355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Стефан Жеромский » Пепел » Текст книги (страница 8)
Пепел
  • Текст добавлен: 22 октября 2016, 00:02

Текст книги "Пепел"


Автор книги: Стефан Жеромский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 52 страниц)

Последний вывод был таков: свершилось.

Тщетно, как безумец, который сам с собою ведет кулачный бой, окружил он себя рвами, валами и бастионами рассудка. Все рассыпалось в прах и обращалось в ничто.

Над головой его зашумели деревья дерславицкой аллеи. Тихо шептались огромные вековые липы и привислинские тополи с наполовину иссохшими стволами, лишь кое-где на макушках покрытые молодой листвой. По всему саду раздавался щебет птиц, строивших гнезда. Голоса иволг, сорок, зябликов, подорожников глохли в сырой чаще. Дорога, спускаясь вниз, вела прямо к кузнице. Рафал велел кучеру остановиться у кузницы, чтобы осмотреть у лошадей подковы. Изумленный Вицек слез с козел и с досадой стал осматривать костлявые ноги тощих лошаденок. Оказалось, что действительно стертые подковы еле держатся на копытах. Рафал настоял, чтобы прибить подковы новыми гвоздями.

Когда кузнец принялся за работу, юноша соскочил с брички. Тяжелым шагом подошел он к садовой ограде и остановился у перелаза о двух столбиках. Он увидел дом, сад, высокие липы… Естественная беседка под сенью старой сирени сверкала зеленью, покрывшей дерновую скамейку. Густо разросшиеся кусты жасмина и шиповника закрывали ее, образуя живую стену. При виде этого места Рафал сжал горло руками, чтобы не разрыдаться в голос. Он долго стоял так, терзая себя собственной яростью, бичуя каждым взглядом. На рабатках, перед окнами дома, пестрели цветы, расцвеченные неувядающими красками. Окно, о котором он грезил, было открыто, и душистый ветер чуть-чуть раскачивал обе его половинки. Белые стены дома торжественно и таинственно безмолвствовали в тени расцветших крон вишен и яблонь. Вдали выстроились шпалеры черешен; разветвившись почти у самой земли, они спутались поникшими своими ветвями. Старая кора на них растрескалась, словно истлевшая, расползающаяся по швам одежда. Влажная еще, бурая от сырости аллейка бежала к далеким укромным уголкам, к белым березам, к купам дикорастущих деревьев, в тень. Длинные нежные листья вишен и более плотные – слив лоснились так, точно их смазали медом. Пряный запах цветов, пение бесчисленных птиц – дроздов, реполовов, изолг над этим темным широким шатром, – все преследовало теперь юношу, терзало его сердце.

Очарованный, он не мог шевельнуться. Он вдыхал запахи сада, пожирая его очами, чтобы навсегда запечатлеть в памяти… Он смотрел на открывшиеся его взору дороги к счастью и наслаждению, на одетый тенью священный их приют… Но счастья уж не было… Юноше чудилось, будто он идет с Геленой к неизъяснимо прелестной беседке. Головы они склонили друг к другу, а вокруг – весенний гомон и шум. С деревьев как пух осыпается бело-розовый снег цветущих вишен и яблонек. Из живых ран, нанесенных деревьям при обрезке ветвей, струится аромат сока…

Он чувствовал в сердце счастье того дня и сверхъестественной силой фантазии в мыслях переносил свое необъятное, как мир, счастье в эту минуту, в это место. Но одно дуновение ветерка развеивало все в прах. Счастье облетало, как цвет черешен. Дом был пуст и безмолвен. Оконные рамы сонно покачивались, а серая, вылинявшая от дождей ставня скрипела в такт их мелодической пляске, скрипела тихонько, старческим, язвительным и лукавым смехом ржавых петель. «Нет ее, нет ее, нет ее…» – насмехался этот старческий, холодный голос. Жестокий приговор звучал в ушах, как погребальный звон. Рана, затянувшаяся от весенних бальзамов, снова открылась. Исчезли призрачные чувства, пропали мягкие краски цветов, рассеялся фимиам благоуханий, и обнажилась грубая действительность, жестокий быт и жалкое его убожество. Из темных глубин выплыло на поверхность мудрое, ведущее счет утратам и выгодам разочарование. С глазами, полными огня, молил он, стиснув зубы, чтобы повторилось чудо, чтобы он на одно короткое мгновение увидел дорогой образ, молил об обманчивой грезе… Напрасно.

Нужно было возвращаться к бричке.

Кузнец покончил уже с подковами, а Винцентий покашливал, давая понять; что пора ехать. Рафал опустил глаза и равнодушно заплатил кузнецу за работу. Он искоса взглянул при этом на кузницу, на обгрызенный желоб у входа… Не успел он оглянуться, как бричка тронулась с места, тарахтя рассохшимися спицами; он не повернул даже головы, когда они проезжали мимо длинного сада. Это место запечатлелось уже в его душе, бережно, за семью замками хотел он хранить его в своем сердце.

Проселок, на который они свернули с большой дороги, вел к лесу. Они ехали шагом через поля, окруженные бором потом опять выехали на дорогу получше, которая шла до самого Сташова. Отдохнув несколько часов, что было необходимо измученным лошадям, они тронулись дальше. Вечер застал их на краю широких пойм, среди которых, как зеркало озер, блестели пруды. Куда ни кинь глазом, – нигде ни деревушки, ни хаты. Островки леса высились тут и там над поймами, покрытыми уже цветами. На берегу реки темнели шпалеры ольх, высоких вязов, купы лиственных, или, как говорил кучер Рафала, живых деревьев. Дорога, кое-где супесчаная, кое-где болотистая, шла по опушке леса. Лошади, спотыкаясь, плелись шаг за шагом и, наконец, совсем стали. Сколько ни хлестал их кучер и кнутом и кнутовищем, сколько ни тыкал в ребра, сколько ни оглаживал и ни натягивал вожжи, – ничто не помогало. Два живых трупа свесили старые свои головищи и, уткнувшись глазами в землю, застыли невозмутимо, равнодушные ко всему, не исключая страданий, не исключая смерти.

Вид лошадей тронул Рафала. Он сошел с брички, поглядел на их понурые головы и заявил вознице, что придется тут заночевать. Кучер тотчас же достал мешок с худыми кормами, распряг лошадей и устроил им желоб в передке брички, а сам с аппетитом принялся уписывать ломоть ржаного хлеба с куском позеленевшего сыра. Рафал не был голоден. Тело его как бы перестало существовать. Пламень измученной души пожрал его. Юноша стал расхаживать по лугу, неподалеку от брички, стараясь погасить любовное безумство, затаить его в глубине сердца, которое рвалось пополам и глухо стучало в груди.

Вдали над лугами догорала заря. Угасая, она отражалась еще недолго в незнакомых водах, на побегах лозы, которые издали казались ясными лучами, на листьях верхушек высоких тополей, осокорей и вязов. Когда и она погасла, оставив по себе лишь алый отсвет, Рафал приказал кучеру набрать хвороста и разложить костер. Вскоре кверху поднялся синий султан дыма, и ядовитые язычки пламени стали лизать сухие иглы можжевельника.

В небольшом кругу огня Рафал, стоя поодаль, видел недумающими, тупыми глазами голову пристяжной, которую та свесила над пехтерем, иссохший череп с двигающимися ямами повыше глазниц. Суровый и холодный этот череп казался символом страдания, его верным образом и воплощением. Взор невольно снова обращался к потухшим глазам лошади, глазам истомленным, отжившим свое, но таким глубокомысленным, таким мучительно красноречивым, что в их выражении заключался как бы целый мир, альфа и омега жизни. Эти жалкие глаза, против воли смотревшие на пламя костра, которое обжигало и разъедало их, как бы говорили, и тонким чутьем страдальца Рафал уловил в темноте их вздох:

«О вечный сон, вечный сон!

На границе тихого леса и лугов, напоенных влагой, на обильных травах, пахнущих днем и ночью, вечный сон…

О благодатный отдых для натруженных костей!

В священной ночной тишине – на росе, которая падает с неба, в полдень – на солнце, которое все тленное сжигает и обращает в прах, под проливными дождями, которые, неутомимо трудясь, обмывают останки.

О пух мягких трав, который принесет весенний ветер! Цветы, которые родятся из нас… Благословенные семена, которыми оплодотворят наш прах птицы и мотыльки…

В стеблях и в тканях злаков будет наша кровь и наше тело.

О благоуханная наша семья, братья и сестры! Полевые колокольчики, маки, васильки, луговые фиалки… О наши мертвые очи и уста… В вас будет рыдание нашей груди, в вас – биение сердца, в вас – любовный пламень наших жил…»

Рафал отошел. Согретый зноем песок еще не остыл. Юноша с наслаждением погружал в него ноги, и торфянистая земля под слоем песка глухо стонала. Вдали квакали лягушки. Хор их творил сонную, убаюкивающую мелодию. По временам из глубины ее слышался протяжный, глухой, чуждый звук. Глазам невольно представлялся далекий ландшафт. Из болот поднималась огромная голова, затянутая аиром, кувшинками, лягушачьей икрой, опутанная водорослями, она обращала к звездам, мерцавшим в небе, прозрачные, светлые глаза. Чудилось, будто ленивым движением она поднимает перепончатую лапу и подносит к губам дудочку, вырезанную из молодой ивовой ветки, родившейся прошлой ночью. Липкие лягушачьи пальцы пробегают по дырочкам дудки, и во влажную даль летит припев лягушачьего хора. Летит, блуждает, теряется в высоких деревьях…

Неподалеку темнел бор. Недвижимый, безжизненный, безмолвно стоял он, втягивая с лугов в свои недра и засасывая густую тьму. Издалека, откуда-то из-за заречных холмов, давно поглощенных тьмою, доносился по временам громкий лай собак. Иногда же над всем воцарялась тишина, нарушаемая лишь сухим треском горящей хвои да жужжанием невидимого комара. Время от времени лошадь хрустнет погромче или фыркнет нарочно, чтобы сдуть сечку и достать поскорее губами редкие зерна овса. От далеких тополей, с зеркала воды, из ракитника, ивняка, аира долетело легкое дуновение, влажный ветерок, пропитанный живительным ароматом, пронесся по сухой прогалине, пробудил лесной шум, темный шум, густой от жирной смолы, тяжелый, душный и ленивый. Но через минуту он улетел с сухих песков, и снова неуловимым приливом вернулась на прежнее место тишина.

Рафал вытащил другой мешок с овсом и сечкой, бросил его на бричку и лег на спину. Он глядел в небо широко открытыми глазами. Юноша чувствовал еще онемение и бессилие, оставшиеся после болезни. В ночной темноте звезды сыпали с себя лучезарную пыль, серебристый посев света. Белые волны пара, туманные облака, не сгустившиеся еще в тучи, тихо и сонно плыли между звездами. Молочно-белые контуры их бледно светились в звездном сиянии, чтобы, проплыв в бездну, рассеяться неуловимо для глаз, стать небом.

Ночь была душная. Изредка сверкали быстрые и беззвучные сухие зарницы, которые народ зовет вестниками погоды. После них оставались только красивые голубые призраки фиолетовых лесов, деревень, засыпающих между садами, зеленых полей. Взор и мысль пронизывали непроглядную тьму ночи, тщетно ища мгновенные эти виденья.

Кучер заснул как убитый у догоравшего костра.

Когда Рафал лежал без движения и рад был, что ничего не слышит, что даже не знает, где он и что с ним, из недалекой купы ольх донесся вдруг звук. Один, за ним другой, третий… Рафал вскочил и присел. Он слушал песню соловья, лобзал ее с веселою улыбкой, прижимал к сердцу каждым фибром своей души, всем своим существом. Мало-помалу эти металлические простые звуки, такие легкие, будто они рождались от прикосновения к струнам цитры цветистого павлиньего пера, проникли в его душу, пронзили ее насквозь, как острый кремень пронзает водную глубь. Он услышал слова… Слова нематериальные, нежные, ласковые имена, благоговейные прикосновения, поцелуи, которые душа дарит душе среди земных поклонов и дыма благовонных курений. Новые слова, о которых не знаешь, что они выражают, – любовь ли, иль ненависть, сострадание ли, иль презрение и осуждение. Он услышал всю историю своей любви в этом дивном посвисте, летящем, как брильянтовая стрела, в светлую синеву, к самому зениту, в переливах, с тоскою возвращающихся вспять, как возвращается в ярмо невольник с согбенною спиною, исполосованной кнутом надсмотрщика, – в высоких одиноких тонах, исполненных силы и гордости, в вольной песне, шальной от восторга, самой могучей на земле, неизъяснимой. По временам ему чудилось, будто это в нем самом, ему самому поют эти непостижимые золотые струны, будто это он сам извлекает из них онемевшими пальцами этот крик души, протяжный и долгий, падающий, словно подстреленная птица, где-то на грани страданий. Он услышал в нем имя любимой, узнал, какие у нее волосы и глаза. Он положил усталую голову на ее грудь, трепещущую от рыданий, прижал уста к ее щекам, к мокрым ресницам, соленым от слез, которые она лила всю ночь напролет.

Первому соловью, который начал эту песню, ответил издалека второй, второму – третий… К этому трио присоединился четвертый, слившись с ними в неизъяснимом аккорде. Он пел далеко, в прибрежных зарослях.

Это были как бы дозоры, как бы сторожевые отряды чувств, ночные певцы, поджидающие одинокой любви, которая заблудится, проходя той стороной.

Как только начало светать, Рафал разбудил Бинцентия и поехал дальше. Отдохнувшие и накормленные лошади бежали резвей. По правую и левую сторону виднелись деревни и фольварки, выжженные два года назад дотла. На широких черных участках выжженной земли все еще не могла пробиться трава. Валялись груды обгорелых бревен и обугленных стропил. Кругом виднелись разверстые пасти окон, сорванные с петель двери, ставни, болтавшиеся на единственном крюке, потолки, нависшие над обрушившимися стенами, полуразвалившиеся дымовые трубы и остовы печей, засыпанные сухим пеплом. Кое-где на пепелищах поднимались домики, риги, хлевы. Кое-где новый помещичий дом высился между обгорелыми липами, которые, словно черные факелы, бросались в глаза среди зеленых полей. Большая часть деревушек оставалась еще в запустении, погорельцы ютились в шалашах.

Около полудня Рафал миновал Хенцины. Старый, разрушенный замок, черные, растрескавшиеся башни, мертвые стены возносились, как разбитый череп. Приближаясь к месту назначения, Рафал ехал теперь по горам, покрытым лесом. Юноша никогда еще тут не бывал. Он увидел совсем иной край: тихий, заброшенный, унылый. Бесплодные холмы с красноватым грунтом, поросшие соснами или можжевельником, пески на возвышенности, трясины у берегов рек. Они свернули с тракта и до самого вечера ехали по узкой лесной дороге. Корни елей, как змеи, изгибами лежали на дороге, а когда от нее отступали деревья, взору открывалась желтая лента чистого песка с двумя колеями, которые уходили далеко-далеко в лес. Кругом стояли стройные ели, как стрелы, оперенные для более быстрого лета. Зеленый, блестящий весенний мох покрывал их рыжевато-сизую кору. Солнце проникало в глубь леса, и лучи его пронизывали не только чащу ветвей, но и озаряли светом новые побеги. Молодые, мягкие, желто-зеленые иглы были прозрачны, как капли воды. От деревьев на молодую траву падала дивно волшебная, робкая; пугливая и мягкая тень. Казалось, она не выносит человеческого взгляда, существует только для себя и таится, прячется, когда, на нее глядят. Рафал следил за нею из-под полуопущенных ресниц.

Он, как сестра, шептал ей:

– Тень, моя тень…

Розовые, весенние шишки, казалось, плавились и таяли в солнечном тепле. Они источали душистую смолу, и аромат ее струился на землю. Буйная трава еще не успела разрастись в лесу. Почву устилали прошлогодние иглы и сухие листья с их кладбищенскими красками, но кое-где сырая дорога уже сверкала в густой тени изумрудного зеленью. Местами грунт был суше. Там, в чаще пихт, как весенние облачка, курились молодые березки. В глубине леса деревья редели, и виднелись уединенные прогалины, где спокойно дремали озерца неглубокой, стоячей воды. Опавшая с деревьев хвоя толстым слоем лежала на дне их – ярко-желтая, как янтарь. Вокруг озерец буйно разрослась зелень брусники, светло-зеленые елочки плескались в них, как гусята, а жабник со всех сторон охватывал их огненным кольцом. Неподалеку на болоте светились голубые глазки богородской травы и кустики незабудок.

Лошади плелись шаг за шагом. Колеса брички перескакивали с корня на корень или врезались в глубокий песок. Тогда бричка, монотонно поскрипывая, еле-еле подвигалась вперед. Сухой песок пересыпался по спицам, как в песочных часах. Милыми друзьями были для Рафала эти лесные дебри. Юноша чувствовал, что в них он укрылся со своей душой, стал невидимым, что они как бы приголубили его. Тоска, словно невольник на цепи, утомленный долгим гнетом ярма, шла в край, предназначенный ей судьбою, с горестью озирая места, мимо которых лежал ее путь. После плодородных сандомирских полей, где использовался каждый клочок земли вплоть до придорожных рвов, эти забытые леса, растущие на приволье, такие же, как сотни лет назад, такие же, быть может, как на заре мира, были близки его душе, больной от любви. Ему хотелось выпрыгнуть из брички, броситься на землю и остаться одному на долгие дни и долгие ночи, касаться руками только деревьев и губами – только цветов. Слушать, как ветер сонно наигрывает на ветках сосен…

Он был на грани, на пороге понимания удивительной речи этих мелких лесных озерец и деревьев, которые смотрятся в них уже много-много лет, слышал звуки их, шепот и вздох… Он отлично знал, словно сам был своим наставником, что если теперь не поймет их голоса, не уловит его своею душой, то никогда уже, никогда не услышит больше их речи… Он ехал все дальше и дальше, дивясь самому себе, тем чувствам, которые медленно сменялись в нем, живым творческим голосам мира.

Близился уже закат, когда они выехали из лесу. Перед ними открылась как бы огромная поляна, выкорчеванная в бору. Ее пересекали песчаные бугры, поросшие приземистой сосной, заросли можжевельника и возделанные поля. Вдали, на краю этой поляны, под лежащим напротив лесом, сверкали в лучах заходящего солнца огромный пруд и река, которая длинной блестящей лентой извивалась в заросшей ольхою низине. Бричка ехала по косогору, и вся широкая долина была видна оттуда как на ладони. Вдалеке, на берегу пруда, в чаще деревьев белел помещичий дом.

– Вот она, паныч, Выгнанка, – проговорил Винцентий, обернувшись к нему на козлах. – Там и живет молодой пан.

– Вот она, Выгнанка, – повторил Рафал.

Тут только он вспомнил, что вскоре встретится с братом. Рафал почти не знал его, так как брат после ссоры с отцом никогда не бывал в Тарнинах. В семье знали только, что, тяжелораненый, он был близок к смерти и что потом поселился в Выгнанке. Эти сведения, бог знает от кого, словно из-под земли добыла мать. Об этом знал и отец, но никогда ни одно слово о сыне Петре не было произнесено вслух в Тарнинах. У Рафала мелькнула вдруг мысль, что, может быть, и брат плохо его примет… Что тогда? Он не ответил на этот вопрос, но в сердце его родился ответ. Тогда остается… Краков, Варшава, Берлин…

Солнце закатилось за далекие леса, погас последний его луч. Усталые лошади еле плелись, так что кучер поминутно выражал опасения, что они опять станут. Как назло, дорога была ужасная. Непролазная топь стояла между двумя длинными призматическими камнями, выброшенными с пашни. Камни эти успели порасти густым терновником, который сейчас уже отцветал. На супесчаной почве виднелись тощие стебельки ржи и овса. Когда спустились сумерки, в отдаленной усадьбе засветились в трех окнах огоньки. У Рафала как-то странно защемило в груди. Он смотрел на эти окна, удлиненные тени которых отражались в блестящей глади пруда, и не мог оторвать от них глаз. Это была первая минута, когда он не страдал.

Лишь ночью дотащились они до берега. Дорога, изрытая весенними дождями, спустилась за плотину и потянулась между зарослями ольх, пересекая ручьи, струившиеся с водоспусков и мельничных запруд. Коняги сами находили ее в темноте. Все вокруг было залито водой и наполнено ее быстрым, манящим, волшебным шумом. Пар стоял в вечернем сумраке. Контуры деревьев, кустов, зарослей и чащ появлялись и исчезали во тьме. Выше, над гладью пруда, серебрился редкий белесый туман. Сердце у Рафала беспокойно билось. Он озирался в не успевшей еще сгуститься тьме и сердцем постигал тайну этого уголка. Впереди, на холме, все время светились сквозь чащу деревьев три окна. Миновав черную, точно литую громаду мельницы, бричка повернула в гору и остановилась перед закрытыми воротами.

Кругом не было ни живой души. Винцентий стал звать, но никто не являлся; он сам распахнул ворота. Дорога и во дворе до самого дома поднималась в гору. Бричка без грохота, без стука въехала в тень огромных деревьев, росших у крыльца, и Рафал нерешительно спрыгнул и вошел в сени. Когда он постучался в темноте, ища входа, дверь отворилась и человек высокого роста, сильно заикаясь, спросил:

– Кто т-там?

Рафал не знал, что ответить, так как это не был его брат. Наконец он спросил:

– Капитан Ольбромский дома?

– Д-д-дома… А вы кто такие будете?

– Брат.

Человек дал Рафалу дорогу, и тот вошел в дом. Перешагнув порог, он увидел брата, который вышел из соседней комнаты. Капитан Ольбромский был высок, худ и несколько сутуловат. Лицо у него было очень красивое, гладковыбритое. Длинные волосы, зачесанные назад, падали на воротник его белого сюртука. Когда он узнал Рафала, лицо его озарилось улыбкой глубокой радости, чуть ли не восторга, чуть ли не счастья. И сердце Рафала дрогнуло при виде брата, которого он смутно, как сквозь сон, помнил с детства.

Капитан прижал его к груди и без слов долго целовал в губы. Усадив, наконец, брата за стол, он еще долго, заслоняя глаза от огня свечи, в молчании смотрел на него.

– Ты один приехал? – спросил он, наконец, сдавленным голосом.

– Один.

– А мама, отец живы?

– Живы.

– И здоровы?

– Здоровы.

– А сестренки: Зофка, Ануся?

– Здоровы…

– Мама сюда не приедет ко мне за тобой?

– Нет.

– Не приедет… Но ты побудешь здесь долго, правда? Скажи, долго пробудешь?

– Да, долго.

Капитан положил руку на руку Рафала и крепко пожал ее. Затем он обратился к слуге, стоявшему у дверей:

– Михцик, позаботься о лошадях паныча да подумай об ужине.

– С-слушаю… – пробормотал Михцик, щелкнув при этом зубами так, точно хотел цапнуть что-то в воздухе, повернулся налево кругом и вышел.

Когда Рафал с братом остались одни, капитан Петр посмотрел еще в дверь вслед слуге и потом только обратился к Рафалу с вопросом:

– А отец… а батюшка… не велел ли передать мне… То есть…

– Ничего не велел! – быстро ответил Рафал и покраснел, как будто его поймали с поличным. Он был в страшном волнении, какого никогда еще не испытывал. Первый раз в жизни стоял он лицом к лицу с чем-то, что было как будто им самим, а вместе с тем – чужим, возвышенным, исполненным достоинства.

Петр повторил как эхо:

– Ничего не велел, ничего!

В его голосе было столько жгучей боли, что Рафал не мог этого вынести. Он почувствовал, что должен смягчить свои слова.

– Когда я уезжал, – начал он объяснять, – я даже не видел отца; он был в это время… в поле.

– В поле, – улыбнулся старший брат.

– Да, ушел из дому…

– И не простился с тобой?

– Нет, он даже… Я должен тебе сказать…

– Говори смело. Я не стану строго судить тебя, – улыбнулся Петр. – Видно, ты перед папенькой провинился.

Рафал осклабился цинично и неприятно, обнажив все зубы.

– Да уж само собой…

– Говори смелее!

– Папенька изволил приказать мне уехать из дому! Дал только слепого мерина да кобылу Марголго, чтобы увезти меня, как покойника на кладбище.

– Вот как! За что же это?

– За то, что я заездил верховую кобылицу.

– Кобылицу заездил… Только за это?

– Говорю же тебе.

– Что же это за кобылица такая дорогая?

– Баська. От Попелятки.

– Я ее не видел… Давно уж я не был дома. Только ты не горюй, Рафця. Я тоже уехал, вернее, ушел не простившись, чуть собак на меня не натравили. Давнее это дело… Я думал, что отец прислал тебя…

Капитан поднялся и стал ходить из угла в угол по комнате. Рафал следил за ним глазами и с жгучим любопытством подмечал его манеру говорить, фигуру, каждое движение, каждый жест, гримасу. Он не мог побороть чувство недоумения, которое охватывало его, когда он смотрел на брата… Он не мог примириться с тем, что этот таинственный брат, который ушел куда-то из родного дома и стал жупелом, символом всего того, о чем надо было хранить молчание, что было великим и страшным, живет в таком жалком старом доме. «Ведь это он? Петр?» – думал юноша, украдкой посматривая на брата. Но когда с глаз его упала пелена, исчезла и преграда, разделявшая братьев. Ненасытное любопытство и нечто иное, новое, близкое и милое, заставило Рафала забыть обо всем на свете. Глаза у него засияли. Петр остановился перед ним и заговорил:

– Видишь ли, братец… Ты еще очень молод и, пожалуй, не должен знать того, что я тебе рассказал; но… кто знает, что может случиться завтра… Я хотел откровенно сказать тебе, почему я так давно не был у вас, чтобы ты не думал плохо о моем отношении к семье.

– Да что ты, я совсем не думаю!

– Вот как все произошло… Отец отдал меня в кадетский корпус. [68]68
  Кадетский корпус(«Рыцарская школа») – основан в 1766 году. Это была наиболее современная, передовая школа той эпохи, со светским образованием, с квалифицированными преподавателями Вместе с тем корпус стал очагом распространения прогрессивных патриотических идей. В его стенах учились Тадеуш Костюшко, поэт радикал Якуб Ясинский и другие будущие деятели национально-освободительного движения.


[Закрыть]
Дома я не был очень долго, потому что на лето меня обычно брал к себе один из товарищей по корпусу. В Тарнины я приехал в первый раз уже р чине ефрейтора. В голове бродили всякие мысли. Не знаю, поймешь ли ты меня…

Недавний школьник постарался изобразить на лице полное понимание, хотя на самом деле вовсе не был уверен в том, что поймет брата.

– Видишь ли, еще в корпусе у нас началось брожение умов. Мы много читали… «Размышления над жизнью Яна Замойского», [69]69
  «Размышления над жизнью Яна Замашкою»– принадлежат перу выдающегося польского общественного деятеля и ученого конца XVIII и начала XIX века Станислава Сташица (1755–1826). Ян Замойский(1541–1605) – польский государственный деятель: канцлер и великий гетман. Известен как полководец и автор проектов политических реформ Речи Посполитой. Именно этой стороне деятельности Замойского Сташиц посвятил свою книгу, изданную в 1785 году. Сташиц выдвигает программу реформ, долженствующих укрепить государственный организм Речи Посполитой. Сташиц предлагает установить наследственность польского престола, образовать постоянное войско, упразднить обязательность единогласия в сейме и ввести принцип решения вопросов большинством голосов. Помимо того, Сташиц доказывал необходимость социальных реформ – равноправия мещан со шляхтой и перевода крестьян с барщины на денежный чинш (оброк). Книга Сташица приобрела большую популярность в прогрессивных кругах мещанства и шляхты.


[Закрыть]
«Жизнь Ходкевича» [70]70
  «Жизнь Яна Кароля Ходкевича»– написана одним из первых польских историков Адамом Нарушевичем (1733–1796), сторонником реформ. Ходкееич (1560–1621) – великий гетман литовский. Командовал польскими войсками в войнах со Швецией, Россией, Турцией. В 1621 году погиб в битве с турецкими войсками в Хотинской крепости. В народном сознании запечатлелся как символ честного, неустрашимого воина.


[Закрыть]
были для нас светочами в ночной тьме. Я дам тебе эти книги… На угнетение крестьян, на весь ход государственных дел мы смотрели с болью в душе. Каждый из нас полагался на шпагу и на ней дал присягу. Мы верили, что судьбы Речи Посполитой в наших руках, что это мы спасем ее.

Когда я вернулся домой и начал беседовать с отцом, меня охватило отчаяние. Отец стоял на стороне тех, кого я смертельно ненавидел. Он велел мне поступать и даже мыслить так, как он и они. Он настаивал, чтобы я отрекся от своих взглядов. Один раз он выругал меня, в другой раз пригрозил…

– Знаю, знаю, – простонал Рафал.

– Ты слышал об этом дома? – спросил Петр, склоняясь к нему.

– Да, слышал.

– Тебе мама говорила об этом?

– Мама, Ануся…

Петр дышал прерывисто и тяжело… Щеки у него пылали. Он ходил быстрым шагом по комнате и время от времени бросал слова, тихие, как вздох:

– Он попрал мою офицерскую честь. Это бы еще ничего! Но душу… Вне себя от негодования, в диком порыве возмущения… когда он хотел дворовых… я крикнул, что я офицер, что я не позволю… и вырвал из ножен! Боже мой!..

Задохнувшись, он опустился на стул. Он сидел, с трудом переводя дыхание. Затем он продолжал:

– Ночью я ушел. Сколько лет уже прошло! Когда мы из Брацлавщины, под начальством Гроховского, шли день и ночь к Поланцу… я видел издали нашу сторону… А потом… хоть бы слово!

– Отец ничего не знал о тебе, и мы тоже…

– Что же вы могли знать? То же, что обо всех. На поле боя под Щекоцином… [71]71
  В ходе восстания 1794 года Костюшко решил стянуть к Варшаве польские войска, квартировавшие в Литве и на Правобережной Украине. Польская дивизия, стоявшая под Брацлавом, двинулась к прусско-польской границе. Под Щекоцином 6 июня 1794 года прусские войска вместе с русскими нанесли поражение польским силам. В бою был убит и командир дивизии генерал Гроховский.


[Закрыть]
пруссаки искололи меня штыками… Я истекал кровью, лежал среди трупов. Солдат, которого ты видел у меня, вернулся за мной ночью, нашел полуживого. Он вынес меня на руках… Я валялся по усадьбам в Краковском воеводстве, а когда встал, наконец, так, собственно… было уже незачем…

Он хрустнул пальцами и быстро проговорил:

– Ох, не могу… говорить!

Однако немного погодя он снова начал:

– Пришел я сюда с этим солдатом, – он родом отсюда. Взял в аренду эту вот деревеньку, и вот сижу здесь. Земли тут мало, можжевельник корчуем. Тоска меня гложет… А из дому… хоть бы слово!

Рафал, побуждаемый каким-то особенным чувством, заговорил о доме, стал рассказывать обо всем, что было и сохранилось в памяти. Петр опять остановился перед ним и, глядя на брата пылающими глазами, как бы подогревал его красноречие. Они понимали друг друга с полуслова, говорили отрывочными фразами, восклицали, подражали голосам людей и зверей. Петр как мальчишка расспрашивал о деревьях перед домом и в саду, особенно об одном старом вязе, в конце сада, о лошадях и собаках, о домашней обстановке, о полях, дорогах, о дворовых и о мужиках. Глаза его и губы смеялись теперь так же, как глаза Рафала. Оба стали в эту минуту поразительно похожи друг на друга, – словно это был один человек в двух лицах. По временам, прерывая рассказ о чем-нибудь, касавшемся дома, они тихо вскрикивали, начинали вдруг улыбаться и перескакивали к новой теме. Петр расспрашивал о старых тетках, о приживалках и нахлебниках и в рассказе Рафала узнавал каждого по какой-нибудь ужимке, которую имитировал брат, по характерной манере щурить глаза, а то и просто по голосу. По временам, когда какое-нибудь тяжелое, известное обоим без слов воспоминание оживало вдруг в памяти братьев, когда оба они вспоминали вдруг о какой-нибудь кровной обиде, невзирая ни на что такой горькой и незабываемой, у обоих замирал живой смех и лица застывали словно в оцепенении.

Михцик постелил на столе небольшую скатерть и расставил тарелки, но братья ничего не заметили. Более чем скромный ужин они съели наскоро, не глядя. Михцик постлал Рафалу на софе, обитой зеленой кожей, и, стоя в дверях, время от времени мурлыкалсебе что-то под нос.

– Ступай спать, старина, – сказал ему Петр, не прерывая беседы.

Солдат, заикаясь, снова повторил свое: «С-слу-шаю!» – и удалился.

Свечи догорели в жестяных подсвечниках. Петр нашел и зажег новые. Больше всего он все-таки допытывался про отца. Тысячу раз спрашивал о его здоровье, хотел знать во всех подробностях, как старик выглядит.

Рафал, рассказывая обо всем брату, зашел так далеко, как до сих пор никогда еще не заходил. Первый раз в жизни он был так искренен. Он сам не знал, когда ему в голову пришла мысль рассказать откровенно Петру о своем ночном приключении, о борьбе с волком и признаться ему в своей любви к Гелене. Но вдруг какое-то неожиданное чувство, точно ее приказ, заставило его остановиться.

Петр слушал его с широко раскрытыми глазами. Он заставлял брата по десять раз повторять подробности. Они перескакивали от одной темы к другой. Не заметили, как потускнел блеск свечей и мебель в комнате стала явственно видна. Через открытые окна струился бодрящий холодок. Сучья, побеги и ветви с едва раскрывшимися листочками, седые от утренней росы, неподвижно застыли в оконных проемах, объятые глубоким сном. Порою, однако, какой-нибудь гибкий молодой росток вздрагивал, точно от пронизывающего холода, и росистый дождь сыпался вдруг на землю с каким-то особенно страшным шорохом, как всегда бывает во сне. Порою холодный и влажный ветерок, прилетая с реки или пруда, зарывался в ветви испанского жасмина и прятался в мокрую листву, чтобы в укрытии на скользком, только что родившемся отпрыске уснуть на минутку, отдохнуть в здоровом, предутреннем сне. Из туманной дали доносился кроткий и мягкий голос болотного дергача.

Светало.

За окнами простиралась уже тихая лазурь, а на фоне ее темными полосами стали вырисовываться далекие холмы и стена лесов на равнинах. Высоко на безоблачном небе сияла, как лилия, прощальным блеском утренняя звезда – заряница. Выплывая из-за горизонта, заря багровым светом обнимала уже край земли.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю