412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сиро Алегрия » Золотая змея. Голодные собаки » Текст книги (страница 18)
Золотая змея. Голодные собаки
  • Текст добавлен: 16 марта 2017, 05:02

Текст книги "Золотая змея. Голодные собаки"


Автор книги: Сиро Алегрия



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)

XVI. ЖДАТЬ, ВЕЧНО ЖДАТЬ

Медленно текло время – время страданий и нужды, а Матео Тампу все не возвращался. Казалось бы, именно сейчас ему пора вернуться. Мартина не знала, сколько он пробудет там, по ей казалось, что в любой миг они могут увидеть, как он идет вниз по склону своими твердыми шагами. Может быть, далекие холмы уже ощущают на себе размеренную поступь путника. Наверное, Матео делает большие переходы, останавливается перевести дух и вновь пускается в путь. Наверное, он чуть свет выходит на дорогу.

Ждать, вечно ждать. И Мартина молча переносила засуху. Ничего, прожить можно. Не уходить же теперь, когда он со дня на день вернется. Она сама, и дети, и собака, и земля совсем истосковались. Но теперь он придет, и все наполнится счастьем, как дождевой водой.

Младший сын рос плохо. Мартина любила его так нежно, как любят матери несчастных детей. Ему особенно досталось от суровой природы и злых людей. Он еле лопотал, ступал неуверенно, но умел говорить «папа» и плакал, что ни час. Мартина мучительно жалела сына и еще сильней ждала Матео. Все любили и ждали хозяина. Он должен был вернуться.

Наверное, там, внизу, на побережье, маршируя под окрики сержантов в безликой массе солдат или томясь В карцере, Матео чувствует эту далекую, терпеливую любовь. А может, его скосила лихорадка или он дезертировал, и ушел в чужие края, и затерялся, позабытый и сам позабывший обо всем. На равнине больше дорог, чем в горах, но заблудиться легче – не нужно напрягать сил, чтобы одолеть кручу, и нет на горизонте знаков, указывающих путь.

Но Мартина ничего не знала. Она помнила мужа и с преданностью существа, ведающего лишь одну привязанность, терпеливо ждала его. Вначале одиночество терзало ее сильное тело, голос плоти донимал ее, но от голода она исхудала, кровь потекла медленней, мышцы одрябли, и пыл погас. Жизнь еле тлела в ней, стараясь не растрачиваться попусту.

А на скотном дворе оставалась только одна овца, на чердаке – совсем немного пшеницы.

И однажды утром Мартина сказала Дамиану:

– Я пойду в Сару́н, к родителям твоего отца. Попрошу у них чего-нибудь. Пошла бы к своим, да, наверное, сами голодают. Ешь зерно. Если я замешкаюсь и зерна не хватит, позовешь донью Канделарию и зарежете овцу. Донья Канделария тоже возьмет себе мяса. Главное, чтобы ты был дома, когда придет отец. Все понял? Ну, вот… А если я дольше задержусь и тебе совсем нечего будет есть, иди к деду Симону… Река совсем обмелела, и ты ее легко перейдешь.

Они помолчали, и, как бы предупреждая возражения, Мартина сказала:

– Я вернусь… И отец вернется.

Она ушла и унесла на спине младшего сына. Золовка, которая как-то приходила к ней, сказала, что в Саруне, у родителей Матео, вдоволь еды.

Дамиан и Манью долго глядели ей вслед. Потом Дамиан поджарил зерна пшеницы на противне, и они поели вдвоем. Напились из каменистого ручья – мальчик черпал воду ладонями, пес лакал пересохшим языком. И перед ними разверзлось одиночество пуны.

Мальчик и собака остались одни во враждебном мире. Овца лежала в загоне, прикрыв глаза; она уже сдалась, во всяком случае – перестала сопротивляться…

Наступила ночь. Дамиан и собака устроились на циновке. Манью хотел было примоститься у ног маленького хозяина, но тот уложил его рядом с собой, и, пока собака не уснула, ее желтые глаза утешительно светились в густой темноте. А ночь что-то таинственно шептала на тысячу голосов. Когда Мартина была дома, Дамиан быстро засыпал и ничего не слышал. Теперь же до его напряженного слуха долетал зловещий голос неведомых ночных теней. Завывал ветер, что-то трещало вдали, что-то глухо шумело. Кто-то прошел мимо, громко рыдая. Скорбно стонали какие-то несчастные существа; одно из них приблизилось, волоча ноги, постучало в стенку – прутья затрещали, посыпалась глина. Заблеяла овца. Манью проснулся, выбежал на улицу и залаял. Лаял он долго. Кто там? Вор? Лиса? Чья-то неприкаянная душа? Наконец собака вошла в дом, но страшная жизнь за стеной не стихла. Стенали и жаловались существа, укрывшиеся в ночи, и подходили все ближе, быть может, чтобы погубить Дамиана или вовлечь его в свой страшный хор, потому что он маленький и остался один.

Иногда мальчик звал:

– Манью… Манью!

Собака открывала глаза, настороженно прислушивалась и снова засыпала. Но вот рассвет разлил повсюду мутную белизну, и призрачные существа ушли и унесли с собой свои жалобы. Жизнь обрела иной смысл; снова доверившись миру, Дамиан уснул. Проснулся он, когда солнце было уже высоко и сияло над бурой землей в ярком небе.

Как беззащитен мальчик без матери и как жесток мир! Только сейчас понял Дамиан, насколько тяжела ему разлука, и чуть не заплакал, но сдержался. Одна упрямая слеза все же скатилась, и он смахнул ее концом своего пончо. Хорошо еще, что ночные тени куда-то ушли. Надо поджарить зерна. Или сварить. Нет, жарить быстрее. Он поджарил пшеницу, и они с Манью поели. Потом пошли к загону и вывели овцу. Отощавшее животное неохотно поплелось за ними. По дороге они остановились на краю оврага, откуда был виден их дом. Овца пощипывала чамису и редкую, увядшую листву кустарника, корни которого могли всосать хоть немного воды из ручейка. Кое-где зеленели молодые побеги; Дамиан обламывал их и давал овце. Она жевала робко, точно беда навсегда напитала ее. Манью устало привалился к земле, но держал голову прямо и смотрел зорко. Мальчик – напомним, что ему еще не было девяти, – не торопясь, собирал хворост: спешить некуда, а сухие ветки валялись повсюду. Когда он утомился, уже перевалило за полдень. Овца растянулась на земле, а Дамиан сел рядом с Манью Весь вечер они глядели на сожженные поля. У подножия оголенных холмов ютилось несколько хижин. Ближе всех был дом доньи Канделарии, тощей и сгорбленной старухи, морщинистой, как растрескавшаяся земля. Она постоянно кашляла, да так громко, что слышно было издалека. А еще она ворчала на маленькую собачку, которая грела ей ноги. Дамиан и Манью видели, как соседка обошла несколько раз вокруг хижины, жалобно что-то бормоча, и села у дверей. Трудно было разобраться, где собака, а где хозяйка, они совсем слились, только седая голова старухи белела над темным пятном. Донья Канделария всегда так сидела, и если не кашляла и не бранилась, то жаловалась невидимым слушателям, размахивала руками и изо всех сил доказывала что-то. Слушатели, казалось, не могли взять в толк, чего она хочет, и старуха вновь бралась за свое – кричала, трясла палкой, а в конце концов принималась драться. Она сучила руками под темной, развевавшейся на ветру накидкой, вдруг выпрямлялась, замахивалась. Неприятель, надо полагать, убегал. Старуха грозила ему вслед, а потом громко ударяла палкой о землю.

– Вот так… Одним махом… – кричала она.

Было уже поздно. Дамиан и Манью, погоняя овцу, вернулись в свою хижину. Мальчик нес вязанку хвороста и немного воды – все, что набралось по капле за день в тыкву, поставленную у камня. Огонь запылал в очаге, и на противне вновь покрылись загаром зерна пшеницы. Сон пришел быстрее, чем в прошлую ночь, а может статься, собака и мальчик выплакали свое горе.

И так день за днем. Донья Канделария вечно с кем-то спорила и воевала. Пшеница подходила к концу, а ни Мартина, ни Матео не возвращались. Однажды ночью Манью вдруг вскочил и яростно залаял. Послышался глухой удар палки. Пес взвизгнул и умолк. Потом заблеяла овца, и кто-то быстро пошел прочь от хижины. Дамиан, чуть живой от страха, выглянул посмотреть, что случилось. Было темно. Вдали раздался чей-то голос. Мальчик поискал Манью. Тот лежал на земле и еле дышал. Дамиан прижался к собаке и ждал, когда вернется к ней жизнь. Он ничем не мог помочь, только нежно гладил пса и тихо, чтобы не услышали духи, населявшие тьму, повторял: «Манью, Манью». Шло время, и вот собака зашевелилась, слабо застонала и успокоилась, почувствовав, что рядом Дамиан. Он гладил ее по голове и по лохматой спине: «Манью, Манью». Наконец они встали, вошли в дом – и тут занялась заря.

Овец уже не осталось, пасти было некого, и рассвет радовал только потому, что можно снова поесть жареной пшеницы. День за днем уже очень давно они жили ожиданьем еды. Чтобы как-то убить время, мальчик с собакой отправились бродить по окрестностям. Доньи Канделарии не было видно. Может, она дома? Или куда-нибудь ушла? Дамиан вспомнил о ее каждодневных битвах с досаждавшими ей невидимыми существами и побоялся к ней зайти. А вдруг они задушили ее во сне и теперь она недвижно лежит на циновке? А собачка? Наверное, стережет свою хозяйку. Дамиан решил не подходить к этому дому. Да и нам лучше не знать, что стало с бедной старухой. Видно, она умерла с голоду. Но здесь, у подножья гор, все становилось жуткой тайной – так пустынно было тут и неприютно, и так неожиданно нагрянула засуха.

Дамиан не хотел узнавать, почему исчезла соседка, чтобы хоть как-то, по-детски беспомощно отогнать темную судьбу.

На следующий день кончилась пшеница. Только собранная по капле вода еще оставалась в тыквенном сосуде. «Мама! Отец!» Длинные дороги были пустынны. В один из дней – мы не знаем в какой – Дамиан подошел к холму.

– Донья Канделария! – позвал он несколько раз.

«А-а-а-а, а-а-а-а…» – еле слышно ответило эхо. Поля были безмолвны, в далеких хижинах никого не было, а может – там жили тени. «Мама! Отец!» Только пустыня вокруг. И Манью, бедный Манью, такой же одинокий и несчастный. Голод терзал желудок, в глазах плыли синие круги. Вначале голод вызывал страшную тоску, гнетущую тревогу. Потом – только слабость. Дамиан лежал и пил воду из тыквы.

* * *

Сколько дней прошло? Сколько ночей? Время исчезло, лишь свет и тень сменялись под ослабевшими, полузакрытыми веками да выл ветер. Ветер выл и сотрясал хижину, и Дамиан чувствовал, что жив – в тишине он забыл бы об этом.

Однажды утром, собрав последние силы, Дамиан открыл глаза и увидел свет. Рядом с хижиной проходила дорога. Мальчик вспомнил слова матери: «Зарежете овцу… а если я дольше задержусь, иди к деду Симону». Правда, овцу резать не пришлось, но еды не было много дней – значит, надо идти. Он вышел из хижины. Манью побрел за ним. Дед жил далеко. Три года назад родители водили Дамиана к нему на праздник святого Антония, но сейчас мальчик почти забыл дорогу. И все же он пошел, положившись на свое чутье. Индейцы умеют находить дорогу в бескрайних просторах Анд. У Дамиана подкашивались ноги, он спотыкался, подошвы стучали по твердой земле. Налетал ветер, дергал за пончо, обдавал пылью. Манью плелся, обмякший и усталый. Они сели отдохнуть на минуту и опять продолжали свой путь. Идти становилось все труднее. Дорога петляла. Ей не было конца. У иссохшего дерева лежал камень. По привычке Дамиан сел под дерево, хотя голые ветки не давали никакой тени.

Высока, очень высока гора Уайра. А гора Руми – еще выше. А выше всех гора Манан, венчающая груду синих и черных вершин, которые удаляются к северу, теснясь и толкая друг друга, точно стадо коров, погоняемое бойким пастухом. У Дамиана помутилось в глазах, его зазнобило, и он свалился на землю. Ему почудился далекий перезвон колоколов. Собака с беспокойством смотрела на него.

– Мама, мама… Я хочу каши, мамочка… – прошептал мальчик.

И затих. Глаза его закрылись, смуглое личико осунулось. Безошибочным собачьим чутьем Манью угадал, что пришла смерть. Он протяжно завыл и лег рядом, как лег Дамиан рядом с ним в ту далекую ночь.

Над ними плавно спланировал кондор и опустился на землю. Манью залаял, птица готовилась к бою. У нее был крючковатый клюв и такие же когти, красный хохолок и черные перья. У кондоров этой породы голая шея, а там, где начинаются перья, – белый воротник. Птица внимательно посмотрела на мальчика холодными стеклянными глазами и сделала несколько шагов в его сторону. Манью, собрав последние силы, кинулся на нее – хотел вцепиться в голую шею, но промахнулся, и кондор сильно ударил его клювом по спине. Завязалась медленная упорная борьба. Собака лаяла на птицу, а та прыгала и махала громадными веерами расправленных крыльев. Из спины пса текла кровь, обагряя землю. Порой кондор останавливался и долго стоял в нерешительности, но потом все-таки подходил, а пес опять не пускал его, лаял и скалил зубы. Иногда крылатому хищнику удавалось оттеснить собаку и приблизиться к трупу, но Манью не давал ей покоя и снова отгонял. Наконец кондор решил не обращать на собаку внимания и принялся было клевать, но Манью вцепился ему в шею. Белый воротник кондора обагрился кровью. Он ударил собаку клювом, и та поняла, что надо изменить тактику. С помутневшими от ярости глазами она бросалась вперед, рыча и лая, и быстро отступала. Взбешенный кондор раскрывал клюв и вытягивал шею, по потом принимал свою обычную, спокойную позу, достойную властелина воздуха, и презрительно глядел на лающую тварь, неспособную оторваться от земли. Какая дерзость! Такое ничтожество мешает ему! И кондор, успокоившись, опять Шел к трупу. Но собака не пускала, и битва разгоралась вновь. Так продолжалось долго. И тут Манью увидел, что плавно спускается второй кондор; вот он встал на землю и упрямо, косолапо пошел к ним. Собака залаяла сильнее, новый гость остановился на минуту, настороженно и надменно глядя на нее…

Раздался выстрел. Первый кондор упал. Второй взмахнул крыльями, поднялся в воздух, и Манью увидел, что по дороге, ведя под уздцы серого мула, приближается человек. Это был дон Ромуло Мендес. Когда он подошел, кондор все еще бился о землю могучими крыльями. Кондоры умирают не сразу, даже если им пронзят сердце. Дон Ромуло положил мальчика ничком на мула и привязал к седлу. Манью понял, что этот человек друг, и не противился, только обнюхивал его и помахивал хвостом. Человек с карабином за плечом пошел вперед, ведя в поводу мула. Собака брела рядом. Дон Ромуло оглянулся, посмотрел на поверженного кондора. В иное время он забрал бы и его с собой, чтобы похвастаться трофеем, но сейчас ему было не до того.

* * *

Так прибыл Дамиан в дом своего деда. Окоченевший труп раскачивался в такт рысце – мул шел быстро.

Дон Ромуло рассказал Симону, как он нашел мальчика.

– Я хотел отвезти его к Мартине, – сказал он напоследок, – а потом подумал, если мальчик умер один на дороге, значит, ее нет дома… Во всяком случае, ты сможешь похоронить его.

Потом добавил:

– Да, если бы не собака, его бы съели кондоры…

Симон бережно снял труп с седла и, молча взглянув на жену и детей, сказал Тимотео:

– Давайте похороним его сейчас. Какое уж теперь отпевание!

Маленькое кладбище, обнесенное каменной стеной, примыкало к часовне: так священнику или старосте было легче взимать плату за погребение и следить за тем, чтобы не хоронили бесплатно. Грубые кресты без надписей, подточенные временем, валились набок. Прежде могилы зарастали зеленью, но теперь обнажились прямоугольники голой земли: ворота кладбища были отперты, и скотина съела всю траву на земле мертвых. Среди крестов бродил костлявый осел.

Заплатив старосте – священник приезжал в Паукар только на престольный праздник – один соль восемьдесят сентаво, собранные по грошу, отец и сын, в сопровождении Манью, внесли на кладбище свою печальную ношу. Там, за оградой, с трудом копали землю несколько истощенных индейцев. Они хоронили Мануэля Ши́нака из Уайры.

* * *

На следующий день после похорон, оставив свое обычное место на галерее, Симон отправился посмотреть, что стало с Мартиной. Рассеки ветер едва передвигал ноги, и Симон, не спеша, проделал весь путь пешком. Вдали, справа и слева над пастбищами, кружили кондоры и другие хищные птицы. Наверное, там издыхали лошади и ослы. Коровам и хозяева и воры не давали умереть своей смертью.

Хижина Мартины была пуста. Ничего в ней не осталось. Ясное дело – все разграбили. Ни одного пончо, ни единой мотыги. Только никому не нужный плуг одиноко валялся во дворе да черные и желтые черепки. Куда же делась Мартина? Донья Канделария, должно быть, знает, недаром они соседи. Симон поднялся на бугор и позвал несколько раз, как звал когда-то мальчик:

– Донья Канделария… Донья Канделария!..

Звучное эхо пронеслось и заглохло. Все было тихо вокруг хижины, тихо и неподвижно.

«Ушла», – подумал Симон.

XVII. МАШЕ, ХАСИНТА, МАНЬЮ

Мы не забыли о старике Маше. Когда мы оставили его, он был хотя бы сыт. Как ни грустно, сейчас мы так не скажем. Старый индеец бродит по пустынным полям и все ищет, ищет.

Однажды он вернулся домой, волоча за собой толстую, стального цвета змею. Дочери удивленно посмотрели на отца, но жена поняла: она тоже долго жила на свете и всякое перевидала.

Маше объяснил:

– Ее можно есть. Нужно отрезать пальца на четыре с головы и столько же с хвоста. Остальное годится.

И он разрезал змею, выпотрошил ее, а потом испек на костре. Каждый получил по куску. Помедлив немного, девушки тоже съели свою порцию.

Но и змею не всегда поймаешь. И вот однажды старый индеец не смог подняться. Он лежал под лохмотьями, глядя в открытую дверь хижины – завешивать было нечем – на сухие, пыльные, враждебные поля.

* * *

Не забыли мы и о Манью. Когда Дамиана засыпали землею, собака поскулила немного, все поняла своей простой душой и побежала за теми, кто закопал безжизненное, тощее тело.

Так очутился он у дома Симона.

– А… – сказал Симон. – Это серый пес, которого взял Матео.

– Да, тот самый, – подтвердила Хуана.

Все взглянули на пса и опять занялись своими делами, точнее – бездельем. Только Антука еще пасла двадцать пар овец. Да и Тимотео теперь ходил с ней, и оба брали по толстой палке на случай, если собаки нападут. Как мы уже говорили, стаи голодных собак рыскали повсюду в поисках пищи.

Манью пас овец, ночевал в загоне и терпеливо ждал, не получит ли он своей доли еды. Но ему так ничего и не досталось. Здесь даже не гладили его, а у Дамиана он привык к ласке. Если резали овцу, обгладывали дочиста все кости, а потом еще варили их, так что когда эти кости попадали на его горячий язык, на его зубы, есть уже было совершенно нечего.

А вдалеке, в полях и на дорогах, выли бродячие псы. Их страдания он понимал, а с человеком его уже ничто не связывало. И однажды ночью, ощутив с особой остротой горестную судьбу своих собратьев, он перепрыгнул через изгородь загона и ушел к ним.

* * *

Чья-то смуглая, сухая рука останавливалась и приближалась; дрожа, останавливалась и приближалась к пшеничному снопу. Хриплый голос бормотал: «Прости, прости». А полные отчаяния глаза глядели в кроткое, спокойное лицо святого, – кроткое и спокойное, как эти колосья. «Прости, прости». Взгляд быстро метнулся в сторону. Нет, никто не вошел, никого нет в тихом полумраке часовни. Только святой Лаврентий с кротким, спокойным лицом. Рука застывала в нерешительности. «Прости, прости». Наконец, точно хищная лапа, она упала на желтый сноп. И глаза уже не смотрели в кроткое лицо святого, они искали дверь, человек хотел скорее удрать. И вот он побежал, спрятав сноп под пончо, пугаясь и ликуя, точно уносил клад.

Забежав за холм, он остановился у больших камней. Убедился, что никто его не видит, сел, вышелушил зерна и принялся медленно их жевать.

Все это вспоминал индеец Маше в свой последний час. Среди предсмертных теней он ясно различал желтый тугой сноп и кроткое, спокойное лицо святого Лаврентия.

– Клоти… Клоти… – позвал он.

Подошла жена, села рядом и нагнулась над его сухим, морщинистым лицом. Старик открыл глаза, посмотрел на нее – жизнь еще теплилась в его глазах – и сказал:

– Я никогда не делал зла… Одно… вот… украл пшеницу у святого… Боялся, что бог накажет, и утаил от вас…

И будто только это ему надо было сказать, чтобы умереть спокойно. Маше облегченно вздохнул, точно путник, прилегший у дороги, и умер.

Женщины поплакали над мертвым.

А чем заплатить за погребение? В серой обнаженной роще выкопали могилу. Лом и кирка старого Маше лежали теперь без дела – только и осталось, что копать ими могилы.

И Маше нашел покой в роще, а не на кладбище, которое называлось так лишь потому, что лежало за каменной оградой и церковь брала плату за упокой души. Он нашел приют на необъятной земле, за которую так долго боролся, ведь на ней еще можно надеяться и умирать. Наконец и у него была своя земля.

* * *

Хасинта сидела на краю дороги, невдалеке от дома Симона.

Похоронив старого Маше, женщины посмотрели друг на друга. «Что можем сделать мы, три одинокие, бедные женщины? Кто накормит нас?» Перед ними расстилались дороги. И они покинули дом.

Ходила, родила Хасинта и вспомнила о Тимотео. Он был добрым и сильным. Он часто глядел на нее. Но именно поэтому – потому, что он слишком часто на нее смотрел, – она не захотела и не смогла подойти к его дому. Она решила сесть у обочины и ждать. Он выйдет и заметит ее. Может, позовет. А если нет, она пойдет своей дорогой, хотя никакой своей дороги у нее нет. Все будет, как суждено.

Так она и сделала. Сидела, ждала и мучилась, что совсем обнищала и даже клочка шерсти не может привязать к прялке. Тогда руки были бы заняты, глаза следили бы за пряжей, и все получилось бы естественней. Чтобы не смотреть на дом, она повернулась лицом к холмам, но все же поглядывала краем глаза на галерею. Шло время. Наконец появился Симон и снова скрылся. Потом она увидела Тимотео. Наверное, отец сказал ему:

– Там сидит какая-то женщина… Видно, ей некуда идти…

У Тимотео екнуло сердце, и, повинуясь отцу, он пошел взглянуть, кто же там сидит. И – надо же случиться! – там сидела Хасинта. Он приблизился к ней и нерешительно спросил:

– Что ты тут делаешь?

Она подняла глаза.

– Мой отец умер.

И снова отвела взгляд. Нелегко ей было. Хоть бы веретено, хоть бы какую-нибудь ниточку… Хасинта закусила край накидки. А Тимотео думал о том, что в доме ничего нет и отец, наверное… Но вдруг он решился и сказал то, что должен был сказать:

– Пойдем к нам…

На галерее стоял Симон. Он был худ и бледен. Пончо висело на нем, как на палке. Хасинта и Тимотео остановились перед ним. Они молчали, тревожно и робко глядя на него. Неужели не примет? Неужели скажет: «Ночь переночуй, а завтра уйдешь»? Угрюмые глаза стали мягче, я Симон сказал Хасинте;

– Входи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю