412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сиро Алегрия » Золотая змея. Голодные собаки » Текст книги (страница 8)
Золотая змея. Голодные собаки
  • Текст добавлен: 16 марта 2017, 05:02

Текст книги "Золотая змея. Голодные собаки"


Автор книги: Сиро Алегрия



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)

XI. В ХИЖИНЕ

Сначала зачастили слепые дожди, а потом небо, затянутое свинцовыми с ржавчинкой тучами, опрокинулось на землю ливнями и грозами.

Снова пришла зима.

Дрожат хижины, сотрясаются скалы, река вздулась, а земля, пропитавшись, как губка, теплыми соками, торопится вытолкнуть на свет божий густые травы и свежие листочки.

Когда же в просвете задернутого облаками неба вдруг покажется солнце, мокрые скалы становятся совсем красными, деревья сияют свежестью и только река течет по-прежнему бурая, запруженная стволами и сучьями, словно кто-то провел кистью темную полосу по полотну, ярко и весело разрисованному самой природой. Но солнце быстро прячется, и долина опять тускнеет, будто в воздухе рассеяли пепел, а небо опять нависает над ней, как немая угроза.

Дождь льет и вечером и ночью, часто и по утрам, заставляя нас сидеть дома. В такие дни мы оттаскиваем плоты подальше, а то их унесет течением. И канавы перекрываем, чтобы бурные потоки, вырвавшись из ущелья, не залили долину. А сами пробавляемся кокой да разговорами, если, конечно, заглянет кто из соседей.

Дождь идет не переставая… Шумит сад… Река ревет. Ветер яростно налетает на деревья, сбрасывает с ветвей целые потоки воды, а иногда так тряхнет хижину, что кажется, вот-вот рассыплются плетеные стены. Гул и рев стоят над долиной.

Чуть только непогода стихнет, начинают пронзительно стрекотать цикады, а совы, громко крича, спешат укрыться в темных расселинах. И другие птицы ищут приюта, тяжело перелетая с дерева на дерево. Бог знает, где они найдут себе пристанище, а может быть, и не найдут, погибнут. Да, кстати, как умирают птицы? Если их не загубит человек или дикий зверь, почему и когда они умирают?

Как раз об этом мы и толкуем, собравшись в хижине дона Матиаса. Я тут сегодня с самого утра, переправил несколько человек из Бамбамарки и пришел. А Сильверио Крус забежал за огоньком и тоже остался; пока то да се, упустил время, а теперь опять ливень, да такой, что, пожалуй, может залить плошку с углями, даже если прикрыть ее краем пончо.

– Очень хочется дознаться, – говорит дон Матиас, – как же все-таки умирают птицы?.. Ни разу мне не попалось ни одной мертвой птахи; конечно, придушенные змеей или зверем попадались, подстреленные тоже, но это уж сразу видно… А вот таких, чтоб своей смертью померли, никогда не видал…

Слышится голос старой Мельчи, они с Люсиндой сидят в углу комнаты, мотают шерсть, выменянную на коку у индейцев, в горах.

– На все воля божья… И кто может знать, почему да отчего? Никто, кроме господа бога…

– Никто, кроме господа… – эхом отзывается Люсинда, не переставая сматывать в клубок серую шерсть с мотка, надетого на руки доньи Мельчи.

Маленький Адан, усевшись рядом с отцом, ловит каждое слово взрослых, хотя почти ничего не понимает. А Артуро – известно, как он уважает образованных людей, – замечает, хотя и не очень уверенно:

– По-моему, люди ученые, городские, все знают.

Дон Матиас прерывает его, повысив голос, чтобы слова звучали убедительней, да и дождь сильно расшумелся – ничего не слышно.

– Это они так говорят, но одно дело говорить и совсем другое – знать и видеть собственными глазами…

Сильверио Крус только и ждет момента, чтобы вставить словечко.

– Вот заладил дождина проклятый… Но зато, пока он меня тут держит, я вам кое-что расскажу, как раз про это самое, про то, как помирают птицы… Слушайте…

– Чего ж не послушать, говори…

– Когда я был мальчонкой, моя мать рассказала мне историю, которую слышала тоже в детстве… Будто один человек пошел за хворостом, да только ничего ему не попадалось, так что забрался он в самую глубь ущелья… Кругом все лес да лес, а хвороста нет, одни сырые сучья… Он бы и дальше пошел, да вдруг слышит, птицы поют… Свернул он к тому месту и видит: большая поляна, деревья кольцом стоят, а на них птиц видимо-невидимо… пестрые, зеленые, серые, желтые… Ну, всякие, всякие… Он даже и названий-то всех не знал, а многих никогда и не видал… Стоит он, слушает, с места сойти не может, будто затмение какое нашло… А птицы поют в лад, сроду никто таких песен не слыхивал… И вдруг все сразу примолкли, а одна совсем старая птица – у нее и блеску-то уж в перьях не было – снялась с самой высокой ветки и кругами полетела вверх, и поднялась так высоко, что человек разглядеть ее больше не мог, да и птицы тоже потеряли из виду. Одним словом, взвилась та птица к облакам, а потом и за облака, в самое небо, вот оно как…

– Ишь ты, – удивляется старик, – это и на смерть-то не похоже!

– Вот такая она и есть, птичья смерть, – продолжает Сильверио, – потому что небо птицу очень просто принять может, грехов-то у нее нет…

– Ишь ты…

Рассказчик воодушевляется еще больше, ведь его слушают так внимательно, а женщины даже рты раскрыли от удивления.

– Потом было вот что. Когда птицы приметили того человека, одна подлетела к нему, села на ветку поближе и заговорила человечьим голосом, будто это вовсе и не птица была: «Ты, говорит, видел такое, чего ни одному человеку еще не довелось видеть. Если проговоришься хоть одним словом – помрешь». А человек отвечает, что нет, мол, не проговорюсь. И правда, так никому ничего и не сказал, помирать-то кому охота?..

– Ишь ты, – все удивляется дон Матиас. – Очень все это похоже на правду, а то как же так – жил я жил, а ни разу не видал, чтобы птица своей смертью померла…

Сильверио Крус дует на плошку, чтоб не погасли угли, отставляет ее в сторонку и принимается за коку – он очень доволен своим рассказом.

И вдруг Артуро взял да все испортил.

– Если тот человек ничего никому не рассказал, откуда же об этом люди узнали?

И, видя, что все озадаченно молчат, добавляет:

– Сказки это все…

– И верно, сказки, – подумав немного, соглашается старик.

Гость, теперь уже безо всякой уверенности, старается поправить дело:

– Он во сне будто проговорился, так что вины его в том никакой не было…

Все дружно хохочут:

– Да где же это видано, чтоб такие истории во сне рассказывали?

Даже Адан улыбается во весь рот, вон как сверкают белые зубки на темном круглом личике! Огорченный рассказчик неохотно уступает:

– Не знаю, только мать мне в точности все так рассказывала…

И быстро собирается домой. Пора, а то совсем стемнеет и ливень разойдется пуще прежнего.

– Что, у вас там в ущелье вода сильно поднялась?

Хижина Сильверио стоит у самого выхода из ущелья.

– Нет, не очень… Пока ничего страшного, ущелье-то глубокое.

Спрятав плошку с угольками под пончо, он выходит на улицу. Дождевая кудель ложится на его плечи и спину. Вскоре он исчезает за деревьями.

Сверкнула молния, ударил гром, дождь хлынул как из ведра, и застонал совсем по-человечьи ветер. Старик прислушался:

– Не иначе как в ущелье обвал будет… Очень уж сильно склоны подмывает. Да и собаки вон как разлаялись, слышите?

И правда, по всей долине лаяли и тоскливо выли собаки.

XII. ВОЛЧАНКА И ГОЛУБАЯ ПУМА

Донья Мариана Чигуала – женщина уже не первой молодости. Одевается она всегда в черное, а живет в конце долины, хижина ее недалеко от хижины Энкарны. Неудачно сложилась жизнь доньи Марианы. Кто бы к ней ни забрел, она каждому расскажет, притом со всеми подробностями и обливаясь слезами, как она потеряла мужа, как много лет назад он отправился в Уамачуко продавать коку и его там забрили в солдаты и как с тех пор он будто в воду канул.

– Может, убили его! – непременно воскликнет донья Мариана и громко зарыдает.

Потом начнет рассказывать про свое теперешнее житье-бытье, про племянницу Ормесинду, которую родители отдали ей на воспитание. А если вы задержитесь подольше, то увидите, как сама Ормесинда, краснощекая и шустрая, гонит к дому стадо коз.

Если же собеседник проявит особое любопытство, то донья Мариана расскажет еще и о том, как она выходила замуж, – потому что, слава богу, она под венед пошла из родительского дома и ничего у нее ни с кем до этого не было. А потом примется расхваливать своего мужа: и коку он собирал быстрее всех, и самым лучшим плотовщиком слыл, а уж каким человеком-то был хорошим да рассудительным!

Если же у гостя сердце отзывчивое, она и свое раскроет и поведает о своем одиночестве – Ормесинда ведь не в счет, она еще «совсем дурочка».

Говорят, иногда ее видят с Энкарной, конечно, когда нет поблизости его жены, но это все болтовня. Одно верно: если кто из приезжих остановится у нее в доме, так раньше чем на четвертый день ни за что не уедет. А почему, про это лучше всех знает Абдон из Селендина, он всегда у нее останавливается.

Но это все просто к слову пришлось, меня же связывают с доньей Марианой чисто житейские дела. После смерти моих родителей я стал кухарничать сам, но очень уж это нудное занятие, да и времени отнимает много. И, само собой, у меня без конца подгорала юкка и бились горшки. Когда я расколотил третий горшок, пришлось пойти к донье Мариане. С тех пор она мне всегда готовит, и весь мой огород в ее полном распоряжении, и юкка, и перец, и бананы – одним словом, все, что там есть. Чего греха таить, иной раз трудно бывает удержаться от соблазна. У нее ведь и лицо приятное, крупное, и губы сочные, и грудь крепкая, и бедра широкие, не зря наши парни все меня подзадоривают: не теряйся, мол, чудак…

Но я ни разу не сказал ей лишнего слова, ведь случись что-нибудь такое, из своего дома не сбежишь, и если сходиться, так уж навсегда. Но мое время еще не пришло. И потом никто не знает, с каким удовольствием я шепнул бы кое-что, да только не ей, а Флоринде. Но она ходит, опустив глаза, и на парней совсем не смотрит.

Сейчас я сижу у доньи Марианы и обедаю. Она подливает мне горячей похлебки и вздыхает:

– Поди, скучно вам дома-то одному в такую непогоду…

– Да когда привыкнешь, вроде и ничего…

Но донья Мариана не унимается:

– И тихо у вас, еще, чего доброго, змея вползет… Небось и огня-то на ночь не зажигаете?

– Это как придется, иногда и зажигаю…

– Иногда… Уж вы бы не гасили огонек-то…

Опять посыпался дождь, частый, мелкий, как пепел.

Донья Мариана говорит, что ей теперь очень страшно, – в окрестных лесах объявилась пума. В темные грозовые ночи она незаметно подбирается к загонам и шкодит там вовсю. Похоже, злая хищница примерялась и к ее козочкам. Очень уж они громко и испуганно блеяли, а Матарайо хотя и лаял, но тоже, видно, перетрусил: сколько они с Ормесиндой ни гнали его, он так и не отошел от порога.

Раздаются три удара в колокол. Это Артуро – он теперь у нас на плоту главный, пока дону Матиасу неможется, – сзывает своих плотовщиков. И я прощаюсь с доньей Марианой, ведь надо еще забежать домой за веслом.

– Видишь, сюда идут двое, – сказал мне Артуро, когда я подошел к нему. – Не иначе как захотят перебраться на ту сторону, пока не стемнело…

Рядом с ним – Хасинто Уаман и Сантос Руис, которого взяли на плот вместо Рохе. Не теряя времени даром, мы осматриваем весла. А дон Матиас стоит у себя на галерее и ругается. Ведь в такую непогоду, будь она неладна, в такой дождь у него сил нет как ломит кости, значит, о том, чтобы на плот встать, и думать нечего.

– Вот народ! И какой леший гоняет их взад-вперед? А ты вози… – ворчит он и сердито стучит по горшочку с известью.

Мы садимся у двери, ждем, и скоро, вынырнув из дождевой пелены, появляются два индейца, два жалких существа, уже и на людей-то непохожие. Они здороваются сиплыми голосами, оставляют в дальнем углу галереи свои пончо и, подойдя к нам, спрашивают, можно ли им здесь переночевать?

– Мы побудем у вас только до утра и уйдем…

– Почему же нельзя? Оставайтесь… – Старик никогда не отказывает в ночлеге.

– Бог вас наградит, хозяин!

Артуро заметил, что они все время поглядывают на весла.

– Мы думали, вы сразу же захотите переправиться…

– Уж чего бы лучше… да сами видите, где нам… под таким ливнем…

Мы, конечно, все видим и понимаем без объяснений. Лица у этих людей изуродованы, идут они с трудом, а говорят, будто стонут. У них волчанка, болезнь очень распространенная в долинах Мараньона, хотя заболевают ею чаще всего люди пришлые. Сначала на теле появляется розоватое пятно, потом оно становится фиолетовым и постепенно превращается в гноящуюся язву. Пятнами покрывается все тело, и человек заживо разлагается.

Бедняги уселись в конце галереи и печальным, угасшим взглядом стали смотреть на дождь. Только один раз что-то вроде искорки мелькнуло у них в глазах – это когда они отвечали на вопрос дона Матиаса.

– Мы идем в Уамачуко, говорят, тамошний доктор нас сможет вылечить…

– А сами-то мы из Кондомарки…

Лица у них фиолетовые, бесформенные, не лица, а живое мясо. И распухли так, что кажется, вот-вот брызнет кровь. Но крови нет, видны лишь струпья и язвы. У одного нос совсем сгнил, осталась только черная дыра, а у другого – наполовину.

Дону Матиасу их очень жаль, он говорит, что болезнь эту побороть все-таки можно, но надо браться за нее сразу. А не приходилось ли им прикладывать мазь, которую называют «солдатской помадой»? Они отвечают, что прикладывали только подорожник, масло, сбитое из женского молока, да еще какие-то примочки, которые давали им знахари. Дон Матиас говорит:

– К моему куму Роке, царствие ему небесное, тоже прицепилась волчанка, так он только этой мазью и спасся.

И всё удивляется:

– Откуда же она берется, эта напасть? За то время, что я живу в Калемаре, а я тут и родился, только двое из наших болели волчанкой, а в других местах, в горах особенно, от нее гибнет уйма народу. И откуда она берется?

– А кто ж ее знает?

– Значит, на то воля божья, – в один голос печально вздыхают больные, с тоской глядя туда, где раскинулась жаркая, буйно зеленеющая долина.

Сколько затаенной боли в этом угасшем взгляде… Ах, если бы в долине было так, как в пуне, – там нет никакой заразы! Здесь же, может быть, совсем рядом, среди пышной до бесстыдства зелени, прячется растение, которое передает эту болезнь москитам, а те несут ее людям.

Хасинто и Сантос прощаются до следующего утра, и я тоже собираюсь идти, но не могу устоять перед уговорами гостеприимного дона Матиаса:

– Нечего тебе, сынок, всю воду с неба на себя собирать. Пока доберешься до нья[29]29
  Нья – в просторечье то же, что «донья».


[Закрыть]
Марианы, а потом домой… Оставайся-ка лучше у меня…

Наступает ночь, и мы усаживаемся вокруг очага, над которым дымится олья[30]30
  Олья – похлебка из мяса и овощей.


[Закрыть]
. Вид у наших гостей ужасный – руки раздулись, как у утопленников, и похлебку им хлебать тоже, видно, трудно – губы распухли, гноятся. А щеки так дрожат, что кажется, вот-вот отвалятся и упадут в плошку или на пол. И смрад от них идет тяжелый, трупный.

– Бог вам за все заплатит, хозяин, – благодарят они, поужинав.

Артуро старается их подбодрить:

– Ничего, бог даст, поправитесь… Сколько я таких больных перевидал в Сартине – не сосчитать, а все поправились… Завтра пораньше перебросим вас на ту сторону, и пойдете себе потихонечку…

Артуро выходит на улицу, за ним Люсинда с Аданом. Втроем они бегут к своей хижине. Старик и донья Мельча уходят в дом, а мы устраиваемся на галерее, гости в одном конце, я – в другом, в том самом гамаке, в котором еще совсем недавно спал Рохе.

Ночь так плотно окутала хижину, что невозможно ничего разглядеть, но я все время чувствую неотвязную, тяжелую близость этих людей, близость тлена, близость самой могилы. Молчание сна и смерти нарушает только монотонный шум дождя. Наконец жизнь пробуждается в одном из несчастных – тихий, угасший, полный отчаяния голос жалуется:

– Плохо мне… нутро все болит… к сердцу подступило…

* * *

Утром, поев, мы отправляемся к реке. Больные плетутся сзади. Они идут частыми мелкими шажками, стараясь не делать ни одного резкого движения, как будто боятся, что тела их вдруг распадутся на части.

– Как лило-то всю ночь, небось река разбушевалась, ой-ой-ой!..

– Да уж не без того…

С веслами на плечах мы шагаем по деревенской улочке. Деревья все еще роняют крупные, тяжелые капли. Одежда становится влажной от тумана – поднимаясь над землей, он окутывает весь Калемар, и долина похожа на огромный кипящий котел. Медленно ползут облака, белые, легкие. К вечеру они соберутся где-то там, в вышине, и снова хлынет на землю яростный ливень.

Вскоре и река показалась, бурная, черная, грозная! За пеленой тумана противоположный берег едва-едва виден! Сейчас мы спустим на воду плот. Больные хотят нам помочь, но Артуро их мягко отстраняет:

– Не надо, что вы… куда уж вам…

Бревенчатая громадина, скользнув по специально приспособленным гладким стволам коричного и апельсинового деревьев, ложится на воду и сразу же начинает сильно раскачиваться, натягивая веревку, конец которой держит Хасинто. Плот так прыгает на волнах, что кажется, река вот-вот унесет его. Но мы, плотовщики из Калемара, тут как тут. Наши весла и наши руки всегда наготове.

Первым прыгает Артуро. Встав на середину, он пытается выровнять плот. А вода бурая, неспокойная и сильно поднялась, даже залила все камни на берегу.

– Глядите, деревья! – вдруг закричал Сантос.

Видим, и в самом деле по реке плывут деревья – как бы не попасть в завал. Наш главный стоит на плоту, но нам велит повременить. Больные садятся прямо в грязь и тихо о чем-то переговариваются.

На реке, затянутой туманом, появляется широкая темная полоса. Она приближается, становится все чернее, шевелится, как живая, будто предупреждает, что тягаться с ней нам не под силу. А ведь она могла захватить нас на самой середине реки! Тяжело покачиваясь на волнах, мимо проплывают деревья и сучья, занимая собой почти всю ширину реки. Верхушка огромного гуаранго, еще свежего, зеленого, задев плот, с силой толкает его. А другие деревья совсем ушли под воду, только ветки торчат.

И лишь когда вся эта темная масса скрылась вдалеке, Артуро заговорил, а до этого никто не проронил ни слова.

– Ну что ж, поехали, ждать больше нечего…

Мы прыгаем на плот, но индейцы не двигаются с места. Один из них лежит ничком, вытянувшись во весь рост, другой смотрит на него и даже не поворачивает головы, когда Хасинто – он держит веревку, готовясь прыгнуть последним, – говорит, обращаясь к ним:

– Ну, люди добрые, поехали, что ли?..

Индеец, который лежит на земле, медленно приподнимается, опирается на руки и говорит глухим, надтреснутым голосом:

– Зачем ехать-то? Уже к самому сердцу подступило…

И, будто его кто толкнул, снова падает, прямо в жидкое месиво. Другой индеец, осторожно, за плечи, переворачивает своего товарища вверх лицом, сплошь залепленным грязью. Распухшим дрожащим пальцем он опускает веки на остекленевшие глаза.

Индеец стоит неподвижно, словно окаменел. Какой вихрь отчаяния и страха бушует, должно быть, в нем в эту минуту! Но в бесформенном лице, отекшем, покрытом фиолетовыми язвами, ничего не изменилось. Только дрогнул голос, когда он, повернувшись к нам, попросил:

– Похоронить бы его надо… Помогите…

* * *

И вот покойник лежит на подстилке из банановых листьев и мягких трав на галерее у дона Матиаса. Он обернут в саван и от шеи до ступней туго перетянут веревками. Лицо его покрыто овчиной.

Так у нас добрые люди готовят покойника в последний путь. Веревка нужна не только для того, чтобы крепко держался саван: из плохо завернутого тела может выскользнуть душа, и ей тогда придется долго томиться на земле. А чтобы она полетела прямо в небо и тут же предстала перед богом, ей надо вылететь обязательно из головы, поэтому овчину кладут так, чтобы темя покойника оставалось открытым.

Донья Мельча вместе с другими женщинами, пришедшими посидеть ночью около умершего, лущат пшеницу, размоченную в воде с золой. Потом приходят мужчины, приносят коку, каньясо и гуарапо и тоже усаживаются на галерее. Тихо переговариваются, жуют коку, пьют, закусывают, передавая друг другу тыквенные плошки с юккой, пшеничной кашей и копченым мясом. И замолкают, когда начинает говорить индеец. Сидя около спеленутого зловонного тела, он листом банана отгоняет мух.

– Бедный Дамиан, не так бы ему помереть надо…

И после короткого молчания добавляет:

– Хороший он был человек, и вот – на тебе, как помирать привелось!.. Самое это горькое горе помереть не у себя дома, хотя, конечно, везде есть добрые люди, и пожалеют и похоронят как надо…

– Что правда, то правда… – поддакивают чоло.

Индеец опять тянет гнусавым, заунывным голосом:

– А какой работящий был… Уж на что больной, а огород всегда в порядке держал, картошку только окучить осталось, и ячмень поспел…

Потом он долго молчит, не переставая отгонять банановым листом назойливо жужжащих мух. Кто бы у него что ни спросил, он всем отвечает одно и то же:

– Не так бы ему помереть надо…

И каждый раз добавляет, что нет горше горя, чем умереть на чужбине, хотя добрые люди, конечно, всегда найдутся, пожалеют, похоронят…

Иногда он забывает сказать, каким работящим был покойник, и тогда слышится чей-нибудь голос:

– Огород у него остался, сам картошку сажал…

– И ячмень поспел, тоже остался…

– Все оставил покойничек…

К вечеру жара усиливается, и смрад становится невыносимым. Он не дает дышать и наполняет весь дом, не помогает и ветерок, который все время продувает комнаты. Даже одежда пропиталась зловонием, и мужчины, чтобы подавить отвращение, то и дело прикладываются к каньясо. Поздно вечером спиртное кончается, и тогда индеец вынимает из тыквенного горшочка горсть монет, отсчитывает десять солей и просит кого-нибудь сходить принести «чего-нибудь покрепче».

– Надо, чтоб все было, как у людей… бедный Дамиан…

Когда сумерки сгустились, около покойника зажгли четыре свечи, – их дала донья Мельча, – а чтобы свечи не задуло ветром, устроили заслон из пончо. В другом конце галереи поставили две плошки с фитилями, опущенными в сало.

Порывы ветра рвут пламя, дрожащие тени то бросаются на стены, то отчаянно бьются на полу…

Где-то воют собаки.

После сытного ужина опять долго пьют и жуют коку. От фитилей падает мертвенно-бледный свет. И каньясо, которое в другое время вызывает разговоры, крики, смех и песни, теперь, когда в доме покойник, погружает всех в глубокое молчание. Чоло не умеют много говорить о своей беде. Сказали, что положено, и никто больше не откроет рта, пока не настанет время молиться.

Глухо шумит река. Трещит, заливается цикада, барабанит по листьям дождь. Его серебряные нити тускло поблескивают за галереей. Ночь покрыла долину черным, печальным саваном.

Опять слышится далекий лай собак, а какой-то маленький песик – видно, он прибежал сюда, увязавшись за своим хозяином, – вскакивает, подбегает к покойнику, обнюхивает его, потом громко лает на пляшущую на полу тень и протяжно, жалобно воет. Людей охватывает страх, и донья Мельча, выйдя на галерею, торопливо говорит:

– Давайте помолимся… видно, томится душа-то…

Все опускаются на колени – женщины поближе к покойнику, мужчины за ними. От закутанных в пончо фигур и взлохмаченных голов падают огромные тени. Искривленные скорбью, дрожащие губы выводят молитву: «Отче-е-е… е-е-е… на-а-а… и-и-и… ами-и-инь».

Голоса звучат приглушенно, уныло, и хотя они печальнее собачьего воя, горя и смерти, в них столько веры, что как-то легче становится на душе. Когда молитва кончается, мужчины опять садятся в сторонке, страх прошел, и снова заходила по кругу, из рук в руки, от губ к губам, большая тыква с каньясо.

Донья Мельча и другие женщины ушли в дом, чтобы помолиться за «плавающих, путешествующих, недугующих и страждущих».

И вдруг ночную тишину разрывает пронзительный крик:

– Ума-а-а!.. Ума-а-а!..

Всполошились собаки.

– Ума-а-а!.. – кричит кто-то не своим голосом.

Что бы это такое могло быть? Не иначе как опять появилась пума, донья Мариана ведь говорила, что уже несколько ночей она шныряет около ее загона. Артуро помчался за своим револьвером, быстро вернулся, и вместе с Энкарной они исчезают в темноте.

– Ума-а-а!.. Ума-а-а!..

Собаки брешут на все голоса. И мы как-то сразу забываем о покойнике и о его душе – у всех на уме только эта зверюга да ее проделки. Даже при одной мысли о ней у нас кровь вскипает. Да и что такое покойник по сравнению с жизнью, жизнью бедной скотины, без которой человеку никак не обойтись и которую теперь надо уберечь во что бы то ни стало? Пока что пума взялась за коз, а потом, гляди, дойдет очередь до ослов и лошадей! Всех нас такое зло разобрало, что еще несколько человек, помянув Христа и всех святых угодников, подхватились и тоже побежали к дому доньи Марианы, угрожающе размахивая дубинами. Ночь черным-черна, пумы давно уж и след простыл, но какое это может иметь значение, если в людях столько боевого запала?

Время от времени до нас долетают крики, и мы с нетерпением ждем охотников. А когда по вершинам деревьев, с которых все еще падают запоздалые капли дождя, разливается молочно-розовый свет, мужчины возвращаются, недовольные и разочарованные.

– Ушла, проклятая, чтоб ей пусто было, и козу унесла…

– Ничего, в другой раз попадется…

Артуро вертит в руках свой ржавый револьвер и удивляется:

– Ведь я в нее пять пуль всадил, прямо в затылок…

* * *

Уже совсем рассвело, когда мы пришли на кладбище и стали копать могилу. А женщины уселись около тела индейца под развесистым апельсиновым деревом и принялись молиться.

Чем глубже яма, тем сильнее запах сырой земли, тем чаще попадаются пожелтевшие от времени кости. Наконец, могила готова, и мы на веревках опускаем в нее покойника.

Товарищ умершего бросает несколько прощальных горстей земли, в воздухе поднимается легкое облачко пыли, и мы торопимся засыпать могилу. Еще немного, и в густой кладбищенской траве вырастает серый холмик. Поставили и крест из связанных веревками палок, хотя это ненадолго – скоро он утонет в высокой траве, а потом и вовсе упадет, веревки сгниют, палки источат черви.

Мы допиваем все спиртное и возвращаемся домой. Индеец берет пончо и котомку умершего и говорит на прощание:

– Может, увидимся еще… Бог вам за все заплатит…

Артуро спрашивает:

– А в Уамачуко не пойдете?

Индеец молча смотрит на него, и Артуро продолжает:

– Идите в Уамачуко, полечитесь… Если денег нет, мы и даром перевезем… Идите…

Подумав немного, индеец пересиливает себя и отвечает:

– А зачем? Я тоже скоро помру… Зачем идти-то? Товарищу моему не пришлось перебраться через реку, и я знаю, мне тоже не придется… Раз дом родной далеко, значит, добра ждать нечего!

И он пошел по улице в сторону гор, повторив еще несколько раз:

– Бог вам заплатит за все… Бог вам заплатит…

Пошел в Кондомарку умирать на своей родной земле, так и не перебравшись через реку – владычицу этих страшных долин, где гнездятся волчанка и смерть. Над ним кружится рой мух, привлеченный зловонием. А он идет медленно, не оборачиваясь, тяжело опираясь на толстую палку…

* * *

На следующую ночь пума опять пришла. А потом еще и еще. Мужчины говорят только о ней да клянут на чем свет стоит свои дубины и мачете, от которых нет никакого проку, а заодно и ружья, без конца дающие осечку, и револьверы, стреляющие мимо цели.

– Ну и вредная же тварь!

– Ничего, дай срок, все равно ты нам попадешься!

А пума повадилась в загон доньи Марианы. Энкарна раз всю ночь простоял под кедром с ружьем наготове, а когда незваная гостья наконец появилась, ружье дало осечку – курок щелкнул, как будто в насмешку, и все. Артуро – он тогда тоже сидел притаившись у самой изгороди – выстрелил дважды, да оба раза без толку, только двух коз уложил наповал ни за что ни про что.

Коз, конечно, тут же съели: донья Мариана приготовила их так, что пальчики оближешь, постаралась для охотников – пусть помнят ее доброту и в следующий раз не зевают.

– Сегодня ночью она от нас не уйдет, – уверяет Артуро.

– Вот что, – говорит Энкарна, обращаясь к мужчинам, которые навалились на мясо с юккой, как стая голодных кондоров на свою жертву. – Вот что… вот… – Он никак не может прожевать большущий кусок мяса. – Ведь эта пума голубая, я видел своими собственными глазами… голубая, вроде синьки… Может быть, она заколдованная?

Симон Чанкауана, тот, которого пума обманула: он ждал ее с дубинкой наготове в одном месте, а она возьми да и проскочи совсем в другом – известно, какой это хитрый да ловкий зверь, – смеется.

– Еще чего выдумал – заколдованная! Привиделось тебе в темноте, вот и все… Пума как пума, самая обыкновенная…

А у Артуро просто в голове не укладывается: как он мог промахнуться?

– Ведь не было случая, чтоб моя железяка сплоховала, тут поневоле всякое начнешь думать.

Он с жаром рассказывает, как однажды ему удалось одним выстрелом в грудь сбить на лету орла, и как в другой раз он размозжил голову цапле, и сколько кабанов уложил, и всегда с первого выстрела. А потом добавляет:

– Если это самая обыкновенная пума, то сегодня ей конец, это уж точно…

Наступает ночь. Омытая дождем, окутанная мраком долина спит; тревожно только на дворе у доньи Марианы. Каждый раз, как залает Матарайо, Ормесинда жалобно стонет, словно маленькая козочка: ей до боли жалко свое стадо, ведь она пасет его от утренней до вечерней зари, и таскает на спине только что родившихся козлят, и бережет своих любимцев как зеницу ока. А сколько исходила она с ними по склонам гор, по лесам да густым кустарникам! И вдруг появляется пума, и все идет прахом! Донья Мариана настороженно вслушивается в тишину, заклиная всех святых угодников сделать так, чтобы это была не заколдованная пума. При малейшем шорохе козы мечутся по загону, а в углу, накрывшись шкурами им же убитых коз, притаился Артуро, держа наготове револьвер.

Все тело его затекло, дождь пробрал до костей, и в голове одна мысль – ночи, видно, не будет конца. Кругом тьма кромешная, и только в глубине загона еле-еле можно различить сероватое пятно – там сгрудились козы. Свистит ветер. А может, это кто-то всхлипывает? Артуро становится не по себе, необъяснимый страх овладевает им. Нет, ему не почудилось, в самом деле кто-то жалобно стонет, то тише, то громче, то вблизи, то подальше. Уж не рыдает ли это чья-нибудь неприкаянная душа? Он вспоминает умершего индейца и ночь перед его похоронами. Конечно, так тоскливо может стонать только неприкаянная душа. Тут уж сомневаться не приходится. А пума? Почему он в тот раз промахнулся? Видно, она и вправду заколдованная. А если это так, то не ждет ли его какая-нибудь беда? Ведь бывали же случаи, когда вроде бы ни с того ни с сего люди высыхали как щепки, хотя аппетит у них был волчий и ели они за троих. А потом умирали… Люди эти всегда рассказывали про заколдованные лагуны, холмы, реки и про пум тоже… И всегда беда приходила в сумерках или ночью. Вот и с ним может такое случиться…

И вдруг, разогнав его зловещие думы, совсем рядом мелькает стремительная тень. Козы мечутся по загону и отчаянно блеют. Артуро вздрогнул от неожиданности и выстрелил: мрак, козье стадо и весь загон озарились голубым светом. Вокруг пумы вспыхнул голубой ореол. Револьвер палит, палит не переставая, но в кого? Ночь содрогается от выстрелов, собачий лай эхом прокатывается по горам, от утеса к утесу, а пума уже далеко, только слышно, как отчаянно блеет козленок.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю