доброте…»

…Они шли вдвоем – Андрюшка и Зоя – мимо свежевыкрашенных, словно уже обо всем позабывших зданий, по давным-давно расчищенному двору, недавно обсаженному молоденькими деревцами. Андрюшка шагал как аршин проглотил. В левой руке он держал планшет Озеровского, правая его рука была глубоко засунута в карман. Ею Андрюшка не пользовался, поскольку у Озеровского не было правой руки.

Вот прошли переулок, улицу. Вот и дверь школы. Андрюшка толкнул ее левой рукой, и дверь скрипнула, пропуская их: школьника четвертого класса и старшую вожатую – одним словом, всю семью Феоктистовых.

Глава XII

Знаете ли вы, помните ли вы, что такое предвечерний час в городской школе?

Время второй смены. На улице зима, и рано темнеет. За окном серо. В коридорах горят электрические лампы. Тишина в коридорах. Тихо на лестницах. Внизу, в гардеробе, слышится голос гардеробщицы, но это, собственно, не голос, а эхо, отзвук голоса, который врывается в тишину лестниц.

На стенде, чуть освещенная, смутно белеет стенгазета. Едва видны на ней рисунки, сделанные вашим школьным художником, и узкие, длинные столбцы стихов. Справа и слева – большие поля, стихи похожи на столбики арифметических примеров в тетрадке.

В канцелярии пусто, потому что кончилось рабочее время. Шторы на окнах спущены, и в комнате совсем темно. Но если на ощупь пройти сквозь комнату, минуя столик с уже прикрытой машинкой, шкаф, где хранятся рулоны бумаги и новые тетрадки, вы увидите длинную, узкую щелку, в которую пробивается свет сумерек. Там дверь в кабинет директора; она почему-то закрыта неплотно. Подойдем же к двери и тихонько заглянем в щелку.

В кабинете директора лампа тоже еще не зажжена, хотя почти совсем уже темно. Директор, должно быть, забыл зажечь лампу и опустить штору, и в окошко входит тусклый свет с улицы. Если повернуть к окошку голову – увидишь, как на крышах поблескивает снег и все так сине за окном, так странно тихо. И вот садится на подоконник воробышек, этакая зимняя городская птица. Сядет, дрогнет тельцем, вскинет вверх свою птичью головку, – голоса его не слышно сквозь замазанное окно, но видно, что он чирикнул. Он чирикнет, отклонит головку набок и полетит, полетит, колыша серые с рябинкой крылышки, разрисованные, как пестрая фасоль. И долго смотрит вслед ему задумавшийся человек. Но птица исчезла кто ее знает где. Может быть, залетела за выступ дома.

Директор смотрит в окно. У его виска зажженная папироса. Дымит и дымит. Вытянутые пальцы привычно подперли висок, а кожа на виске морщится. И одни глаз становится раскосым, оттого что пальцы подперли висок.

Дверь скрипнула.

Зоя не сразу разглядела в полутьме человека, сидящего у стола.

– Вы еще туг, Иван Иванович! Можно? Это я, Зоя.

– Заходи!

– Но ведь вы же о чем-то думали?

– Ладно. Садись.

– Так я сяду.

– Ну ясно, чего ж…

Иван Иванович смотрел на Зою из темноты, все еще подпирая висок вытянутыми пальцами, в которых была зажата потухшая папироса.

Она неторопливо села в кресло, поерзала, поджала ногу, помолчала.

– Ну? – спросил Иван Иванович.

– А я… я, кажется, не по делу. Я так. У меня тут план работы на следующий квартал. Черновик пока что. Можно и потом.

Директор слегка кивнул головой:

– Ладно, потом… Зоя, я хотел тебя спросить: что у вас произошло вчера в шестом «Б»?

– В шестом «Б»? Ничего! To-есть… Ну, право же, ничего особенного, Иван Иванович. Был сбор. Обсуждали плохую успеваемость и прогул Яковлева.

– Так ничего?

Он встал и зажег лампу. Лицо у него было как будто скучающее.

– Ничего, – повторила Зоя чуть вздрагивающим и тихим голосом и сама рассердилась на то, что ее голос словно осекся. – Ну, спорили… Отлично, по-моему, говорили ребята. И вдруг посередине сбора Яковлев встал и заявил звену, что обещал ровно в три явиться к обеду. Согласитесь, что это несколько странно. Все ребята хотели обедать. Вопрос был в лишнем часе. Я думаю, что он не умирал с голоду… Бесспорно, раз он обещал… слово пионера, конечно, веское слово. Но ведь он мог потом объяснить матери. А вышло так, как будто бы ему обед важнее того, что он услышал от товарищей!

– Хорошо. Рассказывай-ка лучше, что было дальше.

– Да ничего! Я же не могу подменять собой пионерскую организацию. А ребята в один голос сказали, что, значит, он ни черта не понял, что он не переживает, что обед ему дороже пионерской чести, пионерских дел.

– Но ведь были все-таки споры? Не так ли? Почему ты мне об этом ничего не рассказываешь?

– К чему? Я не люблю бесполезного. А вы обо всем информированы чуть ли не лучше меня.

– Да, информирован, и, повидимому, довольно точно: вчера во время сбора, этак часу в четвертом, мне звонила мать Яковлева. Она беспокоилась за сына. Он должен был прийти домой ровно в три, он ей обещал… Вот об этом-то я и хотел поговорить с тобой. Ты, кажется, выступала у них на сборе с целой речью. Впрочем, может быть ты мне расскажешь сама?

– Хорошо, – сказала Зоя. – Если это отчет – пожалуйста. В таких случаях вы говорили… мы говорили, что надо спросить у своей комсомольской совести… Тут был необходим немедленный ответ, Иван Иванович. И я спросила себя по совести и сказала по совести. Видите ли, с одной стороны, конечно, честное слово и обязанности перед матерью, а с другой стороны – пионерский долг. Я пыталась решить этот вопрос, как решила бы его для самой себя. Ну вот, о матерях… Материнская любовь часто доходит до крайности. Ну вот, обед, например. Вникните же, Иван Иванович: взять честное слово с мальчишки, что он во что бы то ни стало во-время явится к обеду! Согласитесь сами, что это… это… Ну нельзя же ставить превыше всего вопросы питания! И он же не больной какой-нибудь. Ничего с ним не случится, если он поест на полчаса позже. Вот я и сказала тогда, на сборе – спросивши предварительно у своей совести, – что во всяком пустяке, как в капле воды, отражается большой мир и что, по-моему, если начать, ну, с шестого класса, все время думать только о том, чтобы не опоздать к обеду и не огорчить свою маму, то никакое дело в жизни делать будет нельзя. Мы говорили о самом важном: об ученье, о долге… а он… Нет, как хотите, большие дела не совершаются от завтрака до обеда, Иван Иванович! Папанинцы на льдине обедали, должно быть, не каждый день. И не точь-в-точь по часам. Когда человек на войне бросался под танк, мне кажется он тоже не думал о том, что в этот день не пообедает…

Иван Иванович посмотрел на нее, приподняв брови:

– Да, конечно, солдат, бросающийся под танк, думает не о гречневой каше. Но хороший командир, готовясь к серьезной операции, всегда старается как следует накормить своих бойцов. И папанинцы, вероятно, все делали по часам. И обедали во-время. Иначе они, может быть, и не уцелели бы. Так что, выходит, ты напрасно хочешь вопрос об обеде поднять, так сказать, на принципиальную высоту. Дело совсем не в том, к обеду ли опоздал Яковлев, а в том, что он из-за вас опоздал. И кроме того, скажи на милость, откуда у тебя такое недоверие к уму и совести матерей? Ну, скажем, в частности, к матери Яковлева. Подумай-ка сама: к чему сведется воспитательная работа школы без помощи семьи и к чему поведут любые, лучшие намерения семьи без помощи школы? Я не касаюсь этого сейчас. Мне бы только дознаться, откуда у тебя это удивительное понятие о двух верностях, о двух правдах. Как ты это сказала? «С одной стороны – обязанности перед матерью, с другой – пионерский долг». Ошибка! Грубейшая ошибка! Обязанности перед матерью и пионерский долг – с одной стороны, а отсутствие чувства долга перед семьей, школой, обществом – вот это все с другой… Почему, по какому праву ты противопоставляешь мать – школе, Зоя? Двух правд не бывает! Есть единая правда. Если правд становится две, то ни одна из них не настоящая. Признаться, мне самому тревожно за тебя. Стало быть, я чего-то недоглядел. Как коммунист и воспитатель, я не только жду от тебя помощи, но и несу за тебя ответственность. Стало быть, я виноват: недоглядел. Твою вину я должен разделить с тобой, принять ее, как общую нашу вину.

– Иван Иванович…

– Нет, попрошу, не перебивай…

Иван Иванович встал, стряхнул пепел с папиросы и, подойдя к окну, стал смотреть во двор. На подоконнике опять сидел воробышек.

– Ты, конечно, можешь сказать мне, ты даже уже сказала, Зоя, что ничего особенного не произошло – случай был, в общем, незначительный. Но я склонен сделать из этого незначительного, маленького случая довольно крупные выводы. Как вы смели, как вы могли не посчитаться с его обещанием, которое было дано не вам? Он дал слово матери, и только мать могла освободить его от принятых обязательств. Милое дело! Вожатая, видите ли, разрешает пионеру не держать слова! Да нет, что я говорю: прямо-таки запрещает держать его! А ведь задача-то была немудреная. Надобно было попросту позвонить к матери Яковлева – у них же в квартире, кстати, и телефон есть – и разузнать все как следует. Я ручаюсь тебе, что ни одна мать не сказала бы при таких обстоятельствах: «Нет, гоните его в шею домой – суп остыл». И вообще, откуда ты можешь знать, чем была вызвана необходимость взять с него это слово? Стало быть, он не точен? Без слова ему невозможно довериться? А ты, старшая пионервожатая, мешаешь матери воспитывать в нем точность, ответственное отношение к своему слову и своим обещаниям. Нечего сказать, хорошее начало для будущего учителя!

Зоя пошевелилась в кресле, как будто хотела встать. Но Иван Иванович движением руки остановил ее:

– Нет, погоди, не все… Я хотел спросить… Зоя, ты еще не так давно была ребенком. Помнишь ли ты?.. Подыми-ка глаза… Подыми!

Она подняла ресницы.

Чуть прищурившись, он заглянул в ее насторожившиеся глаза.

– Зоя, ты помнишь свою мать? Хорошо. Так признайся, можешь ли ты – будь со мной доверчива, – можешь ли ты усомниться в чистоте ее намерений?.. Ну что ж ты молчишь? Отвечай!.. Хорошо. По какому же праву… нет, смотри мне в глаза… по какому праву ты сомневаешься в доброй воле чужих матерей?

Зоя плакала. Сквозь пальцы, прижатые к глазам, выкатывались на тыльную сторону руки большие слезы. Они катились неудержимо, оставляя на руках мокрые дорожки.

Иван Иванович поморщился.

– Зоя, может быть ты все же потрудишься дослушать? Сегодня я вызвал к себе Яковлева. Ты утверждаешь, что он ничего не понял из того, что сказали товарищи. Ошибаешься. Очевидно, ты плохо знаешь своих пионеров. При всей резкости выступления Кардашева, оно принесло пользу Яковлеву. Быть может, именно поэтому он и хотел уйти со сбора. Он дал слово. Ты понимаешь, что это значит: честное пионерское? Вот ты говоришь: «Хорошо сказали ребята». Правильно. Тебе бы поучиться у своих мальчиков, старшая вожатая! Они и говорили хорошо и во-время забили тревогу. Яковлев споткнулся… Но ведь только споткнулся. Ты же сама понимаешь, что он не злостный прогульщик…

Иван Иванович два раза прошелся по кабинету, опустив голову и пристально глядя себе под ноги.

Прошелся и, остановившись прямо против Зои, заложил обе руки за поясной ремень.

– Ну что? Тяжело слушать? А ведь то, что я говорил, – справедливо, и ты сама знаешь, что справедливо…

* * *

Спит, сладко спит сложенная на стуле одежда, спит чайник на столе. В углах покачивается темнота, и только на потолке дрожит золотистой рябью светлая тень окошка. Часики тикают: «Как всегда, как всегда…» Тихо. Как маленький домовой, сидит на батарее сон. А у Зои Николаевны нет сна ни в одном глазу…

«Это было давно, когда кончилась блокада, – вспоминает Зоя. – Я лежала в больнице, и к нам приходили дежурить женщины. У одной из них была такая смуглая-смуглая кожа и глаза навыкате. Она была очень серьезная, озабоченная и редко улыбалась. Она говорила: «Что тебе надо, девочка? Почему ты не ешь кисель?», садилась возле моей кровати и терпеливо кормила меня с ложечки. У нее были кудрявые волосы и маленькие темные умелые руки. Мне хотелось, чтобы она подольше посидела около моей кровати, потому что она очень жалела меня, хотя ничего об этом не говорила. Лицо у нее было как будто немножко сердитое – такая она была озабоченная. Когда я доела кисель, она поскоблила ложечкой внутри стакана и дала мне последнюю ложечку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю