Текст книги "Орлица Кавказа (Книга 1)"
Автор книги: Сулейман Рагимов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 25 страниц)
Глава двадцать восьмая
Аллахверди чуть подался вперед, выглянул из-за выступа серой скалы, заросшей терновником: его взору предстал пожилой дровосек в поношенном, видавшем виды архалуке, рассудительно отвечавший невидимому собеседнику:
– Как бы то ни было, верно, что есть и недовольные фитильборгским падишахом, будь конный или пеший, казак или солдат…
– Что ж теперь будет? – почесал затылок другой. – Как пораскинешь умом, иной раз думаешь, что на этом свете без падишаха, без твердой руки не обойтись. А то глядишь, всюду развал и раздор, хан с ханом воюет, бек с беком! И кровь – рекой. Никто никого не признает!
– Ну, если падишах и нужен, то такого бы найти, как Гачаг Наби – он-то все рассудит по правде, по совести, у богатея, скажем, ситца много, а у тебя – ни шиша, отмерит винтовкой – на, бери, задарма! Падишах из народа должен быть. Нашего брата понимать должен.
– И перво-наперво, налоги скостить, и подушную подать по-божески взимать. Чтобы беку неповадно было помыкать нами, нож к горлу приставлять, гноить в холопстве! А то ведь привыкли жить: пузо – не обуза, власть – не ярмо!
Аллахверди разглядел этого негодующего страдальца, – горе сквозило не только в словах, но и в чертах худощавого, потемневшего, иссеченного крутыми морщинами лица.
Эти разговоры властно приковывали его внимание, слова, в которых прихотливо переплетались и горечь, и шутка, и гнев, и надежда. Это движение Гачага Наби будило от спячки забитый люд по всей округе, толкало, поднимало их на кровавую схватку, на борьбу за попранные права и человеческое достоинство. И потому он, Аллахверди, слушая разговоры, нащупывал главную суть, мысленно отделяя зерно от плевел. Он понимал, что и Гачагу Наби важно знать настроение людей.
Тот; худощавый, продолжал изливать душу:
– Клянусь тебе, столько всего на спину взваливают, что не вздохнуть, – гоpa свинцовая. Кряхти, тащи! Чарыхи ноги натирают до крови. За плуг возьмешься, пашешь, пашешь, а от чапыг ладони сплошь в волдырях! От серпа, косы – опять же кожа отваливается. А все равно, глядишь, впроголодь живешь, хлеб-то сам растил – и без хлеба сидишь…
– Оно и верно… в Зангезуре у нас голод…
– Из-за Аракса вон таты к нам валом валят – гонит их духота неимоверная, лето же, а у самих ни капли молока, айрана. А почему?
– Потому, что у них ни кола, ни двора! Паршивой козы у забора, и то не увидишь. Одно слово – батрацкая доля, что там, что здесь, не жизнь, а мука адская… – вплетались новые голоса в хор сетующих на тяжкую участь. – Все, что нажили – беку достается, старосте, приставу, силой отнимают, как липку обдирают!
– Да благословит аллах нашего Наби! Он-то навел страху на этих господ, поутихли, хвосты поджали, присмирели, толстопузые! Да и у чиновной власти, глядишь, поубавилось спеси!
Все в один голос гордились заступником своим. Аллахверди и рад.
– Слушай, ты вот про падишаха говорил, – вот кабы Наби и стать нашим зангезурским падишахом, – простодушно проговорил кто-то.
– Не падишахом, так хоть уездным начальником.
– Ну нет, начальник – он под дудку падишаха плясать должен.
У Аллахверди под густыми усами дрогнули губы. Он соскочил с седла, присел на валун. Кто-то лениво зевнул:
– Эх, уши вянут! Хватит вам сказки рассказывать!.. Будто не знаете, против такой силищи, войска неисчислимого не попрешь! Мы этой музыки про Наби Хаджар наслушались, думаете, падишах тоже уши развесит, пощадит, живи, мол, ступай себе с миром!
Взвились голоса, наперебой заговорили:
– Да, российский падишах гневается!
– И персидский шах с ним спелся.
– Говорит, мол, если б Гачаг Наби не забегал к ним, за Араке, так и сидели бы шахские подданные тихо-смирно, как овечки, из-за гачагов они и языки распустили. У них там тоже объявились, говорят, разбойные отряды.
– Ив Турции, у Арарата, точь-в-точь, где Ноев ковчег застрял, голытьба против самого султана бунтует!
Снова донесся тот же ленивый, усмешливый, недоверчивый голос:
– Нас, голодных, хлебом не корми, а сказки подавай… как зимние вечера, бывало, коротали… Уши развесим и слушаем; а ну как и нам удастся набрести на золотой клад, кувшин к кувшину…
– Как ни вертись, а все по-старому останется, как с дедовских времен: плетью обуха не перешибешь… – безнадежно вздохнул старый крестьянин. – Чего тут виноватить – падишаха или начальника, хана или бека. От бога – их власть.
Хриплые, надсадные голоса этих людей со вздувшимися на шее жилами, размахивающих корявыми, грубыми руками, разволновали Аллахверди, словно оторвали его вместе с куском серой скалы, за которой он притаился, и понесли вниз, к гомонившим, спорившим, отчаявшимся, надеющимся на что-то людям… Но Аллахверди оставался на месте, не вмешивался в разговор, и терпеливо ждал конца.
– Кто же виноват, если не они? Кто виноват, что все дела наши шиворот-навыворот!
– Это ты у аллаха спроси, он-то и ведает…
– Не докличешься… он там, в небесах, колесо свое крутит, а мы тут, на земле грешной…
– Ну, думаю, сотворил всевышний этих господ-богатеев, ладно, а нас-то за какие-такие грехи батраками сделал? – В голосе говорившего сквозила неизбывная боль. – Видно, нас сотворил, чтобы бекам служили! Чтобы спину гнули на ханов! Сотворил – чтобы подыхали с голоду, да еще и перед смертью молились на своих господ-мучителей.
– Что ни говори, одна надежда наша – на Гачага Наби! За него нам бы обеими руками держаться! – подытожил трезвый спокойный голос.
Глава двадцать девятая
Тосковала Хаджар по Наби, изболелась душа. А в неволе тоска больнее жжет и заносит. И Наби тосковал по подруге своей, тревожился, только женская тоска-печаль тяжелее была. Так мечтала увидеть его, желанного своего, кому душу и сердце отдала. Хоть бы взглянуть на него, наглядеться… И чтобы он увидел, каково мне здесь… Кабы чудо случилось, невидимкой проник бы, увидел бы… Тогда бы и неволя нипочем, отошла бы сердцем, оттаяла, и гора бы с плеч свалилась. Никак не могла она отмахнуться – отрешиться от этой заманчивой и несбыточной мечты. «Птицей бы обернулся – на решетку бы вспорхнул, заговорил бы человечьим голосом. Печалью бы поделился, душу излил бы…»
– Как живется, Хаджар?
– Живу-горя не знаю, Гачаг…
– Это ли жизнью зовется?
– Чем же плохо, Гачаг? – ответила бы она. – Кто с падишахом бьется – тому по чести и награда. И неволи жди, и до смерти недалеко.
– Нет, Хаджар, нет… – решительно отвечал Наби. – Только не смерть. Пусть неволя, пусть каземат, но только не смерть! Только бы не вечная разлука, Хаджар!
– Не боюсь я смерти!
– Кто же ее не боится?
– Не боюсь сложить голову за дело твое!
Мечтой, болью, любовью неугасимой, страданием взывала она в памяти любимого, и он словно представал ей воочию, и чудилось, что из уст его тихо льется та же песня: "Не натешились всласть, не устали в любви, ни Наби от Хаджар, ни Хаджар от Наби".
Воображение уносило ее далеко, ее, сидевшую на старой расползшейся рогоже, понуро опустившую голову на поджатые колени, измученную нескончаемым рытьем лаза; уносило ее из этой душной каменной клетки на крыльях к отвесным скалам и кручам, где они бродили вместе с Наби, где они сражались с врагом, к глубоким ущельям, заветным рощам, на берега рокочущих, пенящихся рек…
Вот их отряд, перезимовав за кордоном, по ту сторону Аракса, в окрестностях Тебриза, куда они иной раз и наведывались в пёстрой одежде, пробивщись через шахские засады, как пробивались и через солдатские караулы, возвращаются в родные края, подъезжают к взыгравшему по весне Араксу. Переходя вброд, кто пеший, кто конный, после снова собираются… И сверкает винтовка-айналы у Наби за спиной, и лезгинский кинжал на поясе, которым, бывало, приходилось и кишки выпускать врагу, и другие не с голыми руками. Кремневые ружья – на ремне, и тесаки, и те же кинжалы. И Хаджар – со всеми и как все, при оружии, и одежда мужская – не отличишь от удальцов-молодцов, она даже и покрепче, половчее иных сидит на белолобом гнедом. И как всегда и везде – Наби ее не упускает из виду, а Хаджар – его, друг друга оберегают от подлой пули, от удара в спину. Гачагу – то так и надо – в оба глядеть! Из ротозея гачага не получится, а получится – не надолго…
И вот едут они, вокруг посматривают, все примечают, что внизу, что наверху, что сбоку… Каждый камень, скалу, куст, птицу – не упустят из виду. По эту сторону Аракса – казачьи посты вдоль границы стоят, по другую – шахские сарбазы с иностранным оружием затаились у проходов, на заставах своих – и птица не пролетит через границу, разделившую-расколовшую единый народ надвое. Для отряда Наби – Хаджар нет разницы – что та, что эта сторона, везде вооруженный до зубов враг. А Аракс-река течет себе между берегами, и никакой страх ему нипочем. Вот он, разлился, взыграл– половодье, весна… Течет Араке – окровавленный, течет, омывая берега свои, несет с верховьев вырванные с корнем деревья, гонит караваны деревьев-скитальцев: распластанные чинары, простоволосые ивы, красноватый тамариск, и даже кряжистые дубы…
Как оцеплен каземат царскими стражами, так и Араке стерегут с обоих берегов. Здесь, в каземате, и ропот, и гнев, и погибель. И там, вдоль Аракса, смерть затаилась. И здесь со всех четырех сторон – глаза стражей, и там…
Здесь узники в цепях, там Араке в оковах, – частоколом штыков обнесен…
И как теперь – гачагам быть? Бежать с поля брани? Бросить оружие, прежде чем всех перебьют, и сдаться на милость стражей границы? Нет, никогда, вовеки гачаг не станет молить врага о пощаде!
Перебраться за кордон в чужой одежде, вырядиться пастухами, селянами и гнуть шею у порогов персидских или здешних господ, батрачить на них? Никогда! Что же остается? Биться за волю и долю! Пусть голодно, пусть холодно, но пусть будет воля: пройти через любые муки и беды, любой ценой-воля! И горе, если в воинство вольнолюбцев затешется иуда, горе, если хитрость и козни расстроят ряды! Пусть никакая всесильная десница впредь не обрушивается на сирые головы! Пусть свинцовые кулаки не смеют замахиваться на человека, жаждущего воли! Свобода, свобода! Долой холопство и рабство! Свобода! Такая, чтобы Араке не заковывали в цепи! Такая, чтобы на родине твоей не отнимали свободу твою! Свобода! Разве не ее жаждут и Наби, и Хаджар, и их боевая дружина, и сторонники их, тысячи, тьмы и тьмы, слагающие и поющие песни во славу их и честь, славящие Хаджар – Наби под звуки боевой мелодии – джанги Кёроглу?! Разве не за волю и сражались его отважные бунтари?! И вот она, свобода, заточенная, оцепленная – в каземате.
Думала обо всем этом Хаджар, и все в ней напрягалось, напруживалось до предела.
И вновь проносились перед ней видения прошлого, и вновь она переживала тревогу походов, переправ через Араке, спадала пелена усталости с глаз, и со всей остротой представало ей поле брани. Память спешила на выручку, и вместе с собой увлекала и видение Наби. Все казалось происходящим здесь и сейчас.
– Хаджар, садись-ка ко мне на Бозата да держись покрепче за меня!
– Чем же плох мой гнедой?
– Аракс взыграл – унесет.
– А тебя – нет?
– Меня – нет! – задорно отзывается Наби, – И тебя я Араксу не отдам!
– За меня будь спокоен.
– Араке взбесился, напирает. Как бы не пожалела, – по-мужски заботился Наби. – Неровен час, коряга подцепит, коня сшибет, тебя с седла скинет…
– Этому не бывать!
– Палить начнут – и вдогон, и навстречу… Не углядишь…
– Угляжу!
– Тебя не уговоришь… Отчаянная ты моя…
И только тогда, после решительного ее отказа от помощи, уверившийся в сноровке и самообладании подруги, Наби подъезжает на своем Бозате к взбаламученной, взъярившейся реке, оглашающей грозным рокотом оба берега – и Карадаг, и Карабах, рокотом, отдающим эхом, подъезжает к реке, рвущейся вперед, и долгим взором провожает пенные, бурлящие воды…
Вот отряд уже зашел в прибрежные заросли – у кромки камыш, дальше жилистые кусты тамариска. Зорко и осторожно всматривается Наби в приречные просторы, по ту сторону – там – Карабах, там Зангезур… Все начеку… Неровен час, хватятся враги, на пути встанут – не дрогнут гачаги, примут бой. Что бы то ни было– а через Араке переберутся! А там – в горы, в Зангезур, на эйлаги, к становьям селян, перекочевавших на летние пастбища. Там – свои, родня, знакомые, встретятся, кинутся друг к другу, переобнимутся, перецелуются от всей истосковавшейся души! Но и там народ пестрый и всякий, нет-нет, а и обнимаясь, и здороваясь, стрельнет гачаг зорким глазом по сторонам, ощупывая каждого встречного – поперечного.
У Гачаг Хаджар, все так же сидевшей с поджатыми ногами на драной рогоже, уже и глаза смежались от усталости, а крылатые грезы ее витали где-то далеко, уносили в горы, блуждали по местам былых схваток и битв, и никак не оторваться было от этих заветных и памятных видений. И воскрешая в памяти боевые походы, и ярость сражений, она черпала в них невиданную отвагу, неизбывную силу.
И снова видение взыгравшего Аракса, и отряд в прибрежных камышах, ждущий наступления темноты… И тогда, в сгустившемся мраке, предстояло перебраться вброд, да так, чтобы не всполошить пограничную стражу, не ввязаться в перестрелку, как бывало, не напороться в ночи на невидимо несущуюся корягу или вырванное дерево, оступился, упал, – подхватит река и понесет вниз по течению, и канешь в непроглядную тьму!
Глава тридцатая
Какая ни мука, а все – наука. В беду попал, духом не пал, крепче стал. В походах, боях закалялась дружина Наби и Хаджар. В схватках мужали – с грозным Араксом, бурным потоком, хищным врагом. И та закалка Хаджар – узнице впрок пошла. Хоть и неволя, да выручит воля.
Кто бы ни был, мужчина или женщина, – в беде руки опустишь – пиши пропало, не дрогнешь – выдюжишь, вырвешься. Смиришься – уступишь, победу упустишь, арена твоя – победа твоя, за пядью пядь – тебе наступать, тебе на арене хозяином стать! Крепко усвоила Хаджар в походах, в крутых передрягах эту науку, и на лучшее всегда надеялась, и верила в себя.
И этой верой жила в неволе, не падала духом в каменном капкане, крепилась изо всех сил, рвалась ввысь, помня о чести своей, и память боевую листала.
…Гривастая багровая река, красновато-кровавая пена.
Уже сгустились сумерки, и Наби подает знак рукой. Ворочаются, скачут на гривастых гребнях павшие деревья, с диким ревом несется бурный, смутно сереющий во мраке поток, хищно грабастая и когтя берега, и Наби направляет Бозата в прорву… Следом и она, Хаджар на своем гнедом, и остальные удальцы, три десятка или более. И вот уже лошади, прядая ушами, отфыркиваясь, вскинув морды, плывут бок-о-бок. Первыми на левый, северный берег выбрались они, Наби и Хаджар. Еще с них стекала вода, еще не успели оправиться и оглядеться, как в ночи, перекрывая гул реки, громыхнуло. Царские солдаты подняли пальбу. Наби выстрелил на скаку в темноту, туда, откуда донеслась пальба, еще и еще… Хаджар рядом, не отстает. Топот копыт – свои. Гачагские пули против царского свинца… Отряд, отстреливаясь, уходил. Не рассеивались кто куда, а держались за вожаком своим. На стороне стражников вдруг все стихло. Наби на всем скаку осадил коня, пропустил вперед гачагов, и снова разрядил айналы навскидку назад… Пальба вдогонку прервалась. Отъехали далеко, поехали рысцой. Наби и Хаджар – рядом.
– Ну что, дочь Ханали?
– Что, сын Ало?
– Все ли целы-невредимы? Не ранило ли, не убило ли кого? – Пронесло… Пересчитала, все целы.
Наби рванул поводья, помчал разгоряченного Бозата, и Хаджар пустила гнедого вскачь. В ночи блеснула вода – здесь две реки-горянки, как сестры, обнялись. Хакарчай и Баргюшад. Двинулись вверх по ущелью норовистой Баргюшад, тягавшейся с самим грозным Араксом. Изрядный путь прошли, прежде чем Наби повернул в сторону местечка Сараллы-Софулу, хлестнул по крупу серого. Бозат, с налитыми кровью глазами, распаленный недавней перестрелкой, взмыл, как на крыльях. Наби громко окликнул товарищей.
– Мехти! Тундж! Вели!.. Исмаил!.. Времени прошло уже немало.
Солдаты, убрав из камышей раненых и убитых в перестрелке, двинулись было в погоню, но не тут-то было, гачагов и след простыл…
Гачаги далеко оторвались от них. Уже можно и перевести дух. Засветло добрались до Сараллы-Софулу. И там – свои люди. Встретили-приветили, баранов круторогих в честь приезда зарезали, огонь развели. Гачаги, усталые и голодные, наелись досыта, повеселели.
А уже летели депеши по всему уезду, по губерниям, – отряд Гачага Наби перешел через границу. Официальные власти честили персидских сарбазов, снова проворонивших разбойников, винили их в понесенных потерях. А то ведь не шутка – перейти в половодье Араке, да еще кое-кого уложить из стражи, а у самих никакого урона. Верно, тут не обошлись без всевышнего и всемилосердного. Аллахом, должно быть, и ниспослан в юдоль скорбей Гачаг Наби, чтобы отомстить кровопийцам-мучителям, чтобы казенной власти дать по рукам. Ну, пусть не сживет со свету все зло и беды, так хоть время от времени огнем их будет жечь, о каре небесной и страхе перед творцом напомнит!
После привала в Сараллы-Софулу отряд двинулся через лесистую пойму в горы, за пограничный Кафан.
А там – передохнули, переночевали в доме Аллахверди, затерявшемся в глухом лесу, у того самого Аллахверди, что теперь передачу в каземат для Хаджар приносил. Дальше путь лежал к эйлагам Салварты, а там скотоводы "терекеме", узнав, какие гости к ним пожаловали, устроили празднество… Взвились звуки зурны-балабана[21]21
21 Балабан – народный духовой музыкальный инструмент, обычно сопровождающий зурну.
[Закрыть] до самых белых облаков, и облака тронулись, стаей поплыли в танце. И полились песни во славу Наби и Хаджар, и разгорелось веселье. Взялись за руки удальцы-молодцы, в хороводе – яллы заплясали, закружились. И наездники лихие пустили коней во весь опор: кто кого обскачет. Летят по зеленому лугу, и первая – Хаджар. И возгордился Наби за свою подругу удалую, залюбовался, не мог удержаться от восторга во всеуслышание, хотя и обычай не велит прилюдно хвалить жену: «Ай да Хаджар, ай да молодец!» Нарадоваться не может. А больше всех девушки рады – вот какая у нас Хаджар, мужчин за пояс заткнула, всех ловчее, всех смелее, загорелись прямо! И сами – в седло, а ну давай, удальцы, потягаемся…
Глава тридцать первая
Да, не мог унять Наби – на миру, на пиру – гордости своей за боевую подругу, спутницу жизни, хоть уже и косились на него аксакалы: что ты, мол, никак не нахвалишься, негоже мужчине… Но что поделать, как не восхищаться этой красой несказанной, этой неженской удалью. Глаз не оторвешь, все этой женщине природой отпущено, все в ней совершенно и безупречно… Даром, что гачаг, – загляденье одно, любо-дорого смотреть. И молодые девушки любуются во все глаза – нам бы такую красоту и отвагу… А Хаджар разгорячилась, щеки зарделись, похорошела еще больше, глаза пылают. И этот огонь обжигал-опалял Наби…
… Темно в камере, мрачно, жестко и холодно на рогоже сидеть, а перед глазами – далекий эйлаг и веселое гулянье. В разгар веселья, вспоминает Хаджар, вдруг гачаг прискакал на взмыленном коне.
– Наби, собирай людей, беда! – кричит. – Войско внизу, тьма целая войска!
Прервалось веселье.
Наби подал знак своим людям. В мгновение ока все были в седле. Взбили копыта траву, взмыли гачаги, летят – не догнать, в горы. За скалистым перевалом Наби осадил коня, спешился, Хаджар подъехала:
– Что ты надумал, Наби?
– Тут и закрепимся. В скалах. Выманим войска на эту вот крутизну и…
Хаджар белозубо улыбнулась, а в глазах тревога:
– А может, не надо? Как Кёроглу учил?
Лицо Наби вспыхнуло, погасла улыбка Он крепко сжал ее запястье.
– Нет, Хаджар, на сей раз Гачаг Наби по-своему должен решить. Своим умом! Как ни крути-верти, а ударить надо. Грудь в грудь, лицом к лицу. А за меня не тревожься. Пусть только сунутся, я их из этой винтовки по одному переклюю!
– Эх, Наби, зря ты распалился, – журила Хаджар. – А патроны расстреляешь что тогда?
– Вот патронташ! Вот еще хурджин – полтыщи штук. Пусть зангезурцы полюбуются, как Наби из айналы бьет!
Хаджар покачала головой, хорохоришься, мол, – с улыбкой ласковой вразумить пытается:
– Что ж, думаешь, по пуле – на каждого?
– Это накладно будет. На пару конных – по патрону.
– А на пеших?
– Тратиться не буду. Пощажу.
– Я останусь с тобой!
– Ты уходи к нашим – вот по этой тропе. Цепью рассыпаться надо по гребню.
– Не уйду! – отрезала Хаджар, соскочила с гнедого и – за Наби. За скалистым выступом затаилась. – Ты с той стороны, а я – с этой. Если уж биться, то сообща. – Опять улыбнулась. – Поглядим еще, кто их больше уложит.
Наби видел, ее не отговорить. Отвел Бозата в укрытие между скалами, привязал к островерхому валуну, узду закинул на луку седла, снял тяжеленный хурджин, крепко-накрепко притороченный к седлу, и поделил поровну патроны с ней. И у обоих винтовки – айналы! И едва они приладились, изготовились к бою, как показались передние конники врага, скачут по склону.
Наби прильнул грудью к покатому валуну и повернулся к Хаджар, поодаль замершей за плоской скалой.
– Что прикажешь, голубка моя?
– Начнем!
– Тогда – гляди!
Молодецкий клич опередил грохот выстрела. В рядах врагов – замешательство. И началось! Метко бьет Наби, Хаджар – не отстает. И остальные поближе к ним подались. Градом летят пули – снизу – по гачагам, сверху – по наступающим. Даже пушки подкатили – скалы содрогнулись, раскалываются, глыбы вниз громыхают по крутым стремнинам горы Арафиса… Дым и пыль взметнулись, пороховая гарь заволокла небо, затмила солнце. Грянул бой. Изрядно потрепали тогда гачаги ряды царских войск. Многие полегли у подножья горы. И вот уже неприятель пошел на попятный, повернул назад. Выстояли!
Наби, ликуя, смотрел в бинокль на отступающих и громовым голосом крикнул вдогонку:
– Ступайте, ступайте! Скажите вашему падишаху, что Наби вызывает его самого на бой!
Куда там – никто и не оглянулся.
А Гачаг уже готов ринуться в погоню.
– Стой, Наби! – остановил его повелительно тревожный окрик Хаджар.
Наби оглянулся.
– Вернись назад! – повторила Хаджар. Наби одумался, вернулся в свой каменный окоп, усеянный стреляными гильзами, пропахший пороховым дымом.
Отряд двинулся дальше в горы, в сторону Ганлы-гёля – "кровавого озера", переменив арену боевых действий.
А там, в нахичеванских краях, прослышав весть о появлении гачагов, куда-то смылись есаулы, и приехавшие в горы обиралы – сборщики. И снова в честь славного боя на Арафисе зазвучала зурна, загремели барабаны – давулы и полились песни величальные. И угощали гачагов, как подобает, костры развели из дубовых дров, что привозили из дальних лесов на лошадях. И эхом отозвались песни в горах окрест Ганлы-гёля…
А после – отдых.
Кто из гачагов седло ладит, кто поводья разорванные шилом и суровьем зашивает, кто ружье чистит-смазывает. А одежду исподнюю всю – в огонь, обнова нашлась на всех, – и чарыхи, и джорабы шерстяные… Да и бороды не грех подстричь. Появились и новобранцы – в гачаги хотят. Проверили каждого, кто таков, кто ружьем владеет. А иной раз, если что не так, доверия не внушает, отказывали, да без обиды, крутого слова. Кое-кто и подарки-гостинцы приносил. Седые горянки Хаджар одежду подарили, загляденье одно! Принесли в цветастом, расшитом золотом свертке платье узорчатое, тоже золотом расшитое.
– Вот тебе, Хаджар, носи на здоровье!
Хаджар, как обычно, в мужской одежде, подобающей гачагу, в папахе, не могла утаить смущенной радости, улыбнулась, покачала головой.
– Где уж мне, по горам, по долам, да в таком наряде?
– Хоть на денечек надень, гордость и слава ты наша, дочь Ханали! – в один голос просили, не отставали седые женщины.
Хаджар с учтивой благодарностью ответила:
– А как посмотрит Наби на то, что я вот в таком платье красуюсь?
– Пусть и он полюбуется хоть раз на веку – какая у него госпожа-красавица! – лукаво подзадорили Хаджар ее сельские ровесницы.
Наби, вполуха слушавший этот разговор, понимающе усмехнулся.
А Хаджар, привыкшая к мужскому походному облачению с патронташами наперекрест – на груди, в мохнатой папахе, в сафьяновых сапогах, после долгих уговоров, наконец согласилась принять дар. И пошло веселье, и зазвенел смех.
Муж и жена взяли узелок с подарком и отправились на приволье. Красота кругом – загляденье, звенят родники, травы колышутся. Журчанье бежавшей вниз речки сливалось с плеском резвых волн Ганлы-гёля.
Удальцы-побратимы, пережившие тяготы переправы через Араке, преследования, напряжение боя на перевале, поравнялись с Наби и Хаджар, прошлись рядом. А потом, лукаво переглянувшись, отстали… И теперь только двое поднимались цветущим берегом волшебно звенящей речки, вдыхая терпкий, пьянящий аромат чабреца, заполонивший горное приволье. Теплое горное солнце струило ливень лучей в ущелья и распадки, улыбалось… Но и оно, щедрое светило, не могло отогреть многоцветное раздолье, не могло переспорить свежую прохладу клокочущих, студеных вод, разлитую над весенним простором.
Выбрались на берег озера, густо поросший травами, под рыжую, замшелую, как бы подкрашенную хной скалу. Хаджар остановилась.
– Может ли наш гачаг покараулить у этой скалы?
– Покараулить? Кого же?
– Разве гачагу не известно, что его подруга должна сменить эту пыльную, мятую мужскую одежду на женское нарядное платье?
– Ну да! – кивнул с готовностью Наби, которому и самому очень захотелось увидеть Хаджар в красивом нарядном платье. – Пусть видят, что нет такой знатной ханум-госпожи по всей округе.
– Что это ты заладил: "ханум" да "ханум"? Может, и вправду привести тебе какую-нибудь холеную да знатную?
– Ну, приведешь. И что дальше?
– А дальше я из ревности – бах! – застрелю удалого муженька…
– За какие же грехи?
– А за то, чтобы не помышлял об этих ухоженных, нарумяненных!
– По мне, нет никого краше и лучше Хаджар! – с жаром проговорил Наби. Хаджар с шутливой угрозой взялась за рукоять сабли:
– Гачаг, сторожи!
– Куда ж лицом стать сторожу?
– Спиной к речке! Ханум изволит купаться!
– А если краешком глаза глянуть на зангезурскую красавицу – что тогда?
– Тогда пеняй на себя.
– А если ослушаюсь?
– "Айналы" образумит.
– Ого! С тобой шутки плохи. Беда, если львица моя ярится.
– А если львица твоя отстанет от гачагов и осядет здесь жить-поживать у Ганлы-гёля?
– Тогда у Гачага Наби крылья обломятся и к ногам упадут! Свет не мил станет!
– И мне без моего гачага жизнь не в жизнь, – неожиданно дрогнул голос у Хаджар. Повернулась – и как-то по-новому увидел он ее. Задубели нежные щеки под палящим солнцем, на студеных горных ветрах, огрубели точеные руки. Глазами из-под трепещущих длинных ресниц повела, взглядом обласкала мужнино родное лицо.
– Гачаг Наби!
– Гачаг Хаджар!
И потянулись друг к другу, как после долгой разлуки, обнялись, жарко поцеловались, и, быть может, в нахлынувшей нежности сказывалось еще и захлестнувшее их победительное упоение удачным походом, от перехода через ночной ревущий Араке до яростного боя на перевале.