355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Стефан Жеромский » Пепел » Текст книги (страница 41)
Пепел
  • Текст добавлен: 22 октября 2016, 00:02

Текст книги "Пепел"


Автор книги: Стефан Жеромский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 41 (всего у книги 52 страниц)

Кони под поляками неслись уже вскачь. Цедро, видя, что вправо убегают испанцы, скомандовал:

– На рысях!

В ту же минуту кавалеристы увидели яркую молнию, блеснувшую у самой земли. Это дала залп цепь пехотинцев, укрывшаяся во рвах, в тылу кавалерии. Во взводе Кшиштофа, тут и там, рядом с ним и позади, раздались стоны. Лязгая оружием, раненые с криком валились на землю. Дико храпели осиротевшие кони. Одни без всадника неслись вскачь, не выходя ни на дюйм из шеренги, другие ржали и носились одиноко по полю, по каменистой равнине.

– Бей, коли! – кричал командир эскадрона, уверенный, что теперь, после залпа, рассеет пехоту и перебьет испанцев всех до единого…

Преследуя противника, кавалеристы пустили скакунов во весь дух.

– Бей, коли! – крикнул Кшиштоф, счастливый, что несется впереди. Он чувствовал в руке палаш, свой золотой любимый, могучий палаш, более сильный, чем блеск тысячи предательских ружей. Он мчался впереди и казался себе все более гордым, величественным, исполинским, как ангел, мечущий громы.

Снова золотисто-желтый блеск. Долгий, сверкающий бегущий зигзагом… От счастья, от сознания собственной силы дыхание спирает в груди… Вот, вот уже – карабинеры! В ста шагах! Видны их насупленные лица, шапки… Они молниеносно заряжают ружья. Нечем дышать! Все кружится в глазах… Кровавые и черные круги. Дым… Кресты, сверкающие круги, пурпур, синева… Пламя, вихрясь, пылает повсюду, бьет фонтан красных искр. Боже! Где палаш? Где палаш? Блестящий палаш падает из бессильной руки в теплую пропасть… Голова, как каменная глыба, катится вниз… Что так мешает дышать? Что разбилось и клокочет в груди?… Нечем дышать!

Всесильный боже, что это творится? Земля перед глазами объята огнем, земля каменистая, земля, изборожденная следами копыт, взрытая от скачки, вытоптанная… Земля во рту, рот полон крови. Земля уходит…

Голова ударяется о камни, о мокрые глыбы… Из судорожно сжатых рук ускользают колючие кактусы и низкий терновник… И вдруг первая ужасная мысль:

«Нога осталась в стремени. Тело мое волочит по земле расскакавшийся конь…»

Затем тишина, покой… Кругом сырая земля. Непроницаемый мрак. Бегут откуда-то кони. Ржут и гогочут. Брюхо в пене, копыта взлетают над землей. Топот! Громкий топот гулко отдается… Что это кони ржут? Табун в Стоклосах? Кто это испугал моих жеребцов?

– Паныч! – ревет Гайкось. Он рыдает. Грубыми руками он осторожно приподнимает с земли обессилевшую голову. Он несет, несет его на рыдающей груди, на бьющемся сердце.

– Паныча убили! – ревет Гайкось на весь эскадрон. – Паныча убили! Вот тебе, черт бы их драл, и победа! А чтоб вам ни дна ни покрышки!..

Вялые губы шепчут:

– Палаш мой, золотой мой палаш…

Видения

Ночь была холодная.

Пронизывающий ветер дул по равнинам от скал Гвадаррамы и Сомосьеры, угрюмая темная полоса которых осталась на севере. Пушки, фургоны, возы, груженные порохом, гремели и грохотали, катясь по дороге. Кшиштоф лежал навзничь, устремив глаза на хмурое небо. Он слышал все время хлопанье бича, странные крики и посвист погонщиков мулов, монотонный звон колокольчиков, звяканье железа в упряжи, мерный стук колес фургона. Носилки, подвешенные на железных крючьях, со скрипом ритмично покачивались, совсем как ставня в угловой комнате дома в Стоклосах. По всей округе ходил слух, будто эта ставня предсказывает ненастье. Если в самую чудную сухую погоду в июне, в самую тихую пору в июле она начинала скрипеть, нехотя как будто покашливать, стонать от того, что стреляет в петлях, хрипло жаловаться, что ломит в засовах, люди лихорадочно торопились с работой, сгребали в копны сено, сохнувшее на покосах, и клевер, раскиданный на лугу, вязали хлеб в снопы и поспешно свозили его к скирдам. Нередко под вечер в усадьбу из отдаленной деревни захаживал эконом или приказчик послушать, не предвещает ли ставня какого-нибудь худа.

Кшиштоф слышал сейчас скрип крючьев, но плохо сознавал, где он. Неприязненная тьма, тягостная тьма, зловещая тьма нависла над ним. Он лежал под ледяным сводом, и из серых провалов вереницей плыли образы. Эти образы, которые он силился уловить мыслью или взором, выступали из серой мглы не как картины, написанные на полотне, не как статуи из мрамора, а как маски, которые были искусственно оживлены… Одни сделаны из тонкого шершавого войлока с волоконцами, которые блестят в тусклом, дремотном, утомительном свете. Ресницы у них бахромчатые, из нитей мягкой шерсти, брови нависли стрехой на два пальца, волосы проволочные. Неподвижные глаза пронзают пылающий мозг и исчезают в таинственной пустоте, в пучине рыданий… Едва успеет скрыться одна маска, как тотчас выплывает другая и подстерегает усталую мысль. Ни одной из них не отогнать усилием воли… Голова, как пустое, широкое, беспредельное небо, по которому плывут причудливых форм облака, гонимые тайными ветрами.

И как облака в вышине вспоминают иной раз землю и думают о ней, так и мысли порой вспоминают реальную землю. Буйные и самовластные, они видят, словно из далекого прошлого, как открывается внезапно в груди зияющая рана… Пенясь, бьет из нее струя, будто вырвался ключ из глинистой почвы. Раз за разом бьется сердце-молот в мягких кипящих струях! Грудь, напрягаясь, дышит тяжело и трудно. Легкие выплевывают огромные сгустки слизи и ручьи тихой соленой жидкой крови.

Сонные, усталые, заплаканные видения меркнут, стихают и медленно расплываются в тишине. Серый полог разодрался, исчез и растаял. Ничего не слышно, даже криков погонщика мулов, звона колокольчиков, скрипа крючьев. Всё – тишина. Тело омертвело, сердце замирает и лежит в бессилии, словно заброшенная скрипка. Жалкий кусок дерева! Живые струны, многозвучные струны не запоют уже больше! Навсегда умерла твоя песня, скрипка из липы! Тяжелый дым клубится перед глазами, ползет по песку, где задумчиво ступала нога, по красной глине, по серой, каменистой целине… Он сливается, соединяется с пластами и глыбами земли, касается с трепетом острых граней, зернистых выступов камня…

– Ты ли это – мой жребий? – жалуются уста. – Друг, друг… Ты ли обнимешь грудь мою, камень? Ты ли последней поцелуешь мои уста, желтая глыба?

Наконец глубокий вздох.

Что это вокруг него?

Аромат цветника перед домом в Ольшине обвеял голову, пахнул в ноздри, обдал ему грудь.

О, благословенное и несказанное счастье быть с цветами в день, когда тебя объемлет смертный сон!

– Ты ли это со мною, – шепчут уста, – резеда-сестрица? Ты ли это пришла на ниву бесплодную смерти моей? Награди тебя бог! Ты – аромат моей юности… Радость детства благоухает так, как ты. Овей меня, аромат мой, призови меня к жизни… Вырви меня из объятий глины и камня…

Его взору открываются махровые гвоздики, такие дивные, причудливые, словно видишь их в первый раз, рельефные, с цельными лепестками. Осенние анютины глазки целуют фиолетовым бархатом налившиеся кровью глаза… Бледно-фиолетовый левкой лежит на груди, на дырявых легких, от нежного, ароматного и частого дыханья его веет прохладой на зияющую рану.

И вдруг слышно, слышно…

Слышно, что делается в ушах, в голове… Там по звонким наковальням стучат маленькие трудолюбивые, упорные кузнечики. Они, верно, так же малы, как полевые сверчки… Быстро, быстро, со всего размаху бьют мастерски молоточками: тук-тук, тук-тук!..

А потом один за другим наперегонки! Даже дух захватывает. Удары сливаются в протяжный шум, в пустоте головы носится этот шум, как в глухом дремучем лесу, в бору…

Дух замирает. Сердце падает и крыльями бьется о ветви, словно пойманный в сеть дикий орел. Голова бессильно перекатывается по колыхающимся носилкам, пальцы рук шевелятся, ходят, блуждают. Ноги разбросались, словно это дровосек расшвырял, осердясь, поленья.

Мозг пылает огнем. Горят в нем обрывки мыслей. Запекшиеся, почернелые, как уголь, губы шепчут:

– Трепка… Щепан… дай же мне пить, дай же мне пить… Мы сегодня не выедем из этого страшного леса… Священный олень с крестом между рогами встретился нам в лесу… Рафал в него выстрелил… Щепан… дай же мне пить, дай же мне пить…

Медленно, в упор, словно острие пики, надвигается зловещий вопрос:

«Господи, да откуда же тут быть Трепке? Откуда?»

Возвращаются трезвые и спокойные мысли, проясняется голова:

«Приснился мне, видно, Трепка…»

И снова, как громады туч, несутся иные мысли, приходят в голову страстные силлогизмы, настойчивые вопросы, удачные и остроумные ответы, целые вереницы гениальных видений, важных открытий, изобретений в области человеческой мысли. Словно дымкой, окутывает их ласковый смех…

«Ты не так уж глуп, Щепанек, как я думал… Нет, право, нет! Есть некоторый смысл, есть логика в твоих разглагольствованиях. Прорыть новую канаву в вековых болотах на Вислоке значит больше, чем выиграть битву… Так ли? Чем выиграть сражение под Бурвьедро, под Калатайуд? Открыть один приют, одну больницу у тебя на родине значит больше, чем отбить знамя… Так ли? Это разные вещи, дорогой мой братец… Дело ясное…»

Голова пылает, роятся, кипят в ней мысли! Как снопы пламени, завихрились события, образы, примеры, доказательства. Нижутся мысли:

«Забавен ты, старина, забавен со своей неизменной утилитарной философией! Честны твои глубокие, надуманные глупости, на моих глазах выступают от них горькие слезы. Ты отрекся от героизма не только за себя, но и за сыновей и внуков, ты навсегда отстегнул перья от шлема и бросил рыцарский меч. Ты посвятил себя повседневным трудам, чтобы искупить грехи прадедов и правнуков. Забавен ты, старина, забавен…»

«Ты говоришь, что так суждено нам историей… Не то суждено нам историей, что горше всего или лучше всего, а то, что всего унизительней, что попрано ногами, что повержено на самое дно. Суждено нам историей бежать, как собакам, которых стегнули арапником, из-под Крупчиц, из-под Кобылки, и, как героям, вступать на Калье дель Коссо… Так нам суждено…»

«Верно ли это? – смеется прямо над ухом у него Трепка, а может быть, дьявол с картины в приделе церкви святого Иакова в Сарагосе. – Верно ли это? Ничего никому не суждено. Каждый делает, что хочет, все в его воле, все в его власти. Хочет жить – живет, а хочет умирать, как ты, глупо, по-звериному, – умирает…»

В груди что-то поднялось, словно щит шлюза, сдерживающий напор укрощенных вод.

Но низвергается оттуда и бушует не вода, а огонь. Кипит кровь.

Леденящий страх крадется по груди. Ноги у него из сосулек, легкие, как дыхание зимы. Куда он ступит, там пробегает пронизывающая дрожь. Он склоняется и шепчет:

– Сел бы ты утром в санки, запряженные в одну лошадку… Заметенная снегом, неукатанная дорога. Первый снег. Поскакал бы в Ольшину посмотреть, что там слышно. Здоровы ли отец, Мэри…

Стучат маленькие кузнечики по наковальням: тук-тук, тук-тук…

Все оборвалось, в землю ушло. Шум и треск…

Гадость… Кто-то призывает на суд за вино в священной чаше. Во рту вкус вина и полыни. Глаза полны песку, горят.

Вдруг настойчивый голос заставляет шевельнуться полумертвое тело:

– Пан подпоручик, пан подпоручик!..

– Кто там? – спрашивает он с трудом.

– Да ведь это я.

– Кто такой?

– Я… Унтер-офицер Прусский.

– Не знаю.

– Вы не узнаете меня, пан подпоручик?

– Я ничего не знаю.

– Да ведь вы видите меня?

– Вижу.

– Мы ведь с вами вместе ранены под Бурвьедро. Мне руку оторвало, а вас прострелило навылет… Вместе нас везут. Гайкося помните?

– Да, да…

– Поклялся я ему, что выхожу вас. Слышите?

– А где это мы?

– Выпейте-ка этого бульона, выпейте сразу. Сам Гупка варил его. Пейте залпом, хороший!

– А где это мы?

– Уже город проехали.

– Какой город?

– Называется город Алкала де Энарес. Дорога повернула на запад. Ветер утих. Говорят, как только солнце поднимется повыше, будет видно столицу Мадрид. Без малого три мили туда. Как захватит император столицу, нас положат там в госпиталь. Холодище, черт бы его драл… Крупа падала с дождем, а теперь немножко потише стало.

– Откуда мы едем?

– Ах ты господи!.. Да ведь мы уже неделю едем из Бурвьедро.

– Неделю…

– Вы ничего не помните?

– Может быть, помню, а все-таки расскажи…

– В Калатайуд перенесли нас в этот фургон с носилками. Помните? Вы, пан подпоручик, со мной еще разговаривали, когда мы проезжали Атеку, Аламу, Сисамон, Мединасели. В Мединасели дороги разделились. Вправо пошла дорога на какую-то Сигуэнсу, а влево – прямо на юг к Гвадалахаре. Из Гвадалахары мы уже весь вечер и всю ночь едем в Алкала…

Цедро наклонил горшочек, прильнул губами к теплой жижице и пил жадно, ненасытно. Потом он в одно мгновение заснул, прежде чем Прусский успел вынуть его согнутые пальцы из ушка горшочка.

Проснулся он только поздним днем. Сияло огромное, золотое, ослепительное солнце. Кшиштоф почувствовал, что люди несут его на носилках куда-то в поле, на безлесную равнину. Он покачивался на носилках, но не мог попасть в такт шагов. Жмурил глаза от яркого света и лениво размышлял:

– Что они думают делать со мной? Куда они несут меня?

Вдруг носилки поставили на землю. Кшиштоф огляделся по сторонам и понял, что находится в ряду раненых, которые лежали вповалку на земле, на носилках и полевых койках, на плащах и шерстяных попонах. Он окидывал их сонным, равнодушным взглядом. Зевая, он вяло думал о том, что наверно все умрут здесь, на этой мокрой, отвратительной земле, от которой тянет сыростью и холодом. Без горечи проникался он желанием, преисполнялся страстной жаждой вечного покоя. Уснуть навеки! Не двигаться больше, не трястись, не дрожать… Уснуть так крепко, чтобы его не мог разбудить всякий назойливый дурак… Хоть бы только одному! А то гнить среди трупов чужих солдат в общей могиле, смердеть вместе с чернью… Но вот тихая, далекая музыка той самой скрипки… Ангельский голос ее льется в душу, как струя благовоний…

Вдруг громкий крик, дружный возглас вырывается из здоровых солдатских глоток и гремит, как гулкий залп сотни пушек:

– Vive L'Empereur! [531]531
  Да здравствует император! (франц.)


[Закрыть]

Через минуту снова:

– Да здравствует император!

Минутная тишина… И снова воздух оглашает буря кликов, восторженная хвалебная песня, словно весь Атлантический океан, заключенный в одном слове:

– Да здравствует император!

Какая-то особенная дрожь пробежала по телу Цедро. Она пропала, а с нею вместе и мысль о том, что может значить этот могучий клик.

Воцарилась тишина.

В проходе между ранеными, которые лежали рядами, появился офицер высокого роста и громким, выразительным, сильным голосом прочел манифест императора. [532]532
  Манифест императора… – В ноябре 1808 г., чтобы исправить неудачи французских войск, в Испанию прибыл Наполеон. В начале декабря французы снова взяли Мадрид. В Мадриде Наполеон издал несколько указов, которые имели своей целью подорвать устои феодального порядка и клерикализма.


[Закрыть]
Манифест возвещал всем здоровым и умирающим солдатам, трудящемуся люду и богачам, духовенству и мирянам, французам и испанцам, всем вообще, кто живет на Иберийском полуострове, что отныне французский император на вечные времена упраздняет и уничтожает святую инквизицию, выпускает на свободу ее узников, прекращает все ее дела, на две трети уменьшает число монашеских орденов и монастырей, навсегда отменяет и уничтожает права феодалов, упраздняет и уничтожает всякие привилегии…

Цедро все ясно слышал и все понял.

– Теперь ты уже знаешь, Щепанек, – бормотал он, смеясь и зевая, – зачем мы разрушали старую Сарагосу, крепость Альхаферия с ее заключенными, для чего под Туделой обагрили пики кровью темной черни. Это нашей кровью написана твоя конституция, испанский узник!

Цедро склонил голову набок и смотрел на залитое солнцем пространство. Он смотрел на каменистую почву у своих носилок, на промокшую ночью и сейчас только просыхавшую глину, истоптанную множеством сапог. Он чувствовал, что горячечный сон быстро смыкает ему веки, что они отяжелели, словно кто насыпал ему в глаза песку, сухой известки. Еще один сонный взгляд…

Кто это приближается? Кто это идет к нему? Он ведь знает этого человека… Он видел его, ей-ей, видел! Лицо бледное и таинственное, будто месяц, спрятавшийся за тучи. Загадочные глаза бегают, бегают и вдруг спрячутся в тень ресниц, словно львы в засаду…

С логов, сенников, носилок, плащей, попон, с голой земли поднимаются обрубки, разбитые головы, опираются на локти израненные, бессильные туловища, и, вырвавшись из пересохших глоток, слетает со счастливых уст громкий крик:

– Да здравствует император!

Кшиштоф привстал на своем ложе. Что-то надломилось в нем от этого движения, словно беззвучно хрустнуло. Он присел на носилках, смертельно бледный, обливаясь потом, с полным ртом крови. Глаза его так и впились в приближавшегося человека. Заставили его замедлить шаг. Император остановился.

– Sire! – проговорил Цедро.

Темные воинственные глаза полководца встретились с глазами Кшиштофа.

Спокойное лицо, словно выкованное из неведомого металла, было обращено к нему грозно и выжидательно.

– Что вам угодно? – глухим, холодным голосом спросил император.

– Если я умру… – спокойно и сурово заговорил по-французски Цедро, гордо и смело глядя ему в глаза.

– Род оружия? – прервал его император.

– Польский улан.

– Из-под Туделы?

– Да.

– Фамилия?

– Я ушел из дома отца… Я верил, что мою отчизну… А теперь… На чужой… Скажите, что не напрасно, что для моей отчизны… Император, император!

Наполеон вперил немой, непроницаемый взгляд в безумные от безграничной любви глаза раненого. В задумчивости неподвижно стоял император. Кто знает? Быть может в этих вдохновенных глазах он увидел свою молодую душу. Быть может, он увидел в них багрянеющие снега скал Монте Оро, пинии на вершинах Монте Ротондо, быть может, он увидел в них каменистый берег острова в пенной кайме бушующего моря. Быть может, в это мгновение корсиканец взвешивал на чашах весов свою любовь к свободе и корону властелина чужих народов, скипетр Карла Великого. Быть может, он вздыхал с сожаленьем о том, что иссякло, сникло уже в его душе, что ветер развеял, как сухой стебель умершего цветка, о страданиях молодой, справедливой и гордой души, сокрушенной несчастием родины.

– Vive la Pologne! [533]533
  Да здравствует Польша! (франц.)


[Закрыть]
– попробовал крикнуть Цедро, падая без сил на свое ложе. Но он не крикнул, а только простонал эти слова сквозь струю крови, хлынувшей изо рта.

Император долго еще стоял над ним. Каменным взором смотрел он на лицо юноши. Наконец он поднял к треуголке руку и произнес:

– Soit. [534]534
  Да будет так (франц.).


[Закрыть]

Он удалился медленным, мерным, холодным шагом. За ним – свита генералов. Он исчез между колоннами пехоты, в толпах кавалерии.

Вальдепеньяс

Вечерело, когда Кшиштоф добрался, наконец, до деревни Вальдепеньяс, где, как ему сообщили, стоял его полк. Взору его все еще рисовались волнистые поля винограда с серебристо-серыми листьями, охватившие кольцом эту деревню, исчерченные бесконечными рядами белых тычин. В легкой весенней мгле угасали холмы и вершины Сиерра-Морены. В Сьюдад-Реаль, Инфантес, Альмагро, Мансанаресе, Тобосо и других уголках Мансы стояли французские войска, и Цедро чувствовал себя в безопасности, когда вместе с товарищами отправился после выздоровления из мадридского госпиталя искать свой полк. Он радовался, глядя на сухую землю и весеннее небо над нею. Какое наслаждение испытывал он при виде песчаных осыпей, в которые пинии вонзаются своими кривыми корнями, где кактус хлопает на ветру уродливыми своими перьями, усеянными щетиной колючек.

Кшиштоф посвистывал и напевал песенку, приветствуя огромные серые заросли кактуса, образующие целые бесхозяйные рощи, в которых даже птицы не водятся. Наконец юноша въехал в деревенскую улицу. Он приветствовал невысокие дома, прочно слепленные из ила и хвороста. Рядом с этими, почти польскими хатами, крытыми соломой, странное впечатление оставляли помещичьи усадьбы, засаженные апельсиновыми деревьями, сады с живой изгородью из камелий, роз и самшита. Окна в домах были забраны решетками, занавески опущены. В одном из крайних дворов Цедро увидел улана, стоявшего на пороге. Заметив молодого офицера, о котором думали, что он давно погиб, солдат вынул изо рта трубку и кинулся к стремени.

На его крик из соседних домов выбежали другие солдаты, и вскоре Кшиштоф ехал как победитель, окруженный пешей толпой.

– Приветствуйте, los infiernos! [535]535
  Los infiernos(исчадие ада или адские мучители) – так называло польских солдат испанское население.


[Закрыть]
– кричал он.

– Да здравствует пан подпоручик!

– Вот теперь мы дадим жару разбойникам!

– На квартиру к офицерам…

Сотни вопросов, ответов, рассказов посыпались на Кшиштофа. То о каких-то ужасных переходах в горах Хувенес, то о пропавших знаменах, то о походе по берегу реки Гвадьяны, то о беспримерном сражении под Сьюдад-Реаль и о преследовании противника на Мигельтурра, Альмагро, Санта Крус. [536]536
  Речь идет о положении в начале и середине 1809 г. За исключением удачного сражения у Сьюдад-Реаль в марте 1809 г., военные операции складывались неудачно для французов.


[Закрыть]

– А пан полковник с вами? – спросил, наконец, Цедро.

– Пан полковник Конопка? Что вы! Наш полковник уже во Франции.

– Смотрите-ка! А командиры?

– Рутье назначен командиром французских конных стрелков.

– Кто же у вас командир?

– Остался один только пан Гупет.

– Пойдем к нему на квартиру…

Квартира пана Гупета помещалась в одном из самых больших домов деревни Вальдепеньяс. Уже смеркалось, когда кучка солдат, сопровождавшая Кшиштофа, ввалилась во двор. Из дверей и окон выглянули солдаты в расстегнутых мундирах и рубахах.

– Кто идет? – крикнули они.

– Пароль!

– Мой пароль: Сарагоса и Бурвьедро…

С бурными выражениями восторга Кшиштофа немедленно втащили в просторный дом и усадили за длинный стол.

Сначала он окидывал толпу глазами, ничего не видя со света. Потом стал узнавать кругом знакомые лица, суровые уланские физиономии с закрученными вверх или угрюмо повисшими усами, волчьими и ястребиными глазами. Посредине в одной рубахе и рейтузах сидел Незабитовский, голова у него была забинтована. Рядом с ним угрюмый Прендовский. затем Турецкий, Ян Несторович, Шарский.

– Глядите-ка, жив вертопрах! – крикнул Незабитовский, увидев Кшиштофа. – Здорово, галицийский граф!

Офицеры, сидевшие за столом, повскакали с мест.

– Здорово! Здорово! – восклицали они.

– Вина!

– Вот так гость!.. Как с того света явился…

– Дайте ему водки для подкрепления!

– Отечественной горелкой угостите!

– Ты, брат, не знаешь и не подозреваешь, какую тут Маевский гонит водку из винограда. Винокурню открыл, я тебе говорю…

Унтер-офицеры и даже солдаты заполнили комнату. Цедро радостно с ними здоровался. Озираясь кругом, он заметил в углу комнаты высоко на гвоздях два офицерских мундира с черными знаками на нагрудниках.

– Это что такое? – воскликнул он.

– Это мундир Пенчковского из четвертого пехотного полка. Убит в Консуэгре, а вон там, брат, мундир Минского, поручика девятого полка. Монах предательски убил его в Эренсии.

– Храните как память?

– Да, храним как память. Музей тут устраиваем. В Мансанаресе пехота спит, а мы тут за них на передовых постах сторожим день и ночь.

– А эти канделябры тоже музейные? – спросил Цедро, с любопытством посматривая на несколько серебряных, многосвечевых канделябров, под которыми гнулся длинный стол.

Большие желтые церковные свечи с вытисненными на них цветными украшениями пылали, рассыпая искры. Стол был покрыт тонкими шитыми покрывалами, содранными с престолов. Стена, отделявшая большую комнату от смежной, была наполовину развалена, и стол через круглый пролом проходил в другую комнату. Там он поворачивал под углом в глубь дома. Весь он был заставлен самым дорогим серебром. Чары для вина всевозможных форм и размеров, кованные и гравированные по металлу художниками; роскошные золотые кубки; братины и кувшины из граненого хрусталя в форме лебедей, павлинов и кречетов, в форме удивительных цветов или грифов, сарычей и химер; огромные вазы для фруктов из малахита и желтого сиенского мрамора; драгоценные фарфоровые блюда из Лиможа и огромные, в две кварты, чаши для вина с выгравированными на богемском хрустале гербами испанских грандов; памятные кубки и бокалы из кокосового ореха, из рогов бизона и черепашьих панцирей, выделанные много столетий назад неизвестными американскими художниками, отнятые конквистадорами, и после вторичного похищения украшавшие теперь стол улан. Темное, густое, пенное вино Вальдепеньяс наполняло кувшины, чары и кубки. Сотни бутылок стояли в корзинах здоль стен. На серебряных блюдах и в драгоценных тарелках дымились огромные, приготовленные по-польски колбасы со сладкой подливкой; в причудливой старинной посуде солдаты разносили горячие кровяные колбасы с кашей и мясом, холодный жирный зельц, солонину и ветчину с хреном.

– Вы, я вижу, тут разговляетесь, как на пасху! – воскликнул восхищенный Цедро.

– А ты как думал! Баб, правда, нет никаких, ни тех, ни других, зато Скаржинский наделал таких колбас, что целый полк вот уже неделю уплетает их и никак не может наесться.

– Откуда же вы набрали свиней?

– Ну, об этом Скаржинского спроси…

– Думаешь, это все. Да у Скаржинского полон хлев свиней, он так их кормит, что они двинуться не могут, а колет только самых жирных.

– Одно только, братцы, его сокрушает, – посмеивался старый Шульц, – что не может он хоть часть этих свиней погнать на ярмарку в Вонвольницу или Баранов… То-то бы набил мошну!

– Ну-ка, питухи! Выпьем за здоровье молокососа Цедро! – крикнул Прендовский.

– Ну, коли ты от такой раны не окочурился, значит, молодец. Перекувырнулся, как клоун в цирке, а уж кровь хлестала, как у сохатого, когда ему под пятое ребро попадут, – бормотал Незабитовский.

– Хоть ты с нами в этих чертовых горах Худенес не был, однако боевое крещение получил. Выпьем за улана!

– Выпьем круговую за улана! – крикнули офицеры.

Вся полупьяная компания встала. Цедро окинул офицеров глазами, и солдатская грудь его запылала восторгом. Он готов был умереть за этих людей, он дал бы изрубить себя на куски за честь, которую они оказали ему, подняв тост за него и назвав его уланом… Цедро хотел сказать им, что видел Наполеона. Он поднял бокал…

– Позвать сюда Дыса! – крикнул Прендовский. – Пускай споет, черт, а то скучно… смерти в глаза глядишь…

– Позвать Дыса!..

Вошел старый солдат, небольшого роста, с белыми как снег волосами и белыми подстриженными усами, но бодрый и красный, как свекла.

– Ну-ка! Спой, старина! – закричали все.

– Только не из новых песен…

– Старую нам спой! Самую старую!

– Слушаюсь! – ответил, вытягиваясь в струнку, Дыс.

Он отошел к стене, откашлялся, провел рукой по усам. Потом поднял торжественно руку, как будто дирижируя оркестром, и запел таким неожиданно чистым, сильным и чудным голосом, что в доме воцарилась мертвая тишина:

 
Лех, пробудися! Сон твой глубокий,
А притаился нехристь жестокий,
И сошлися тучи…
Слезы лей горючи Рекою!
 

Сама правда звучала в его голосе, лились ручьи горьких слез.

 
Землю орудий гром потрясает,
Турок Украину уже попирает,
Цепи уж надеты… Лех, орел наш, где ты?
Ты спишь все?
 

Вся толпа офицеров в восторге хором повторяла за певцом последние слова куплета. Прендовский наполнил себе кубок и подливал в него горькую слезу.

 
Смелый орел наш! Где твои громы?
Где огневые стрелы Беллоны?
Где наша отвага? Где прадедов слава?
Где храбрость?
 

Песня еще не отзвучала, когда вдруг послышался быстрый топот, шум и крики. Толпа солдат расступилась в дверях, и в комнату ввалилось несколько рослых улан в шапках и полном вооружении, неся кого-то на руках. Все они были окровавлены, в изодранных мундирах с обезумевшими, потемневшими от пороха лицами.

– Кто это? – крикнул Незабитовский.

– Несем пана Стоковского.

– Капитана! – воскликнули офицеры.

– Жив?

– Изрублен, но еще дышит.

– Наверх его, в комнатку.

– Хирурга!

– За здоровье Стоковского!

Вслед за солдатами вкомнату вошел поручик Микуловский.

– Смотрите-ка! – закричал Шульц.

– Что, невредим?

– Слава боту.

– Как же все было?

– Рассказывай, не тяни душу!

– Боишься, чтобы слова во мне не сгнили вдруг, как у блаженной памяти Санчо Панса. Есть хочу.

Микуловский сел за стол и придвинул к себе ближайшее блюдо.

– Где это было?

Поручик с самым невинным видом принял из рук капрала наложенную верхом тарелку свинины и, запивая жаркое чарой вина Вальдепеньяс, проговорил между двумя глотками:

– Да в Мора.

– Что это за Мора? – спросил Цедро.

Микуловский искоса на него посмотрел.

– А, вы живы? – сказал он. – Мора – это замок, как в Хенцинах, а то и побольше. Поставили нас туда со Стоковским, на это гиблое место… Страшно, черт подери, в этом замке… Окопались мы, расчистили рвы, которые, говорят, еще мавры из Андалузии, воюя с кастильскими королями, вырыли в скалах…

– Что ты там про Кастилию плетешь? Говори толком!

– Ну, вот. Напали на нас еще вчера, в полночь, со всех сторон. Этой рвани человек с тысячу было, а нас всего полсотни, заперлись Мы в старых башнях. Отстреливались, покуда пороху хватило. Потом стали камни швырять. Да они разобрали стену, пробили дыру в угловой башне и подожгли лестницу.

– Как же вы вышли?

– И сам не знаю. Пошли прямо в огонь. Палашами рубились… Стоковский дрался как дьявол!

Воцарилось молчание, Микуловский продолжал жадно есть.

– Кто же погиб? – спросил кто-то из толпы.

– Не знаю. Погибли… Не один свалился головой в огонь. Когда мы вскочили на коней, бой еще кипел. Ну, я уже сыт, – еду!

– Мы с тобой! – закричали офицеры.

Цедро растолкал толпу офицеров и побежал к своему коню. Когда уже в седле он очутился перед домом, во дворе горели смоляные факелы, офицерам подавали коней, в конюшнях слышалось ржание и шум. Через несколько минут затрубили сигнал: «На конь!»

– Хлопцы! Нынче не давать пардону разбойникам! – слышен был в темноте голос Незабитовского.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю