Текст книги "Пепел"
Автор книги: Стефан Жеромский
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 52 страниц)
Гинтулт шел вместе с нею. Ружье на изготовку, железная поступь, глаза пронизывают тьму! Во всех передних окопах кипела борьба не на жизнь, а на смерть. Во рвах между палисадами, в обращенных к крепости углах бастионов слышны были удары и стоны. Рота, идя вперед, через рвы, через груды раненых и трупов, увидела впереди белые мундиры. Волчьими прыжками помчались за ними гренадеры. Вскоре они очутились на болоте. Оттуда доносился уже лязг и рев. Гренадеры догнали неприятеля. Крики пронзенных штыками, команда офицеров, зовущих на бой, проклятия, стоны раненых. Быстрым шагом, со шпагой наголо, шел князь, подхваченный общим порывом. В одном месте кучка белых мундиров, окруженных цизальпинцами и поляками, дралась, стоя по пояс в болоте.
В высоких, сухих, шуршащих камышах солдаты стояли сомкнутым кругом. Кого мог достать штык, сбрасывали в трясину, хороня заживо. Приклад добивал, а каблук втаптывал в болото. Чтобы не провалиться самим в трясину, гренадеры становились на живые еще тела и с них избивали убегающую толпу.
И вдруг огненные снаряды осветили все Пайоло. Это Родель нащупал своим огнем австрийцев, которые подкрадывались под командой капитана артиллерии Шмита, И другой их отряд, который под командой капитана Мартина вплавь переправлялся через реку. На них обрушилась канонада с батарей дель Тэ. При вспышках порохового огня князь видел кругом окровавленные штыки и дула, оскаленные зубы, залитые кровью, хлещущей из ран, груди и лица, вытаращенные, страшные глаза. Кровавые когти вцепились в чьи-то волосы… Новая вспышка огня! Собственная шпага сверкает, как молния! Алеет и струится горячее пламя крови. Новый удар… По самую рукоять! Руки, пальцы тянутся из трясины, хватают за ноги. Сдавленный хрип, невнятный вопль в болоте. Треск камышей. Кто-то убегает. Удар приклада о череп и тихий плач. В самом канале Пайоло бойцы дрались врукопашную, душили друг друга за горло и сталкивали навеки в смертельную бездну. Все реже, но все явственней раздирал тьму нечеловеческий рев и крики мести.
Только к утру приступ был отражен по всему фронту. Гренадеры гнали толпу пленных, взятых в камышах. Князь, испачканный в грязи, шел вместе с другими, с трудом поднимая тяжелую, точно налитую свинцом голову. Его с ног до головы пронизывал холод. Ноги подкашивались. Едва различая дорогу и окружающие предметы, дотащился он к утру до своей комнаты в городе и в беспамятстве повалился на постель.
Князь спал как убитый, весь в поту, в лихорадке, без чувств. Просыпаясь время от времени, он находил у изголовья простой глиняный кувшин с вином, разведенным водой. К нему наклонялось противное лицо ростовщика, у которого он занимал деньги. Это был еврей с пепельно-смуглым лицом мантуанца. В полусне князь видел, что ростовщик обыскивает карманы его шинели, шарит в ящиках туалета, где не было ничего ценного. Его забавляло это зрелище. Лишь бы тишина… Два-три раза он съел по ломтю хлеба, запил водой – и снова спать!
На пятый день в комнату с криком вбежал перепуганный еврей. Дергая больного, он кричал пронзительным голосом, что французы сдали город и уходят, что Мильоретто уже занято австрийцами, а в воротах Черезе их стоит пятьсот человек. Князь сначала не поверил и не хотел вставать, но в конце концов поднялся с постели. Он привел себя в порядок и вышел на улицу. Еврей за ним. Оказалось, еврей говорил правду. Пехота с одним знаменем генерала Фуассак-Латура медленно подвигалась по направлению к мосту Молини, к цитадели, а за нею артиллерия с орудиями. Фургоны командующего и других генералов и даже повозки офицеров и экипажи их жен громыхали среди развалин. Пробившись через толпу, князь увидел, наконец, своих. Они шли в порядке с шашками наголо. Артиллерия впереди, за нею конница, роты пехотинцев в самом конце. Ему сообщили, что гарнизон сдался [272]272
Мантуя после длительной блокады была взята трехнедельной осадой и штурмом. Французское командование заключило 28 июля 1799 года соглашение о капитуляции гарнизона. По условиям капитуляции гарнизон получил право свободного выхода; солдаты и офицеры обязаны были в течение года не воевать против Австрии и России. Лишь польские солдаты, большая часть которых были выходцами из польских земель Австрии и являлись подданными Австрии, подлежали выдаче австрийскому командованию, а офицеры – заключению в крепости.
[Закрыть]и с военными почестями уходит через цитадель, а легиону приказано замыкать колонну.
Князь занял место в строю, вынул шпагу и зашагал рядом с орудием. Легкие французские полки заняли арочные мосты, перешли через них, но не двигались дальше. Узкие полосы земли между озерами и вдоль крепостных стен, застроенные жалкими домишками, были до того запружены солдатами, что яблоку негде упасть. Артиллерия Аксамитовского с пушками вступила на мост, в темный проход между толстыми бесформенными стенами, мертвенно-серыми от многовековой мучной пыли. Пехотные части все еще продолжали стоять в узких улицах. Князь шел в строю с солдатами. Глаза его вяло блуждали по старой паутине, отягченной мучной пылью, по следам наводнений и угрюмым бойницам, выходившим на зловонные озера. Мельницы, которые не работали в это время, были отвратительны, точно средневековые орудия пыток.
Усталые войска ожидали в тишине, когда можно будет покинуть это проклятое место, а тем временем в конце улицы показалась белая колонна австрийцев. Офицеры шли вместе с нею быстрым шагом. Подойдя ближе, австрийцы как-то необычно построились. Сначала они врезались клином между польской артиллерией и пехотой, а потом взяли ружья к ноге. Никто из поляков не мешал им и не протестовал. Они уходили с почестями на основании формально подписанной и прочитанной войскам капитуляции. Второй параграф ее гласил, что цизальпинские, швейцарские, польские и пьемонтские войска будут считаться и трактоваться во всех отношениях как войска французской республики.
Вдруг австрийцы, по данному приказу схватившись за ружья, взяли их на изготовку, направив на гренадер, разведчиков и артиллеристов. В ту же минуту из всех переулков, со дворов, из-за углов на солдат, которые никак не ожидали нападения, бросилась огромная толпа пехотинцев. Австрийцы вырывали ружья из рук предательски окруженных солдат, срывали или нахлобучивали им на глаза шапки и безоружных тащили по мостовой. Опрокидывая солдат на землю, австрийцы вязали им руки. Офицеры в первый момент онемели от ужаса. Но их тоже не пощадили.
Офицеры видели, как с солдат и унтер-офицеров, захваченных врасплох в тесных переулках, срывают погоны и бьют их ими по лицу, как таскают их за волосы, топчут ногами, тащат по уличной грязи, как вяжут им руки и ноги. Они увидели, наконец, как срывают офицерские мундиры с тех, кто заслужил их своей храбростью в сражениях перед лицом двух армий, привязывают руки к дулам ружей, чтобы прогнать сквозь строй. – К оружию! – раздался крик.
Было уже поздно. Австрийцы разорвали колонну на несколько частей и окружили каждую часть. Оружие было вырвано из рук. Из частей, стоявших ближе к мосту, несколько сот солдат незаметно проскользнуло к цитадели и избежало участи своих товарищей. На группу из двадцати офицеров-артиллеристов тоже обрушилась австрийская пехота с винтовками наперевес. Австрийцы обступили офицеров плотным кольцом рядов в десять. Поняв, что произошло, офицеры выхватили шпаги. Защищаясь, они стали плечом к плечу и образовали круг. Молча стали они разить неприятеля. Шпаги их, со свистом описывая огненные круги, разбивали ружья и штыки австрийцев. Офицеры рубили сплеча. Кто-то принял на себя командование. Молниеносными, неожиданными ударами они теснили солдат и прокладывали себе путь. Но вот один, за ним другой, третий упал на землю, проколотый штыком. Оставшиеся в живых, при виде этого небывалого в истории позора, пришли в ярость от обиды и муки. Они дрались исступленно. Гинтулт словно ослеп. Он врезался один в самую гущу солдат и рубил, готовый на смерть. Вдруг толпа по приказу расступилась. Издали, с улицы въезжала генеральская свита, а за нею, окруженный блестящим штабом, на красивом коне генерал барон Край де Крайова. Майор Круликевич, без шапки, с окровавленной шпагой в руке, бледный как смерть, двинулся ему навстречу и, издали указывая ему, что творится, требовал приказа прекратить преступное избиение. Фельдмаршал, с выражением презрительной насмешки, окинул всех прищуренными глазами и небрежно проговорил:
– Все, что делается, делается на основании секретного дополнительного параграфа капитуляции от двадцать восьмого июля. Здесь нет никакого беззакония. Дезертиры, бежавшие из-под знамен его императорского и королевского величества, будут переданы каждый в отдельности полку и батальону, к которому они принадлежат.
Фельдмаршал пришпорил коня и хотел проехать в сторону. Но майор Круликевич гневно схватил за поводья его лошадь и не отпускал, хотя над головой его были занесены австрийские сабли. Голос у него пресекся. Налитыми кровью глазами он впился в фельдмаршала.
– Гарантирую всем жизнь, – процедил фельдмаршал.
В эту минуту с противоположной стороны, понуждаемый толпою офицеров польской конницы, подъехал бледный Фуассак-Латур. Подъезжая к концу моста, генерал закрыл глаза. Польские офицеры бросали ему в лицо оскорбления. Князь Гинтулт сломал свою шпагу и с презрением бросил ее ему в грудь.
Из рядов кричали:
– Предатель!
– Клятвопреступник!
– Ты совершил преступление, какого не видел еще мир: ты коварно предал беглецов!
– Смотри теперь в глаза тем, кто уцелел в боях, в которых бестрепетно умирали их братья.
– Мы отдавали тебе жизнь за наше дело и честь. Мы говорили тебе, как рыцари: если ты хочешь бросить нас на глумление врагам для спасения французов и себя, имей мужество сделать это открыто. Мы знаем, что нам делать. Ты солгал под присягой!
– Мы говорили, что, если ты нам открыто скажешь, что ты намерен с нами сделать, мы запремся в пороховой башне и своими руками бросим огонь и взорвем себя на воздух. Позор тебе, предатель!
Фуассак-Латур поднял глаза. Потом белую, дрожащую руку. Молча глядя на поруганную толпу пленных, он долго салютовал им.
Часть вторая
В прусской Варшаве
Как и в первый раз после возвращения под родительский кров, Рафал провел в Тарнинах четыре года. Он пахал, сеял, косил, жал, свозил снопы, молотил и продавал хлеб. В руках у отца, который распоряжался им, как приказчиком, экс-философ превратился в слепое и глухое орудие его высшей, всесильной воли. На свои личные нужды он получал несколько медяков, да и то в случае особого благоволения, а все необходимое выдавалось ему натурой, расчетливо и осмотрительно. Добыть немного наличных, чтобы одеться хоть сколько-нибудь по моде и погулять в городе, Рафал мог только из таких источников, как тайная продажа хлеба из закромов, незаконно налагаемая на мужиков дань, урезывание корма рабочим лошадям. В душе помещичьего сынка родилась в результате глухая злоба против одежды, которую ему приходилось носить, против работы, которую ему приходилось исполнять, против всего, что его окружало. Никто не понимал его, и он никого по-настоящему не ценил. За все это время Рафал если и выезжал из дома, то не дальше соседних деревень. Всего два-три раза ему случилось побывать в Сандомире. Зимой, на масленицу, он ездил на вечеринки в соседние усадьбы, и это было бы для него большим развлечением, если бы не муки, которые он испытывал при встрече с соседями, одетыми по последней моде.
Осенью тысяча восемьсот второго года от одного из этих соседей, который толкался по Галиции и Южной Пруссии, Рафал узнал, что князь Гинтулт вернулся на родину и живет то у себя в Грудно, то в Кракове. В душе у него родилось тогда отчаянное решение. Он написал князю пространное письмо, в котором как будто благодарил его за все оказанные ему благодеяния, а на деле жаловался на свое настоящее положение. Долго, целыми неделями, в величайшей тайне от всех стряпал он поздними ночами это письмо, и когда оно, наконец, было написано, тысячу раз перечитано и переписано набело, почувствовал необычайное облегчение. Он совсем не думал о последствиях этой затеи, знал даже, что ничего из нее выйти не может, но все-таки одна мысль, что письмо это попадет в руки князю, доставляла ему необыкновенную радость. Рафал сам отвез драгоценное послание на почту в Сандомир. Несколько недель он еще думал о письме, а потом, видя, что ответа все нет, стал жалеть, что написал его, и наконец погрузился в прежнюю апатию.
Между тем ответ был получен, но на имя старика Ольбромского. Не упоминая о письме Рафала, князь обращался к кравчему с весьма деликатным вопросом: не противоречило ли бы семейным интересам, если бы Рафал на некоторое время занял место секретаря при его княжеской особе? В самых почтительных выражениях князь заверял, что постарается достойно вознаградить его труд, и в то же время давал туманные обещания заняться судьбой юноши. Если предложение его будет встречено согласием, то князь просил, чтобы Рафал в ту же осень приехал в Варшаву. Старый кравчий несколько дней носил при себе письмо и серьезно обдумывал предложение князя. Оно льстило его самолюбию, удовлетворяло его понятиям о необходимости быть вхожим в барский дом, но, с другой стороны, лишало имение такой рабочей силы, как Рафал. В конце концов взяло верх искушение перед карьерой. В один прекрасный день, после обеда, кравчий задержал домашних и прочел письмо князя. При этом он ужасно важничал, как человек, которому князья пишут familiariter. [273]273
Запросто, дружески (лат.).
[Закрыть]У Рафала ноги подкосились, когда он все услышал. Кравчий спрашивал у жены, сына и дочерей, как они смотрят на это дело; но в действительности только оттягивал минуту объявления давно принятого решения. Наконец приговор был объявлен. Вздыхая и разводя руками, кравчий согласился на отъезд сына. С этого дня начались приготовления, шитье белья, стирка, починка и хлопоты о паспорте для въезда в Южную Пруссию.
В ноябре Рафал уехал из дому. Юноша покидал его с радостью. Ему никого и ничего не было жаль. Все кипело в нем от радости, он рвался вперед. До прусской границы Рафал доехал на своих, а оттуда в Варшаву покатил в почтовой карете. Прямо с почтовой станции он направился во дворец князя Гинтулта. Эта была старая магнатская резиденция, прятавшаяся в садах, расположенная вдали от шумных улиц центра. Когда Рафал очутился у подъезда, запущенный дворец с облупившимися стенами, ржавой решеткой ворот и поросшим травою двором, был как-то негостеприимно заперт. Все окна были плотно занавешены потемнелыми полотняными шторами, двери закрыты. Прошло много времени, прежде чем старик швейцар заметил слоняющегося по двору пришельца и спросил, чего ему нужно. Когда Рафал, охваченный неприятным чувством, рассказал ему, кто он и по какому делу приехал, швейцар проводил его во флигель дворца. Они прошли по длинным коридорам, миновали один зал, потом другой, и наконец Рафал увидел князя. Он едва узнал Гинтулта. Лицо у князя потемнело, увяло и покрылось морщинами. Глаза потеряли блеск. Только все та же вежливая улыбка озаряла это лицо, точно искусственный свет, рассеивающий сумерки, которые надвигаются все гуще и гуще.
– Я давно хотел, – промолвил, поздоровавшись, князь, – чтобы ты был при мне. Когда ты мне написал, я искренне обрадовался. Ты мне нужен.
Рафал поклонился; ему было очень приятно слышать, что князь говорит ему «ты».
– Но я должен тебя предупредить, – продолжал Гинтулт, – что тебе придется запрячься в нелегкую и долгую работу. Я много читаю, пишу. Тебе придется каждый день по нескольку часов работать со мной. Потом можешь делать что тебе вздумается. Ну, так как же?
– Я к вашим услугам, ваша светлость.
– Хорошо. Ты знаешь немецкий язык?
– Да. Когда-то знал довольно хорошо, но дома я за четыре года слова по-немецки не выговорил.
– Это ничего не значит. Нужно только, чтобы в случае надобности ты смог написать. Сможешь?
– Смогу.
– Ведь ты, кажется, – продолжал, улыбаясь, князь, – слушал курс философии?
– Да… слушал.
– Латынь тоже знаешь?
– Знаю.
– Это очень важно! Я латыни почти совсем не знаю, а мне сейчас нужно много читать на этом языке. Вот ты и будешь переводить мне.
– К вашим услугам.
– И еще одно. Обо всем, что мы будем тут писать, читать, говорить и делать, ты должен хранить полное молчание. Можешь ли ты дать мне слово шляхтича, что выполнишь это условие? Можешь ли ты дать мне слово?
– Даю честное слово.
– Я предупредил сейчас тебя об этом, чтобы ты с самого начала запомнил, что ты обо мне ничего не знаешь, ничего не слышал и что тебе вообще ничего не известно.
– Слушаю, ваша светлость.
– Теперь ступай ужинать и спать. Комнат здесь к твоим услугам сколько угодно. Можешь выбрать себе любую. Тебе только придется довольствоваться одним слугою, который прислуживает и мне. Когда выспишься после дороги, зайди ко мне…
Ошеломленный Рафал не был в силах собраться с мыслями. Больше всего его манила перспектива выспаться после нескольких дней тряски в бричке и в карете. В соседней комнате старик камердинер приготовил гостю постель и удалился. Проснувшись на следующее утро и не слыша нигде ни малейшего движения, Рафал быстро оделся и стал осматриваться. Широкое окно заслоняли высокие деревья, с которых осыпались золотые листья. Толстая каменная ограда окружала со всех сторон уединенный парк, отделяя его от Вислы. По длинным аллеям, затененным старыми липами и грабами, кое-где скользил бледный луч солнца. Во всем доме царила такая глубокая тишина, что слышно было, как листья с шорохом падают на сухую траву. Рафал отвел глаза от окна и на цыпочках вышел из спальни. Соседние комнаты были пусты. В них царил полумрак, так как шторы на окнах не пропускали света. Мебель была покрыта чехлами, зеркала закрыты, люстры и канделябры тоже закутаны в холст. Рафала обдало холодом и неприятным, нежилым запахом. Минуя комнату за комнатой, Рафал набрел на приоткрытую дверь из кованого железа и вошел в огромный двухсветный зал. Это была библиотека. В стенных шкафах, за дверцами из проволочной сетки или стекла видно было множество книг, уставленных на полках в несколько рядов. На половине высоты этого большого зала шла галерея с изящной резной балюстрадой. Тут и там стояли статуи, глобусы, лежали огромные рукописи и свитки. Рафал тихо ступал, оглядывая эти богатые стены и обстановку, как вдруг из угла послышался голос князя:
– А вот и ты, мой секретарь! Ты пришел как раз вовремя. У меня сейчас несколько свободных минут, и мне хочется поговорить. Итак, в деревне ты сеял пшеницу сандомирку, рожь и даже ячмень.
– Да.
– И тебе надоело это хуже горькой редьки?
– Надоело.
– Захотелось увидеть свет?
– Да, захотелось.
– Ты прав. Нужно непременно стремиться к чему-нибудь новому, переноситься душой на новые места, к новым занятиям, менять самые стремления, иначе земля засыплет и поглотит нас. А у меня, пока ты сеял и жал, родилась мания читать книги. Прежде этой страсти у меня не было. Я удовлетворялся самой человеческой жизнью, нашей, настоящей, а книги считал снедью мышей, червей и лысых старикашек. И вдруг она пришла и держит меня в своей власти… Ты, сударь, не питаешь особенной склонности к книгам? Не правда ли?… Скажи откровенно.
Рафал покраснел, как преступник, схваченный на первой краже.
– Не стыдись только, мой друг. В этом нет ничего зазорного. И меня только известные обстоятельства толкнули на эту пыльную и утомительную дорогу. Последнее время я слонялся по свету, попал случайно в Египет, знаешь, тот, что в Африке…
– О да, знаю! – сказал задетый за живое Рафал.
– Я отправился в это путешествие после войны, которая вспыхнула там. Мне хотелось отыскать могилу друга, погибшего там под безносой головой сфинкса. А тем временем пирамиды, обелиски, сфинксы, пустыня, города, погребенные под землей, все, что творилось там, так меня заинтересовало, что я стал изучать историю Египта по книгам. Мои друзья, из которых я особенно любил одного, были там убиты.
– Убиты! – порывисто воскликнул Рафал.
– Да. Один из них, поляк, генерал, служивший во французской армии, по фамилии Сулковский, был зарублен в бою арабами, когда во главе двух десятков солдат сражался не на жизнь, а на смерть с несколькими полками. Другой из них, француз, некто Вентюр…
– И его зарубили?
– Да, кажется, по воле главнокомандующего, того самого Наполеона, о котором ты, наверно, слышал.
Рафал снова сгорел со стыда, потому что много слышал о Наполеоне, но все самые разноречивые суждения. Князь примолк и сидел неподвижно, подпершись рукой. Губы у него оттопырились, тусклые глаза помрачнели. Наконец он опять заговорил:
– Твой брат умер так рано во время спора со мной… Генерал погиб, едва только я успел сблизиться с ним и узнать его душу. Даже тела его я не нашел. Даже останков. Кровь оросила пески Сахары – и все. Даже цветок не вырастет на том месте, где погасли очи князя человеческого… Так-то, братец. Ну вот, коли есть у тебя охота, мы и будем вместе писать об этих далеких краях, особенно о пустыне, Египте, Святой Земле, Малой Азии, Сирии. Тебе это покажется странным, но ты забудешь и перестанешь думать об этом. Я потом все тебе объясню. А сейчас возьми вон ту тетрадь и на первой странице разборчиво напиши следующее:
«ИЗ ПЕРВОГО ПОСЛАНИЯ СВЯТОГО ИЕРОНИМА [274]274
Святой Иероним(330–419) – один из учителей христианской церкви. Истолкователь священного писания и богослов-обличитель еретических направлений.
[Закрыть]ИЛИОДОРУ
О, пуща, яко крин Христов, расцветшая…
О, уединенье, рождающее камни, из коих во
Откровении воздвигается град царя царей!
О, пустыня, со господом возвеселившаяся»…
Таков будет девиз этого сочинения, а сейчас начнем… Но тут кованая дверь скрипнула, в комнату бесшумно вошел слуга и тихо назвал какую-то фамилию. Князь кивнул головой. Камердинер повернулся, открыл дверь и пропустил в библиотеку высокого плечистого господина.
У гостя была огромная голова с необыкновенно резкими чертами лица. Глаза у него были выпуклые и смотрели необычайно пристально, по-детски. Спутанные волосы на лбу, твердом и непоколебимом, словно каменная скала, вились от природы локонами, как у негра. На затылке они были упрятаны в черный тафтяной мешочек, так что получался длинный пучок, завязанный на конце бантом. Одет этот рослый мужчина был в мундир прусского офицера с красными отворотами. Ступал он, держась прямо и громко стуча каблуками по мраморному полу.
Когда гость увидел Рафала, на лице его изобразилось удивление, даже, можно сказать, изумление. Минуту он пристально смотрел на Рафала, вглазах его сверкнуло крайнее беспокойство. Рафал сразу почувствовал к этому человеку безотчетную симпатию и расположение. Князь встал, поклонился гостю и, показывая глазами на Рафала, тотчас же успокоительно проговорил по-французски:
– Мой новый секретарь, Ольбромский.
Затем он обратился к Рафалу:
– Теперь можешь пойти в город развлечься; вообще можешь делать что хочешь. Возьми у Лукаша денег и скажи ему, когда приготовить тебе поесть.
Рафал поспешил удалиться. На улице юноша забыл обо всем. Он понимал только, что закоснел в глуши. Он не умел ходить по городским тротуарам, чувствовал, что неуклюж, сутул, что все движения его угловаты и грубы. Когда мимо него проезжали красивые экипажи с изящными дамами и мужчинами, он старался держаться как можно прямее. Город произвел на него большое впечатление. Рафал был подавлен его громадностью и, как ему казалось, неслыханной величественностью. Юноша переходил из улицы в улицу, минуя домики, окруженные заборами, из-за которых развесистые деревья протягивали свои ветви над грязными колеями улиц, дворцы, сверкавшие кое-где среди садов за железными решетками, костелы, только что отстроенные дома.
Шатаясь так бесцельно по улицам и обозревая городские здания, Рафал услышал вдруг, как кто-то назвал его по имени. Он поднял голову и увидел стоявшую посреди улицы венскую карету, запряженную пятью прекрасно подобранными пегими лошадьми, а в ней раскинувшегося в изящной барской позе товарища по классу философии, Яржимского.
– Рафусь! – воскликнул тот. – Если ты не перестал еще сердиться на меня за школьные проделки, то я не выйду из кареты; но если ты простил их мне в душе, то упаду в твои объятия…
– Выходи же, выходи! – крикнул Рафал, искренне обрадовавшись.
Яржимский выпрыгнул на мостовую и стал обнимать старого товарища. Но тотчас же, окинув его взглядом, он воскликнул:
– По твоему платью, от которого несет Опатовом или Сандомиром, я заключаю, что ты прямо из своего захолустья.
– Верно. А ты?
– Я живу здесь.
– Здесь? В Варшаве? И давно?
– Три года, то есть с тех пор, как вырвался из лап дядюшки и сбросил с плеч ярмо его опеки. Но об этом потом. Прежде всего садись, едем к портному.
– Позволь…
– Ни слова! В таком одеянии можно произвести фурор, но не здесь. Едем к портному и к сапожнику…
– И не подумаю! Сейчас это невозможно…
– Как хочешь, но… По платью видят, кто идет… Ведь мы и в Кракове не давали себя с кашей съесть, даже… Но если ты не хочешь… Домой! – крикнул он кучеру.
Рафал не мог противиться и сел в экипаж. Лошади, которыми правил умелый кучер, шли мелкой рысцой, приплясывая, и выезд от этого казался втройне щегольским. Яржимский, небрежно раскинувшись на сиденье, продолжал разговаривать с Рафалом, который невольно сел бочком. Тут только Рафал рассмотрел всю изысканность наряда товарища. Несмотря на осенний холод, на Яржимском был длиннополый фрак темно-зеленого цвета с черным воротником, золочеными пуговицами и желтой подкладкой, брюки яркого желто-зеленого цвета, жилет – палевого, плюшевый цилиндр и блестящие сапоги с желтыми отворотами. Это был уже не легкомысленный молокосос, тайком обманывающий бдительность своих опекунов, а изящный, холодный и самоуверенный барин. Он пополнел и возмужал, хотя был изнежен, как женщина. Белый, как алебастр, лоб его резко отделялся от смуглого, пышущего здоровьем лица. Это лицо, взгляд, улыбка, жесты – все выражало силу, уравновешенность и спокойствие.
– Скажи, пожалуйста, – медленно, не спеша говорил он, – где ты живешь? В каком-нибудь дешевеньком заезжем дворе? Не правда ли? Сознайся… Я никому не скажу. В каком-нибудь заезжем дворе, о котором между Копшивницей и Завихостом идет добрая слава со времен Великого сейма? [275]275
Великий Сейм. – Так назывался четырехлетний сейм (1788–1792), принявший конституцию 3 мая 1791 года.
[Закрыть]Так ведь?
– Нет, я живу у князя Гинтулта.
– Гинтулта! – изумился Яржимский и даже выпрямился. – Там, в этом пустом дворце, похожем на мертвецкую?
– Да.
– Откуда же, прошу прощения, такая дружба?
– Я давно уже знаком с Гинтултом.
– Да, верно, верно! Теперь я припоминаю, ты как будто даже его воспитанник. Да. да. А то понимаешь, он никого не хочет удостоить… На порог не пускает!
– Ну, я у него секретарем.
– Секретарем! Да ну тебя!
– А что?
– Да ничего. Как-то это…
– Не понимаю, что ты говоришь.
– Да ничего! А что же этот Гинтулт, черт возьми, пишет тайком, что ты должен ему помогать? Ведь постов сейчас никто никаких не занимает, к чему же вдруг такая роскошь?
Рафал вспомнил о приказе князя и ответил:
– Не знаю. Я уже говорил тебе, что только вчера приехал сюда.
– О нем плетут всякие небылицы. Чудак он какой-то, несносный человек. Ни с кем не знается, не входит ни в одно из здешних обществ, ни в одну партию. Сидит один дома, а если и соизволит куда-нибудь явиться, то чванится и нос дерет так, что всякий, кто погорячее, из себя выходит. Недаром здешняя молодежь точит на него зубы.
– Помилуй! За что?
– Как за что! Я ведь тебе сказал, это какой-то сумасброд, несносный всезнайка. Выступает, как павлин, не узнает самых знатных людей.
Немного погодя он прибавил:
– Был, говорят, во Франции, в Италии, ездил в Египет, скитался по Аравиям и Азиям, привез оттуда эти фармазонские бредни и пускает теперь тут пыль в глаза. Так говорят люди знающие. Я этого болвана не знаю, оно, может, и лучше, а то мы бы с ним сразу сцепились.
– Ну, а скажи, что ты тут поделываешь? Как проводишь время?
– Я, дружок… Я живу тут, в Варшаве.
– А кто хозяйничает в Непоренцицах?
Яржимский грустно улыбнулся и свистнул.
– Как так?
– Нету, братец! Тю-тю Непоренцицы…
– Да что ты!
– Да вот…
– Что ты говоришь? Такое имение!
– Правду говорю.
– Ну, а все-таки хватает у тебя на такой экипаж.
– Как видишь.
– Чем же ты живешь?
– Держу экипаж и дом. Живу себе на свете, дитятко мое сандомирское. Знаешь что?… Жаль, что ты какой-то там секретарь. Это звучит так глупо, что прямо тошно слушать, но мы уладим это, уж я постараюсь.
Экипаж въехал на широкий двор и остановился перед зеркальной дверью особняка. Выбежал лакей в ливрее и помог господам выйти из кареты. Через минуту Рафал очутился в квартире, довольно просторной, но убранной как-то странно. Рядом с изящной мебелью там стояла всякая рухлядь. Это был не семейный дом, а мужская холостяцкая квартира. Некоторые комнаты были грязны, как номера на постоялом дворе. Из задних комнат, выходивших окнами на пустыри, слышался шум голосов, крик и споры.
Яржимский взял Рафала под руку и повел туда. По пути им попадались столики с огромными чубуками и сервизами для черного кофе, подносами и бутылками. Табачный дым густыми клубами поднимался по углам. В последней, самой большой комнате были расставлены карточные столы, десятка полтора молодых людей играли там, по-видимому, уже довольно давно. Кучи дукатов лежали перед ними. Одни из игроков были бледны после бессонной ночи, другие раздеты до рубашек. Лица у них были и красивые и безобразные, но большей частью красивые, тонкие, молодые. На Яржимского и Рафала никто не обратил внимания. Кое-кто поздоровался через плечо с хозяином, буркнув себе что-то под нос. У всех были холодные, с виду равнодушные, даже как будто усталые лица, но глаза горели тем сатанинским огнем, в котором, по мужицкому поверью, плавятся золотые деньги, зарытые в землю. Царило молчание. Лишь время от времени раздавался голос кого-нибудь из игроков.
– Va banque! [276]276
Ва-банк! – восклицание игрока, который делает ставку, равную сумме денег в банке (франц.).
[Закрыть]
Рафал стоял смущенный и потрясенный до глубины души. У него ком подкатил к горлу. Он уже так давно не играл, а таких гор золота не видывал никогда в жизни. В нос ему ударил запах отборных Табаков, и от дыма затуманилась голова. Яржимский посадил его на стул неподалеку от игроков, а сам исчез в одной из соседних комнат. Некоторое время Рафал чувствовал себя очень смущенным, но мало-помалу освоился – тем легче, что никто не обращал на него внимания. Зато сам он пристально всматривался в лица игроков. Вскоре Яржимский вернулся. Он подсел к Рафалу и прислонился к нему плечом, как делал, бывало, когда они просиживали долгие часы рядом на школьной парте. Сейчас это осязательное воспоминание о школьной дружбе было Рафалу особенно приятно. После минутного молчания Яржимский наклонился к нему и спросил шепотом, совсем как когда-то на уроках старого Немпе:
– Хочешь поиграть, старина?
– Нет, нет! – ответил ему товарищ тоже шепотом. – Я только что приехал… Да и не могу я играть так азартно.
– Ну конечно, а то еще, помилуй бог, дознается старый кравчий!
– Не в этом дело…
– А в чем же?
– Это игра для богачей.
– Мой мальчик, – улыбнулся Яржимский, – да мы бы и не стали играть с этими господами. Я ведь и сам к ним не подсаживаюсь. Ты совершенно прав. У них изрядные куши. Каждый партнер должен принести с собой тугую мошну. Если хочешь, давай сыграем с тобой в вистик, помнишь, как бывало, на Клепаже?