Текст книги "Орлица Кавказа (Книга 1)"
Автор книги: Сулейман Рагимов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 25 страниц)
Глава девяносто третья
С приходом Аллахверди и Томаса в стан гачагов многое для их вожака прояснилось.
Из их возбужденных, подчас сбивчивых от волнения рассказов, Наби хорошо представил, каково сейчас Хаджар, как тяжко ей в неволе. Понял он и то, что его соратница уже не так непреклонна в своем желании вырваться в одиночку, нужна помощь.
Понемногу зангезурские горы заволакивал серый мглистый туман, в котором таяли снеговые вершины. Туман густел все больше. Природа нахмурилась. Зима была не за горами. Скоро нагрянут холода, ударят морозы, повалит снег. И нельзя было оставаться кочевьям вплоть до той поры в горах, нельзя было им застревать под разными предлогами на полпути к низине, рассыпавшись там и сям по обе стороны дороги, петлявшей от Гёруса до Шуши, от Шуши до крепости Аскеран, живя в шатрах-алачиках, в походных кибитках, разжигая по ночам костры, которые высвечивали тракт. Тогда уже невозможно было бы пускать пыль в глаза властям, и оттягивать перекочевку с эйлагов к зимним очагам.
Стало быть и не могли бы тогда гачаги рассчитывать на надежный заслон и поддержку, уход кочевий развязал бы руки врагам.
Выдержать лютые холода в горах, с метелями, бурями, заносами было под силу царским войскам, хорошо экипированным, запасшимся провиантом. Ни за каким обеспечением и подкреплением у них дело не стало бы. В этом смысле превосходство карательных сил было несравненно, немыслимо большим.
Гачаг Наби принимал в расчет эти крутые обстоятельства, которые могли бы стать еще более суровыми и жестокими. Он не пренебрегал реальностью, не решал с кондачка, не уповал на везение. В любой переделке его не покидал трезвый и хладнокровный расчет. А за решением следовали молниеносные действия, часто неожиданные, непредвиденные врагами.
Бывало, что обманутые враги5 продолжали обстреливать, штурмовать позиции, давно уже покинутые гачагами.
Прокатывалось, глядишь "ура", град пуль обрушивался на скалы и кручи, а оттуда – ни звука, ни выстрела. Попав впросак, наступающие запоздало осознавали свою ошибку. Командирам приходилось отдуваться перед начальством. Да ведь и как в реляции напишешь, что атаковал превосходящими силами, а остался в дураках, с мертвыми камнями воевал, патроны впустую расходовал, летел сломя голову по кручам… по скалам… да еще и кое-кого из беков, есаулов или старшин не досчитался или в лазарет пришлось отправить столько-то перекалеченных, сорвавшихся в пропасти и ущелья…
Да, случалось, и такие штуки откалывал Гачаг Наби с царскими солдатами и бекскими холуями… То-то была потеха, можно было и вдоволь посмеяться над незадачливыми карателями-гонителями.
Хаджар, бывало, поглядит-поглядит на хохочущих друзей и одернет:
– Ну, будет животы надрывать! Гачагу много смеяться негоже!
– Почему, Хаджар-баджи: – любопытствовал кто-нибудь из гачагов поязыкастее, посмелее. – Что ж такого, если гачаг посмеется от души, если врагов за нос водил?
– Так и до беды недолго! – строго отвечала предводительница, грозя пальцем шутнику. – Нечего зубы скалить. Нас – горстка. А им – числа несть. Бей – не перебьешь. То-то и не забывайтесь.
Балагур не сдавался:
– Чем больше ихних – тем больше и уложим.
Сам Гачаг Наби в таких случаях не решался перечить Хаджар.
Понимал: дело говорит. Сколько бы врагов ни перебили, как бы их ни водили за нос, а обольщаться не надо.
И потому он отмалчивался, когда Хаджар выговаривала не в меру развеселившимся товарищам. А находчивость, сноровку, отвагу в них ценил. Скорбел по погибшим, павшим в боях. Хоронили их в недоступных местах, на крутых склонах со всеми подобающими почестями. Склонял вожак голову перед свежевырытой могилой, клялся отомстить за каждую каплю праведной крови!
Но утешением было то, что, услышав о гибели кого-нибудь из гачагов, являлись добровольцы из окрестных сел…
Проверял вожак, выпытывал, кто таков, откуда родом-племенем, и с ружьем как обращается, и в седле как держится.
Приглянулся – воюй. А на нет и суда нет, отказывать – отказывал, но не обижал. Добрым словом провожал, ступай, мол, с миром, к семье, к домашнему очагу, спасибо за рвенье. И там, дома, сослужишь службу нам, без дела не останешься, а что требуется – узнаешь в свой черед, когда пробьет час, постоишь за нас…
Какой ни есть гачаг, но сила его в бою и в походе в родном народе. А там, чтобы всем миром громить и беков, и ханов, и прочим урок преподать.
И с такою опорой отряд удальцов гачагов стал бы народной дружиной, ратью неисчислимой. "Но Гачаг Наби придерживался своего, – не хотел, чтоб отряд непомерно разрастался, словно рыхлое тесто. Для него было вернее умножать число сторонников в народе, надежных, отважных людей. "Большой отряд – большие заботы", – рассуждал он и принимал в дружину только самых лучших.
Никакие удары и утраты не сломили бы его, убили бы брата родного – он бы скрыл от врагов кровоточащую рану свою, но уязвленную честь не упрячешь, не утаишь… И потому на заточение подруги он смотрел как на тягчайшую беду. И хоть имя и слава Хаджар продолжали воодушевлять бойцов, хоть росло число сторонников отряда не по дням, а по часам, хоть крепко доставалось от Наби вражьей стороне, но росло соответственно и противодействие властей, их злоба и жестокость.
И главноначальствующий в Тифлисе, подхлестываемый сердитыми внушениями царя, проглатывавший горькие пилюли, письменные и телеграфные, точил зубы на гачагов, готовился к решающим действиям.
Ощетинилась гёрусская крепость.
По тракту военные команды, обозы потянулись.
Да еще жила коварная надежда, что Гачаг Наби, поняв бесполезность попыток прорваться и сокрушить такой заслон, в конце концов не выдержит этой муки: чтобы его подругу, его честь в тюрьме держали. Сам, глядишь, объявится, придет в присутствие с повинной головой, бросит к ногам винтовку-айналы, швырнет на пол и кинжал лезгинский, и выдавит из себя, побежденный: "Все! Отвоевался я! Отпустите Хаджар и казните меня!"
Из тревожных сообщений Аллахверди и Томаса он узнал, и о слухах, ходивших в народе: дескать, царь распорядился заманить Наби в ловушку, перебить весь отряд до единого, а тех людей, что по окрестным горам расположились, разогнать и рассеять одним махом, погасить костры-очаги раз и навсегда!
Крепко задумался Наби.
Поглядел на поляну с пожухлой травой, где пасся Бозат, то и дело навострявший уши, стиснул в руках винтовку, поправил кинжал на боку.
– Что делать, как теперь быть? – проговорил он вслух, то ли спрашивая, то ли размышляя про себя.
Аллахверди поглядел пристально:
– Известно, как, выручать Хаджар.
– Мы и хотели с самого начала. А она, видишь ли, сама вздумала, сокрушенно вздохнул Гачаг Наби. – Теперь одна надежда – на подкоп.
– А если она там на камень напорется? – вставил Томас.
– Снаружи будем рыть.
– Туда не подступишься.
– Из-под тракта начнем, – после раздумья решил Наби, – С верховий реки… И хорошо бы прямо из жилья надежного человека…
Томас поправил кинжал в ножнах под чохой, – сам выковал этот кинжал, в своей кузне. Правда, теперь-то у гачагов он, прятать оружие незачем.
– В том-то и дело, – сказал Томас раздумчиво, продолжая разговор о подкопе. – Домишко вблизи от каземата можно подыскать. А вот подходящего хозяина… чтоб язык за зубами держал.
– Найдется, – уверенно проговорил Наби.
– А что бы такое для отвода глаз придумать?
– Пусть хозяин всем говорит, дескать, яму под закром копает.
– Значит, из ямы – лаз под рекой пройдет? – прикидывал Томас, – одному тут, пожалуй, не управиться.
– Пришлем людей на подмогу.
– Как бы не пронюхали… – шумно вздохнул Томас. – А то – беда. И хозяину несдобровать.
– Копать – по ночам, – предложил Гачаг. – А выбранную землю мешками наверх, и – ссыпать в реку.
– Дельно говоришь, Наби! – воодушевленно поддержал Аллахверди.
Наби потупился.
– Эх… с тех пор, как этот узелок завязался, я вроде сам в каземате сижу… Сколько тут вот, в скалах, судил-рядил, думал-гадал… Как ни крути, а ей без нашей помощи не вырваться.
Не раз попадал Наби в переделки, не раз выпутывался из них, умел найти выход. А тут дело – ох как непростое. Выбрать надежный дом, провести подкоп, да чтоб никто ничего на учуял. Ошибешься в человеке, сболтнет лишнее, или соседи донесут – пиши пропало…
Они еще обсуждали дело, когда к ним направились Гоги и Тамара: Аллахверди с Томасом недоуменно переглянулись при виде этих одетых как-то странно людей, особенно же удивило появление молодой красивой девушки в бурке, с "городскими" белыми руками и таким же белым, некрестьянским лицом.
Гачаг Наби, перехватив их взгляд, не удержался от улыбки; представил землякам гостей, дескать, нашего полку прибыло, Аллахверди с Томасом вежливо поздоровались. Да еще не сводя любопытных взглядов с необычных пришельцев и соображая, каким ветром занесло этих грузин сюда, кто их привел и что у них общего с гачагами. Наби молча достал из-за пазухи открытку "Орлицы" на коне и протянул гёрусским друзьям; те вытаращили глаза, разглядывая картинку.
"Да это, никак, Хаджар?!" – Томас локтем ткнул Аллахверди в бок.
Глава девяносто четвертая
Они расселись кругом на войлочной подстилке у алачика, который наскоро соорудили для уважаемых гостей. На скатерти появилась тушеная баранина, тонкий лаваш и овечий сыр. Быть может, Томас мечтательно подумал о недостающей тутовке, а Гоги вспомнилось кахетинское… Но в отряде пить спиртное было заказано. Дело было не в «мусульманском воздержании» – вино могло сослужить плохую службу гачагам в походах.
Потому этот запрет строго соблюдался. Кто нарушит – тому придется распрощаться с отрядом. Ну, а все ж, гостей издалека Гачаг Наби, может, уважит, по такому случаю и разрешит?
Грузинские гости видели, каким уважением пользуется вожак у гачагов, как внимательно прислушиваются к его словам, с какой готовностью выполняют его распоряжения, с какой радостью и счастливым чувством воспринимают поощрение и одобрение из уст Гачага Наби. И этот непререкаемый авторитет помогал ему крепить отряд, предупреждать разлад и расхлябанность. Конечно, обсуждая дело, каждый мог высказать свое суждение, но уж если решено – то выполняли и никаких гвоздей. Уступок не жди. Слаженно действовал отряд, никаких таких разногласий между гачагами не было… Каждый стремился на сходах-советах взять на себя самое рискованное, трудное дело и поручение. И эта готовность ринуться, что называется, в самое пекло, постоянный риск закаляли характер бойцов. Конечно, и с доблестью слава приходила, но дороже славы было – с честью исполнить поручение Гачага Наби или Гачага Хаджар.
Сделать что-то для укрепления позиции, разделаться со спесивым врагом, схватить и привести с завязанными глазами на правый суд гачагов – это была ни с чем не сравнимая радость! Поручения давались бойцам разные, важные, трудные, и неопытных, необстрелянных новичков опекали понюхавшие пороху, бывалые-удалые гачаги. Мужая в борьбе, гачаги проходили суровую школу, проявляя чудеса храбрости.
Самым большим злом, от которого оберегали вожаки свое сплоченное дружное воинство, была опасность проникновения в отряд двурушников и предателей, всяких продажных шкур, которые могли посягнуть на жизнь Наби и Хаджар. Упаси от этих подлецов!
Между тем, власти очень рассчитывали на такую подлую руку, которая могла бы дотянуться до вожаков. То, что не удавалось бекским дружинам, военным командам, казачьим отрядам, могли сделать подкупленные наймиты-оборотни…
И царских чиновников выводило из себя то, что, несмотря на изощренные попытки, проникнуть в отряд подкупленным агентам никак не удавалось.
Почему же?
Откуда это бессилие поднаторевших в отечественных и зарубежных делах имперских "рыцарей плаща и шпаги"?
Не странно ли, что столь многочисленные усилия губернских и уездных начальников, приставов, старшин, верноподданных беков, помещиков, ханов, кулаков, ростовщиков, наемных убийц – кочи до сих пор за несколько лет не ухитрились что-то предпринять, искоренить эту негаданную "беду", избавить от нее кавказский край? Что за магическая, колдовская сила была у этого отряда, умножавшая год от года его славу, воплощавшуюся в народных песнях, переходившую из уст в уста?
Разметалась прядь и пылает лицо
Я в темнице томлюсь, душит вражье кольцо,
Наяву и во сне я зову удальцов.
Ты бы в тяжкий мой час поспешил, Наби,
Стены мрачной тюрьмы– сокрушил, Наби!
Мне постелью кирпич, и подушкой – саман,
Одеяло – рогожа, коченею, аман![29]29
29 Аман – восклицание, выражающее призыв о помощи.
[Закрыть]
И ограда окрест, и густеет туман.
Ты бы в тяжкий мой час, поспешил, Наби,
Стены мрачной тюрьмы сокрушил, Наби!
Над Гёрусом навис холодеющий мрак,
И кругом – караул, и солдат, и казак.
Неужели не вырвусь отсюда никак?
Ты бы в тяжкий мой час поспешил, Наби!
Стены мрачной тюрьмы сокрушил, Наби!
Мало того, что в Зангезуре народ возмутили гачаги, до гёрус-ских уездов докатилась молва – «Орлица» нарисованная тому пример, да еще и армянские селяне, глядишь, затянут за плугом песню о гачагах, того и гляди, сами солдаты подхватят, переиначив слова на русский лад…
Власти обещали осыпать милостями, щедро одарить всякого за поимку гачагов. Им позарез был нужен ловкий, пронырливый и отчаянный шпик, наймит! Такой бы содеял то, что подчас не под силу целому воинству! Но гачагов не так-то просто было обмануть, подозрительных быстро выводили на чистую воду, с продажными шкурами суд у них был короткий. И потому чаще отъявленные лиходеи не решались взяться за это дело, – участь изобличенных агентов предостерегала их от соблазна денег и наград… Гачаги видели таких насквозь, словно по глазам читали, достаточно было одного неверного шага, оплошности. И тогда – пощады не жди. В лучшем случае наушникам и доносчикам отрезали ухо…
Эта вынужденная жестокость, эта неусыпная зоркость помогали отряду устранять роковую угрозу.
И, при такой неизменной бдительности – казалось бы следовало поосторожнее отнестись к прибывшим издалека молодым гостям.
Между тем, Гачаг Наби не проявил с самого начала никакого недоверия к ним. А как дальше? Присматривать, следить за ними или продолжать относиться к ним с безоглядным доверием?..
А не могло ли статься так, что эта милая парочка имела тайное задание от жандармского начальства?
Но, с другой стороны, окажись все не так, гости – их искренние друзья и союзники – не могли не почувствовать оскорбительного недоверия. Грех был бы великий, непоправимый – обидеть тех, кто восславил "Орлицу"! Тех, кто претерпел столько лишений, проделал такой опасный путь, чтобы явиться к гачагам.
Как же теперь рассеять свои сомнения, выяснить истину?
Глава девяносто пятая
Говорят, обжегшись на молоке, дуют на воду. Тот, кто восстал против столь грозной и огромной силы власти, должен волей-неволей, быть начеку, не доверяться безоглядно даже кровно близким людям. Бывает же, что в семье не без урода, и среди родни может оказаться человек с гнильцой, жадный до наживы и поживы, позариться на деньгу, глядишь, продаст, брата родного не пожалеет.
Да, у гачагов были свои неписаные, но крепкие, нерушимые законы. Гачаг должен был держать ухо востро. Иначе – недолго в беду угодить, оплошал пропал.
Как ни тягостны были сомнения Наби насчет нежданных гостей, они, эти сомнения, диктовались логикой борьбы. Но тогда почему Наби поначалу так радушно встретил пришельцев, позаботился о них? Наби, которому теперь, за скромной трапезой в горах, в сердце стали закрадываться сомнения?
Видимо, чрезвычайная сложность положения, которую он почувствовал еще острее после рассказа Аллахверди и Томаса, побудила его быть придирчивее и осторожнее в суждениях. Ведь предстояло такое отчаянно трудное дело – подкоп под носом у несметного царского воинства. Смертельно опасное дело. Любая оплошность могла стоить очень дорого…
Чувство ответственности не всегда одинаково остро у человека, – оно усиливается перед лицом испытания, опасности, смертельной угрозы. Колотится сердце – молниеносно работает мысль. Нервы напряжены до предела.
При всем старании Гачага Наби гости чувствовали скрытое, сдержанное напряжение своего великодушного хозяина. Как-никак, они были, помимо всего прочего, художниками, чье зрение улавливает неуследимые подчас оттенки в настроении, выражении глаз, в обычных жестах. Но это тайное волнение молодым гостям казалось естественным и сообразным тревожному положению.
Но вот Гачаг Наби посветлел лицом, как бы почувствовав облегчение от тяготившего душу неведомого бремени. Эта перемена немедленно отразилась и на настроении гостей – они стали держаться раскованнее и проще. И вновь произошло своего рода отражение: чем естественнее и непринужденнее вели себя гости, тем более Наби утверждался в убеждении, что это друзья, это союзники, что первое впечатление не обмануло его!
Теперь и угощенье пошло веселее.
Снова речь зашла о подкопе. Конечно, самому Наби надо было оставаться в горах, в седле – везде могла вспыхнуть жаркая сшибка.
Да и гостей надо было оберегать. Может быть, думал гачаг, отослать их в глухое село, от греха подальше. А кого с Аллахверди и Томасом отправить?
Едва заговорил об этом, как, к его великому удивлению, вызвался Гоги:
– А меня не возьмете?
– Ни за что, – отрезал Наби.
– Но почему?
– Я не могу рисковать жизнью дорогих гостей. Гоги настаивал:
– Но я не хочу быть обузой. Хочу помочь, чем могу. И Тамара – тоже.
– Не могу, друзья. Что тогда люди скажут?
– Только хорошее.
– Нет, Гоги. Люди не похвалят Гачага Наби.
– Ну, понятно… – нахмурился Гоги. – Не доверяешь нам, Гачаг…
– Не доверял бы – прямо сказал.
– Тогда за чем дело стало?
– Мы не хотим сидеть сложа руки, – запальчиво вмешалась в разговор и Тамара. – Мы не только картинки рисовать умеем! "Орлицу" хотим спасти!
Гачаг Наби, тронутый этим простодушным порывом, мягко улыбнулся:
– Нет, ханум… С нас довольно и одной узницы.
– Мы готовы ради вас на любую жертву!
– Вы готовы, а гачаги – нет! – наставительно заметил Аллахверди, подтолкнув в бок кузнеца, мол, и ты поддержи. Томас энергично замотал головой.
– Да, ахчи,[30]30
30 Ахчи (арм) – девушка.
[Закрыть] никак не можем грузинскую красавицу на такое дело отпустить. К тому же, твои руки… – Томас помедлил, подбирая слова, – к кирке, лопате не приучены…
– Шадите, значит.
– Да. Гачаг Наби не хочет рисковать вами.
– Ну, хоть мне позвольте! – вновь заговорил Гоги.
– Нет, – тихо проговорил Наби. – Не надо настаивать, друзья. "Орлица" осудит меня. Скажет, зачем ты, Наби, папаху на голове носишь?
– Мы же ради нее… Гачаг Наби посуровел:
– У нас свой устав, сестра.
– Прошу тебя, – Гоги ухватился за серебряный поясок Наби.
– Никогда!
У Тамары от обиды на глазах выступили слезы.
Гоги хмуро отошел прочь.
"Ну что тут поделаешь, – думал Гачаг Наби. – Поглядишь, образованные люди, а простых вещей не понимают. Писали бы себе картины и ладно. Так нет же, в бой рвутся. Охота им на рожон лезть. Может, их совесть грызет, что Дато в беде оставили. Кто знает. Но, видно, иного выхода у них не было. Будь какой-то грех у них на душе – стали бы все выкладывать".
Дрогнул Гачаг, передумал.
Подозвал всех. И крепко наказал Аллахверди с Томасом.
– Пусть они пойдут с вами. Но помните: волос у них с головы упадет – вам отвечать.
– Пока мы живы – никто их и пальцем не тронет, – выпятил грудь Аллахверди.
Гачаг Наби взглянул на гостей: их лица сияли такой радостью, точно подкоп под казематом для них был равнозначен крушению империи!
Ну как можно было теперь усомниться в бескорыстии и доблести этих нежданных союзников!
О, если все удастся! Если удастся вырвать Хаджар из неволи! Тогда держись, ваше превосходительство! Мы еще повоюем! Мы еще и Дато вызволим, и с их благородиями и степенствами расквитаемся!
Может, это блажь? А может, первые ростки зреющего дерзкого замысла.
Глава девяносто шестая
Одинокую старость Пелагеи Прокофьевны согревала единственная отрада любимая внучка, которую она вынянчила и вырастила.
Видеть внучку, слышать ее звонкий голос, исподволь наблюдать ее молодое, счастье, сердечный союз с Андреем – это все старой княгине доставляло радость. После удара, пережитого ею, рано осиротевшая внучка, заботы о ней, созерцание трепетного чувства, окрылявшего Людмилу, красили ее печально угасающую жизнь. В сердце ее жила неискоренимая мстительная ненависть к царской фамилии, исковеркавшей ее жизнь, обрекшей ее мужа на медленное умирание в сибирской глуши, и подчас эта ненависть выплескивалась в неожиданных для ее преклонных лет радикальных действиях. Она говорила о декабристах со скорбным благоговением, как о героях-мучениках, рыцарях. Но, дав волю своим антироялистским чувствам, она спохватывалась и умолкала, опасаясь за благополучие молодых.
И теперь, когда Людмила с другом задумали отправиться на Кавказ, она оказалась перед мучительным выбором. Она тревожилась за участь этих горячих голов, одержимых жаждой реального действия и наивными "проектами" исцеления общества.
Так как же – воспротивиться поездке? Погасить их благородный пыл, отвлечь от "романтического предприятия", призвать к благоразумному равнодушию?
Но она не могла твердо уяснить, как бы повела себя в их возрасте, возможно, предпочла бы, как они, причаститься к делу, посильно участвовать в каких-то новых отчаянных усилиях – исцелить общество, сокрушить тиранию, спасти свободу…
… И вот она, уединившись в своих покоях, охваченная смятением, пыталась собраться с мыслями.
Походив между старинных высоких шкафов и громоздких кресел, она опустилась на софу.
Нет, это положительно блажь: отправиться очертя голову туда, в бурлящий неведомый край, с бездумной мыслью связаться… (но разве она сама не была "безумна", отправляясь к ссыльному мужу в Сибирь?)… да, связаться… с тамошними абреками, или… как их там… ("Господи, совсем память отшибло!") молодчагами… гачагами… будто у нас, в Петербурге, нечем заняться… Ох, свернут они себе шею! А мне, старой, недолго на свете осталось жить… Может, и не дождусь их, не увижу больше…
Мысль о смерти в полном одиночестве, без последней радости увидеть единственно дорогих людей, ужаснула ее.
Она уже печально и обречено подумала о необходимости оставить завещание. Конечно, все наследство она оставит Людмиле, хотя, похоже, для нее и для Андрея имущество не представляло особой ценности. Ну да, зачем им этот дом, этот старинный хлам, одним святым духом живы… (А сама в молодости – много ли пеклась об этом? – спрашивала она себя). Нет, не удержишь их никаким столовым серебром и прочим, им бурю подавай, им, ниспровергателям, бомбу в руку вложи, да царя покажи, а то, глядишь, о восстании возмечтают: но было же, было уже, на Сенатской площади, и прежде, и после, а что из этого вышло, господи…
Будь ее воля – она бы, может, и сама устремилась за внучкой в дальний и пугающий путь, как когда-то не убоялась сибирских бесконечных трактов. Но старость и немощь приковали ее к фамильному гнезду, с послушной прислугой, которая, однако, оставалась ей далекой и чужой, при всей щедрости и добром обхождении старой княгини, о которой горничные, кухарка и кучер, только и знали, что она вдова опального "барина".
А дворник, по слухам, часто наведывался в участок и доносил на жильцов, постояльцев. Могло статься, что и в дом княгини когда-нибудь пожалует господин пристав с городовыми, на предмет обыска, и перевернут все вверх дном, да еще, чего доброго, углядят "возмутительную литературу"…
Тогда припомнят ей мужа-декабриста поинтересуются странным для них исчезновением Людмилы и ее друга, начнут вынюхивать, докапываться, и остаток дней княгини обратится в сущий ад…
И ведь не поверят, если им ответить, что внучка отправилась за тридевять земель, на Кавказ ради безобидного собирания песен.
Но нельзя же и противиться молодым, подрывать их воодушевленную веру, их стремление вынести на суд просвещенной публики духовное достояние тамошних народов… Может, их желание примкнуть к каким-то тайным обществам или повстанцам – лишь досужие разговоры.
Дай-то бог… Верно, шли люди на плаху, под пули, на каторгу, на эшафот, но то – другая порода, крепкая, особая, а Людмила, а Андрей… это же дети, наивные мечтатели…
Сколько жертв, сколько бесценных загубленных жизней, а трон стоит.
Старая княгиня сжимала сухонькие кулачки, глядя в окно, через Неву, за которой виднелись очертания дворца, грозила в холодное пространство. И усталая кровь гудела в висках. Она поправляла чепчик на седой голове, и седина ее была ослепительной снежной белизны, чистая седина ее гордой, незапятнанной судьбы. Сколько воды утекло, а ей все вспоминались прекрасные подруги младых дней, декабристские жены, пожертвовавшие молодостью, красотой, блеском, благополучием ради того, чтобы разделить тяжкую участь ссыльных мужей. Как не преклоняться пред их подвигом и памятью?.. Надо во весь голос восславить эту доблестную женскую жертвенность, эту героическую верность долгу, это гордое отречение от царских милостей!
– И она, Пелагея Прокофьевна, исполнила свой долг.
Отойдя от окна, медленно ступая по ковру, она направилась к письменному столу покойного мужа, где хранила, ревностно оберегала прежний порядок, ласково провела дрожащей рукой по чернильному прибору, шершавым обложкам старых книг…