355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Стефан Жеромский » Пепел » Текст книги (страница 47)
Пепел
  • Текст добавлен: 22 октября 2016, 00:02

Текст книги "Пепел"


Автор книги: Стефан Жеромский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 47 (всего у книги 52 страниц)

– Итак? – спросил Сокольницкий по-французски, нащупывая рукой в темноте эполеты парламентера.

– Я потребовал, генерал, от вашего имени немедленной сдачи шанца.

– Отказ?

– Так точно.

– С кем вы говорили?

– С командиром полка имени Латур-Байе, полковником Червинеком.

– Какой-нибудь чех-соплеменник?

– Вероятно. Я говорил с ним по-французски.

– Расскажите подробно.

– Когда мы подошли к шанцу, на наш барабанный бой вышел отряд пехоты и окружил нас. Барабанщиков оставили в поле под сильной охраной, а мне командир отряда завязал глаза и под стражей повел в окопы.

– Как вас ввели? По гласису куртины?

– Нет. Насколько я могу судить, меня провели через амбразуру бруствера, заставленную изнутри поперечным щитом Руками я дотронулся до барьера. Пропустил нас часовой.

– Что дальше?

– Меня нарочно водили то туда, то сюда, чтобы в голове у меня все перепуталось. Вывели меня с противоположной стороны.

– Тоже через амбразуру или, может быть, вы прошли по барбету?

– Нет.

– Дальше.

– Когда мне развязали глаза, я находился в палатке. Передо мной стоял высокий и плотный штаб-офицер. Это был сам полковник Червинек. Я изложил ему ваше поручение, генерал, по-французски, когда же он заговорил со мной по-немецки, я ответил, что по-немецки не понимаю ни слова. Несколько раз он пытался заговорить опять по-немецки, но я строил самые глупые мины и решительно повторял, что ничего не понимаю. Тогда Червинек начал на ломаном французском языке высмеивать наши требования, говорил мне о необычайных размерах шанца, о его устройстве, совершенно нам незнакомом. Я слышал непрерывный стук топоров и молотков. Они, видно, с большой поспешностью кончали мост. Между тем полковник невнятно приказал подчиненному офицеру по-немецки, чтобы из имеющихся лодок выбрать одну небольшую на пять солдат и офицера, который должен отвезти рапорт в Гуру. Тогда я понял, что мост еще не готов, коль скоро в Кальварию приходится переправляться на лодке.

Сокольницкий сжал Семионтковскому плечо и пробормотал что-то лестное по его адресу.

– Офицер отправился на лодке в Гуру, а я продолжал сидеть в палатке. Полковник развлекал меня разговором, хвалил Варшаву… Вскоре в палатку вошло десятка полтора офицеров. Все они разговаривали по-французски не только со мной, но и друг с другом. Я с удивлением заметил, что и со своим начальством они тоже изъясняются по-французски, а по-немецки совсем не умеют говорить. Все это люди изысканные, они производят впечатление бар, переодетых офицерами. Они вступили со мной в разговор. Как только я начинал прислушиваться к шуму работ в шанце, они, чтобы сбить меня с толку, нарочно задавали мне всякие вопросы и начинали громко разговаривать. Я слышал, однако, что в шанце и за горжей его кипит плотничья работа. Лишь после одиннадцати часов посланный офицер вернулся с письменным приказом. Полковник Червинек прочитал его и заявил мне, что вверенный ему пост он будет защищать до конца. Группа офицеров, которых я считаю какими-то иностранцами, встретила его решение громкими возгласами. Они смеялись мне вслед, когда меня уводили. Я очутился опять между своими барабанщиками. Конвой отвел нас тысячи на две шагов.

– Вы прекрасно справились с задачей, капитан… – торопливо сказал Сокольницкий.

Он тотчас же повернулся и вызвал к себе полковника Серавского. Через минуту командир левого, то есть первого, батальона тихо скомандовал:

– Первый батальон вперед, на бой! Шагом марш!

– Второй батальон!

– Третий батальон! – раздалась в темноте команда, Полк стал спускаться в низину с трех сторон деревни Острувек и почти бесшумно, удвоенным шагом, замаршировал в темноте.

В нескольких десятках шагов от колонны Серавского ехал верхом Сокольницкий. Рафал видел впереди его черную сутулую фигуру, едва заметную во мраке. Юноша слышал, как позади под ногами лошадей хлюпает вода, как скрипят колеса орудий, бороздя сырую землю. Где-то далеко позади выступал полк Вейсенгофа. Через некоторое время генерал повернул своего коня направо и вместе с Рафалом поехал за правым флангом правого батальона, который вклинивался в промежуток между Глинецкой Кемпой и Острувком.

От близкой реки потянуло холодом. Во мраке все услышали явственный стук топоров и молотков на реке. Впившись глазами в темноту, все увидели сквозь лозняк яркие огоньки, поблескивавшие на воде. Генерал остановил коня и шепнул Рафалу:

– Видите шанец?

Ольбромский давно уже различал его на фоне очень бледного зарева, выплывавшего из-за укреплений. Он показал командующему линию на горизонте.

Они наехали на шеренги солдат и в глубокой тишине, затаив дыхание, стали красться дальше. Вскоре перед ними начал вырисовываться черный контур шанца. Миг еще – и послышался ропот, подобный шуму ветра:

– Рвы…

Сокольницкий придержал коня и сказал Рафалу:

– Стойте рядом со мной.

Слышен был шум ветра в надводных зарослях, отдаленные голоса людей, работавших на мосту… Рафал был утомлен предшествовавшей бессонной ночью и целодневным походом Слух у него обострился, душу охватила мерзкая тревога. Ему чудилось по временам, будто он все еще бродит по отвоцкому парку и грезит об умерших. Однако он почти не отдавал себе отчета в том, о ком он думает и кого вспоминает. Вот издалека, издалека, из-за Вислы, долетел крик австрийских часовых: «Wer da?» [564]564
  Кто идет? (нем.)


[Закрыть]
Звук этот пролетел над водой, скрылся во. тьме, растаял в застывшем, полном гнева и жажды мести сердце:

– Ах, хоть бы скорее уж!

Шелестит лоза, свистит на ветру, как сухая трава на старом кладбище в родной стороне. Губы безотчетно шепчут:

– Вечная память…

Вдруг грянула оглушительная дробь барабанов всего полка, сосредоточенных при третьем батальоне, который, пройдя деревню Острувек, стал уже у угла шанца, выходящего в поле.

– Ура! – закричал батальон Блюмера.

– На шанец! – скомандовал Сокольницкий.

Сам он спешился и, ведя коня под уздцы, подошел к самому рву. Войска скрылись из глаз. С бастионов шанца доносились залпы по батальону застрельщиков, которые продолжали кричать, бить в барабаны и стрелять. Темной волной нахлынула сзади часть полка Вейсенгофа. Сокольницкий остановил одного солдата и приказал ему присмотреть за конем. Сам он стал в строй вместе с солдатами и двинулся вперед. Ольбромский в ногу шагал рядом с ним. В потемках они попали в наружный ров глубиной в шесть футов, падали в провалы, увязали в кучах рыхлой земли и вместе с нею съезжали в волчьи ямы, в которых были набиты колья с трехгранным острием.

– Вперед, скорей вперед! – кричал кто-то в темноте. – Тут, может, заложены фугасы, пороховые мины…

Солдаты ползли по глине и перепачкались в ней до самого пояса. В одном месте они наткнулись на врытые в гласис шанца засеки из деревьев, срезанных у самого комля и всеми ветвями обращенных вниз. Это были как бы чудовищные лапы и когти, которые сталкивали солдат в ямы, впивались в ребра, готовы были, кажется, схватить за горло. Когда солдаты притоптали ветви и вскарабкались на них, они уперлись грудью в короткие острые колья. Но солдаты побороли и это препятствие. Впереди они услышали шум, лязг оружия, пронзительные крики, проклятия и стоны. Но вот Ольбромский очутился вместе с другими на валу шанца. При слабом свете горевших внизу фонарей он увидел бой не на жизнь, а на смерть. Штыки сверкали в тусклом свете. Люди сплелись в бесформенный клубок. Оба батальона Серавского дрались уже в глубине шанца. Австрийцы стояли, упираясь в какое-то низкое деревянное строение. Пробегая мимо орудия, стоявшего на барбете, солдаты увидели австрийского канонира, который вбивал молотком огромный железный костыль в запал, а через минуту стал забивать прибойником канал, чтобы загнуть конец костыля и загвоздить пушку. Рафалу это показалось такой подлостью, что он подскочил к канониру со шпагой. Тот поднял голову, и при свете фонаря Ольбромский увидел вдохновенное, полное грозного экстаза лицо. Рафал шпагой изодрал на австрийце мундир. В ту же минуту толпа подбежавших пехотинцев Вейсенгофа подняла канонира на штыки, размозжила ему голову, пробила грудь, живот, бока, спину…

Рафал подбежал к месту боя у бараков. Сомкнутый двойной, а через минуту тройной строй разил австрийцев штыками. Те героически защищались. Построившись треугольником, который упирался основанием в барак, австрийцы дрались с неистовой яростью. Они с большим искусством отражали атаки неопытных польских рекрутов и крошили их, устилая шанец трупами, горы которых вырастали, как вал, между ними и новыми рядами их врагов. Глядя на этот непобедимый треугольник, польские солдаты стали обходить его. В это время в шанце появился генерал Пеллетье. Он долго стоял в бездействии, устремив взор на сражающихся. Сокольницкий заметил, что часть полка Серавского отступает к горже шанца. Он созвал тогда людей и бросился с ними на врага. Пеллетье подбежал к нему и крикнул, указывая на храбрецов:

– Захватите их живьем, генерал!

– Почему живьем?

– Это мои соотечественники, непримиримые…

– Что же они делают здесь?

– Протестуют против казни последнего Капета… [565]565
  Речь идет о французских эмигрантах-роялистах, сражавшихся против республиканской и наполеоновской Франции. Капет– фамилия французской королевской династии. (Бурбоны – ее младшая ветвь.) Последний Капет – Людовик XVI, свергнутый Великой французской буржуазной революцией и казненный в 1793 г.


[Закрыть]

Зажглась заря и осветила картину жестокой битвы.

Клин французских аристократов таял под штыками польских Мацеков, но и последние, оставшиеся в живых, держались с хладнокровием и непоколебимым героизмом. Один из офицеров с презрительной гримасой на перекошенных губах командовал по-французски, пока не упал под ударами. Залитый кровью, устланный умирающими, шанец был взят. Две тысячи пленных сложили оружие. Генерал Шаурот бежал на баркасе в Гуру, чтобы оттуда палить из всех пушек в победителей под Острувком.

В старой усадьбе

Когда в первых числах июня генерал Шаурот перешел под Поланцем и Некушей на правый берег Вислы, Рафал Ольбромский находился случайно в толпе офицеров штаба князя Понятовского. Генерал Сокольницкий послал его с подробным рапортом о кавалерийском наскоке на Рожки, о боевых действиях к северу от Сандомира под фольварком Круков и под Монкошином.

Девятого июня произошла стычка под Мельцем. Под натиском австрийцев, превосходивших их численностью, поиска князя Юзефа вынуждены были отступить и перейти Вислоку. Река эта, хорошо знакомая Рафалу, сейчас совершенно обмелела, и неприятель мог легко переправиться через нее. Поэтому войска князя Юзефа торопливо покидали длинную приречную полосу песков и камней.

Был хмурый полдень, когда толпа штабных щеголей, в которой находился Рафал, выехала из прибрежных лесов, которые полукругом расположились около Стоклосов. Далекие лесные ландшафты уже голубели, предвещая хорошую погоду, хотя самая ближняя полоса лесов все еще была одета сизым сырым туманом. Вся земля, покрытая хлебами, стояла влажная и широкая как океан. В бороздах блестела еще мутная вода. На узких полевых дорогах, которые в ясный день глаз едва бы мог различить в хлебах, серебрились на этот раз длинные полосы дождевой воды. Дождь утих. Темные облака, полные белых ям и провалов, тяжело нависнув над землей, ползли стороною. В высоких, ярких, мокрых травах на лугах запестрели после дождя цветы.

Кучка офицеров ехала, ведя разговор о событиях дня. Рафал мало кого знал в этой компании, он не принимал участия в стычке; выполнив поручение и не имея никакой определенной задачи, он равнодушно ехал рысью по обочине дороги. Юноша издали увидел Стоклосы… Он не мог туда попасть и только смотрел, какими стали посевы на полях, кроны деревьев, плетни и кровли. На повороте дороги, у подножия холма, он случайно бросил взгляд вправо – и тут же, рядышком, перед ним сам, собственной персоной, явился Щепан Трепка. «Пан посол» ехал верхом по полевой дороге к тракту. Собственно говоря, лошадь под ним стояла на месте, перебирая ногами лишь настолько, чтобы казалось, будто всадник не глазеет так себе, от нечего делать, будто едет по своим делам. Рафал хорошо знал у Трепки это равнодушное, полупечальное, полунасмешливое выражение лица, это как будто бы тупое любопытство простака-зеваки… Сердце забилось у него при виде сгорбленной фигуры в холщовой куртке, в грубых сапогах, при виде землистого, постаревшего, сурового и грустного лица. Юноша не выдержал. Пришпорив лошадь, он заставил ее перескочить через широкую канаву в молодые хлеба у подножия холма. Мчась через поле, юноша запел громко и с чувством:

 
Если встретимся мы взорами,
Я замечу перемену:
Ты глядишь куда-то в сторону,
Озираешь грустно стену…
 

Трепка еще больше втянул голову в плечи и остановил лошадь. Он посмотрел исподлобья на офицера. Даже, когда старик узнал в нем своего друга, выражение его лица не изменилось. Он поклонился ему, сняв с лукавым подобострастием шляпенку.

– Вы, пан посол, я вижу, не узнаете старых друзей!

– Где уж там, где уж там… – пробормотал Трепка с униженной, раболепной покорностью.

– Да, уж видно…

– Я ведь близорук, сразу не разгляжу.

– На разведку выезжаете, пан посол, смотр народным силам делаете изо ржи… Кто вас знает?… Может, держите сторону неприятеля…

– Потише, потише, пан Ольбромский… Капитан…

– Почему же это поручик Ольбромский должен говорить потише?

– Вы себе, поручик, крикнете, да и умчитесь на быстром коне… А меня тут могут повесить. По вашим следам придет сюда на эту же межу неприятель. А я не могу бежать от него на быстром коне. Я, видите ли, должен остаться.

– Да, придет этот неприятель к вам, придет и не долго заставит себя ждать.

– Вот видите! Придет…

– Да ведь вас не съедят!

– Съесть не съедят, а могут пустить с дымом усадьбу, двор, постройки…

– Вечно труса празднуете…

– Вечно…

– Настоящий стал трус из вас, пан посол.

– Уж очень меня, видите ли, смолоду пугали, вот к старости я и стал пуганой вороной. Насмотрелся я в жизни всяких страхов, красавчик вы мой, вояка… И такой уж я теперь трус.

– А не придаст ли вам храбрости вот это? Поглядите-ка, старый дружище!

Из лесу, выплывая как будто из всех промежутков между деревьями, показался арьергард князя Понятовского. Пехота шагала быстро, стройными рядами, напрямик по травам лугов, по нивам. Сверкая оружием, по широкой дороге извивалась змеей конница. Все цвета ее переливались на солнце и, мешаясь с красками полей, создавали восхитительную картину. Трепка верхом на лошади чуть ли не с самой вершины холма смотрел на это чудное, яркое зрелище. Рафал, по старой привычке, не решался вызвать его из задумчивости. Он вспомнил, как много лет назад, осенью, они смотрели на движение других войск. Он хотел пробудить у старого друга воспоминание об этой минуте, сказать ему живое слово ободрения. Трепка точно почувствовал его желание. Он улыбнулся горько, горько, горько. Покачал головой… Спросил вдруг:

– Что же, и Сандомир отдадите?

– Как это отдадим?! – грубо крикнул в ответ ему Рафал. – Да лучше камня на камне от него не оставить, превратить в груду развалин! Ни единого камня не отдаст им даром Сокольницкий! Нет, не отдаст! Взял его, добыл своими руками и уж как-нибудь удержит!

– Это верно, что надо бы удержать… Город богатый: «Ворота худые, монастырей девять, да хатки гнилые…»

Рафал весь вскипел гневом. Юноша почувствовал теперь, что он стал совсем другим человеком, что он совсем освободился от вольнодумных мыслишек этого чудака. Он почувствовал, что его мировоззрение отличается цельностью, а старик все 'еще тешится излюбленными обломками прошлого. Бои, свидетелем которых он был под стенами Сандомира, штурм, бомбардировка собственными пушками старых костелов, земляные работы, которые велись после захвата города, – все это представилось ему сразу как великое духовное сокровище. Он умолк и вместе с Трепкой пустился рысью вдогонку за офицерской компанией, которая направлялась к Ольшине.

– Мы в Ольшину едем? – спросил он по дороге.

– Как будто. Я встретил в поле верхового, который скакал в город за покупками. В усадьбе старика Цедро квартира главнокомандующего… На время, конечно, а то ведь periculum in mora. [566]566
  В промедлении – опасность (лат.).


[Закрыть]
Старик Цедро дает обед для штаба. Как бы только между жарким и десертом не принесли черти Шаурота в черно-желтом соусе! Вам бы надо быть на этом пиршестве, пан поручик. Широко, по-барски старик размахнулся. Хочет себя показать, хоть, наверно, поджилки у бедняги трясутся, хоть сильно рискует…

– Вы ведь туда едете?

– Да, как домашний человек пана Цедро.

Старик бросил на Рафала прежний насмешливый взгляд и расхохотался весело и громко.

– Ах ты, господи! Ну и важный же из вас офицер, Рафал Ольбромский! Что за конь! Что за фигура! Отполировали вас! Вылощили… Не были вы прежде таким ученым… Далеко пойдете! Вот и отлично.

– А как вы думаете? Оба мы с Кшиштофом в люди вышли. Миром правим вместо того, чтобы с вами тут на навозной куче хозяйничать…

Как только Рафал назвал имя Кшиштофа, старик Трепка весь как-то сморщился, сжался. В одно мгновение он превратился в дряхлого старикашку. Ехал на лошади ссутулившись, опустив руки.

– С Кшиштофом, говорите?…

Старик раз, другой махнул прутом в воздухе. Показал что-то в поле. Потом в другой стороне, а когда повернулся опять к спутнику, тот увидел его ставшее в Яруг детским лицо.

– Нет Кшися… – тихо сказал старик, точно поведал печальную тайну.

– Ну, конечно, здесь его нет – по свету гуляет. Воюет.

– Воюет…

– Получали вы от него какие-нибудь вести?

– Из Парижа написал он письмецо, а потом ничего уж больше, ни слова. Прислали сюда французскую газету, где сообщалось, что полк его в Испании. Только всего мы и знаем о нем…

Они въехали в широкую березовую аллею, которая вела к усадьбе. Старые березы с черными внизу, а повыше белоснежными стволами, иссеченными прожилками как мрамор, предстали пред ними, будто гостеприимно распахнутые ворота, будто растворенные настежь сени. Неуловимо шумели поникшие листья, словно пели песню о том, чего никто, кроме них, не поведает, о чувствах, давно пережитых. В молчании проехали всадники несколько сотен шагов по этой аллее.

Рафал оглянулся назад… Ему почудилось, померещилось, представилось в воображении, будто вдали кто-то скачет на коне…

Юноша не хотел признаться сам себе, что это он подумал о Кшиштофе. Неприятно и гадко было ему думать об этом. Аллея, словно стрельчатое окно, открывалась на широкие поля. Темное, необъятное море пшеницы представляло собой несравненное зрелище. Как-то невольно Рафал и Трепка заговорили о хлебах, об урожае, о дождях и, беседуя друг с другом, как два землероба, живущие межа об межу, которых ничто не интересует, кроме нового урожая, въехали во двор усадьбы. Как он изменился! На нем было полно лошадей под военным седлом со слегка только отпущенными подпругами, солдат, которые торопливо обедали по углам и громко галдели. Окна в доме были отворены, дверь на крыльцо распахнута настежь… Слышалась музыка, пение, аплодисменты. Шмыгали взад и вперед прислуга и ординарцы.

Обед, наскоро сервированный для князя и его свиты, уже кончился. Главнокомандующий в садовой беседке держал с несколькими генералами какой-то совет. Молодые офицеры заполнили большой зал и смежные комнаты. Когда Трепка, ведя под руку Рафала, поднимался на крыльцо, снова послышались звуки старого фортепьяно. «Пан посол» ввел спутника в зал, а сам на цыпочках прошел по коридорчику на террасу, ступеньки которой вели в сад. Торопливо удаляясь, он показывал Рафалу на свой более чем домашний костюм и забрызганные грязью грубые сапоги. Рафал прошел в зал. Он окинул глазами присутствующих.

Один из молоденьких офицеров играл. Панна Мери стояла около инструмента. Тот же наклон головы, то же выражение лица. Глаза полузакрыты… Девушка подняла голову и запела:

 
La nuit tomboit dans la prairie,
L'Echo dormoit dans le vallon,
Près du ruisseau chantoit Amélie… [567]567
Когда на долы ночь слетела.Уснула Эхо у ручья,В тиши Амелия запела… (франц.).

[Закрыть]

 

Это звучал красивый голос не подростка, которого он, слышал несколько лет назад, а молодой, полной сил женщины. Панна Мери обвела чудными глазами окруживших ее мужчин. Радость жизни, сила чувства и жажда счастья светились в ее взоре, слышались в ее песне. Всему близкому ей миру молодежи, как проницательному судье, который знает всю правду и исполнен справедливости, жаловалась она в песне на пустоту этого унылого дома, на свою горькую одинокую молодую жизнь. Не словами, а одними лишь звуками, сменой дивных музыкальных ударений выражала она свои чувства, – и вся толпа молодежи сосредоточенно внимала ей. Ни один из слушателей не остался равнодушен к ее горькой жалобе, к этому голосу, к этому стону одиночества. Но вот оборвался мелодический напев, и голос задрожал от наивысшего блаженства. Рафал поднял глаза и увидел, как устремились на него две брильянтовые стрелы очей панны Мери. Он с наслаждением ощутил, что это с ним здоровается, что это его приветствует она старой песенкой, полной блаженства… Улыбкой радости, благоуханным сиянием счастья расцвели уста певицы.

Через минуту Рафал бросил взгляд направо. Там, окруженный несколькими самыми изысканными приближенными князя, сидел старик Цедро. С годами он почти не изменился. То же красивое старческое лицо, тот же изящный поворот головы, та же манера держаться. Старик сидел в кресле с изяществом легкомысленного денди, улыбался ласково или покровительственно, держался прямо и красиво. Снисходительным и в то же время надменным взглядом окидывал этот барин гостей. Но при радостных звуках песенки, за которой понеслись все вздохи юности, старые губы вдруг растянулись, как лопнувший резиновый мяч, нос чуть не столкнулся с острым подбородком, глаза опустились и налились кровью. Не дрогнули руки, которыми старик красиво оперся на подлокотники кресла, не шевельнулись скрещенные ноги, только с ресниц закапали на колени горькие как полынь, крупные слезы тоски. Никто, кроме Рафала, не обратил на них внимания. Когда панна Мери кончила петь, раздался гром восторженных аплодисментов, и все стали просить ее спеть еще какую-нибудь песенку. Пока панна Мери, притворно отказываясь и жеманясь, искала в папке ноты, старик Цедро выбрался из толпы гостей.

Он шел ощупью с учтивой улыбкой на лице и никого не замечал. Кланяясь направо и налево, сам не зная кому, он пробрался сквозь толпу молодежи и вышел на террасу. Там старик бессильно опустился на скамью. Подняв глаза, он заметил, что рядом сидит Трепка.

– А, это вы!.. – процедил он со злобой и ненавистью, которые пронзили душу, как удар ножа.

– Да, я…

– Вы отняли у меня сына! Вы загубили его своим мудрствованием!

– Успокойтесь, сударь, успокойтесь.

– Столько их сюда понаехало, столько понашло! Полон дом… Здоровые, румяные, веселые. А его нет! Кшися нет… Я велел всех их достойно принять в память о нем, но что мне от этого?… Кшися нет…

– Приедет и он.

Старик поднял заплаканные глаза. С его губ сорвался смиренный вопрос, словно это убогий мужик ждал как милости слова всесильного помещика, вельможного пана, молил его об ответе:

– Когда же он приедет?

– Придет такое время, настанет такой день, судьба улыбнется нам, и он явится нежданно-негаданно, здоровый и веселый.

– Откуда вы это знаете?

– Столько их уходит на войну и столько возвращается… Почему же не вернуться и ему, самому лучшему из них?

– Только это вы и знаете! Я это себе тысячу раз твердил по ночам, сто раз внушал себе. Жду его, жду…

Услышав, что кто-то идет из комнат, старики спустились с террасы в садовую аллею и поплелись плечом к плечу. Тут же за шпалерой деревьев и терновой изгородью колыхалось, простираясь вдаль, поле пшеницы; темные волны ходили по ней от ветра, ветви берез печально шумели под его дыханьем. Омытая ливнем глинистая дорожка сада была твердая и почти сухая. Старики шагали по ней гулко, как по доскам. Дойдя до конца аллеи, Цедро окинул глазами и обвел рукой весь видимый простор полей, деревья сада, ветви которых гнулись уже под тяжестью завязавшихся плодов, и стал бессильно жаловаться:

– Все это его, все это было для сына… Для него растет этот хлеб, для него зреют плоды, пахнут цветы… Его эта земля, этот ветер, этот шум… Вся земля ждет его тут, вся прадедовская вотчина… Чего же еще ему было нужно? Чего полетел он искать?…

– Он поехал искать, – с добродушной и наставительной улыбкой промолвил Трепка, – иной земли, не моей, не вашей, а нашей, общей… Молодому снится великая земля, которая никому не принадлежит, а старому снится малая, которая принадлежит ему одному… Пусть самый маленький клочок, только бы его одного… Пока не придет такой возраст в жизни человека, когда никакая земля уже не манит его.

– Это ты увел его из моего дома своими благоглупостями, это ты взбунтовал его! – снова стал жаловаться Цедро.

– Не я взбунтовал его, сам он пробудился, очнулся, набрался сил. Я виноват, что не удержал его, это верно. Да я, признаюсь, и не удерживал его.

– Я знаю, что ты это сделал! Ты, не кто иной, как ты! Почему ты не связал его словом, раз ты оказывал на него такое влияние? Если бы он хоть сражался тут, как вот они, наполнившие сейчас весельем мой дом… Но где же он? Что делает?

– Не удерживал я его, – тихо продолжал Трепка, обращаясь не столько к слушателю, сколько к самому себе, – потому что не мог. Ни о чем я уже не имею никакого понятия. Ничего я теперь не знаю… Ничего не знаю! Все лекарства оказались негодными, все надежды разбились, обманули душу. Я видел, как становились низменными чувства, как народ мало-помалу утрачивал свое единство. Стыд мучил меня. Вспомните, как мы брали деньги из прусских банков под залог земель, зная, что продаем их навеки. Немец издевался над нами, толкая нас на это, учреждая банки, поощряя разврат. Через пятьдесят лет ни единого поляка не осталось бы в Южной Пруссии: крестьян онемечили бы в школах, приобщили бы к немецкой культуре, шляхтичей прогнали бы с земли, распродав ее за долги с публичных торгов, в городах захватили бы промышленность и торговлю. Молодежь распустилась, подлость и глупость как чума поразили народ… – шептал он на ухо старику так, чтобы никто не слышал.

– Что ты мне небылицы рассказываешь! Что ты болтаешь! Твои это все выдумки…

– А тут, в Галиции…

– Перестань!

– Надо было спасать. Надо было любой ценой пробудить в народе' чувство достоинства. Я предпочел бы, чтобы мне отрубили руку или ногу, а не уводили Кшиштофа, но я должен был, друг мой, уговорить его уйти.

Старики плечом к плечу, поникнув головою, спускались в самую низменную часть сада, шепча друг другу стариковские слова утешения, оба дряхлые, ветхие, бессильные в своей печали.

– К чему мне все это в моем горе?… – бормотал Цедро.

– Должно было пробудиться все, что было лучшего в народе, и броситься в кровавый бой. Разве мог он спать дома и владеть клочком земли? Вспомни его душу… Он, Кшиштоф! Подумай только… Он, Кшиштоф!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю