412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сиро Алегрия » Золотая змея. Голодные собаки » Текст книги (страница 2)
Золотая змея. Голодные собаки
  • Текст добавлен: 16 марта 2017, 05:02

Текст книги "Золотая змея. Голодные собаки"


Автор книги: Сиро Алегрия



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц)

Не меньшее значение имело произведение эквадорца Фернандо Чавеса «Серебро и бронза» (1927) и перуанца Луиса Валькарселя «Буря над Андами» (1921). Большой вклад в индихенистскую литературу внес Сесар Вальехо, гениальный перуанский поэт и автор повести «Вольфрам» (1931), посвященной горьким судьбам индейцев, закабаленных иностранной горнопромышленной компанией.

Наконец, непосредственными предшественниками Сиро Алегрии явились Хорхе Икаса и Хосе Мариа Аргедас. Роман Икасы «Уасипунго» и повесть Аргедаса «Вода» увидели свет, соответственно, в 1934 и 1935 годах.

Все эти авторы в той или иной мере затрагивали самые различные аспекты индейской проблемы. В их романах, повестях, рассказах, очерках, статьях вырисовывались картины беспросветной нищеты, социального и экономического неравенства, на которое обречены были индейцы андских стран. Позорные формы расовой дискриминации многомиллионного населения Эквадора, Перу, Боливии – этот вывод напрашивается сам собой – мало отличались от столь же омерзительных методов, которые применяются по отношению к неграм современными расистами в Луизиане и Джорджии.

Таким образом, к тому моменту, когда в Сантьяго вышел в свет роман «Голодные собаки», мир имел ясное представление о «горном аде» в южноамериканских Кордильерах. И тем не менее эффект этого романа был весьма значительным. Одна из причин успеха «Голодных собак» – сила романа как высокохудожественного произведения – требует особого разбора.

Печать зрелого таланта лежит на втором романе Сиро Алегрии. Преодолены экзотизмы «Золотой змеи» и ее композиционная рыхлость; «Голодные собаки» – произведение удивительно цельное. С таким же искусством зодчие страны инков возводили монолитные сооружения из каменных плит, так тесно сочлененных друг с другом, что в стыки между ними с трудом можно было просунуть иголку.

Слепой узник больницы Сан-Хосе-де-Майпо видел (это его собственные слова) небо над Андами и хрустальные вершины, господствующие над исхлестанной холодными ветрами пуной, видел еще не написанную книгу, видел ее «почти такой, какой она стала, будучи завершенной».

Волшебная сила художественного озарения открыла перед Сиро Алегрией и перед его читателями необъятную широкую панораму «крыши мира», с ее прибитой заморозками колючей травой, со стадами тощих овец на крутых косогорах, с ее людьми, говорящими на языке страны инков и связанными друг с другом нерасторжимыми узами.

И с ее собаками. С первым аккордом увертюры к роману они появляются в стане чоло Симона Роблеса и его дочурки Антуки. «Протяжный монотонный лай, заунывный, как жалоба, острый и пронзительный, тянулся за стадом, подстегивая белорунных овец». Какой горький набор эпитетов: протяжный, монотонный, острый, пронзительный, заунывный. А собаки пока еще сыты, засуха, бескормица, голод – все это им еще предстоит вынести вместе с людьми.

Старой Ванке, вернейшей охранительнице овечьего стада Симона Роблеса, еще не пришел черед стать овцеедкой, а ее сын, пес Тощий, еще не знает, что скоро, очень скоро он погибнет, защищая своего хозяина. Но уже прозвучал протяжный, жалобный и заунывный аккорд, и наши мысли и чувства настроились на скорбный лад романа об обездоленных людях и голодных собаках.

Символическая оркестровка романа предельно скупа и предельно выразительна. Скуп и прост язык «Голодных собак», но эта простота доступна лишь большим художникам слова.

Очень проста и сюжетная основа романа, однако широк диапазон тончайших интонационных оттенков, которые придают особую выразительность образам его героев. Два-три легких штриха, и на свет рождается живой, неповторимый и незабываемый Маше, вождь бесприютной индейской общины, или четвероногий рыцарь, пес Тощий, или «гуманный» землевладелец дон Сиприано, или братья-разбойники Хулиан и Блас. Штрихи эти бывают порой весьма резкими, Сиро Алегрия умеет любить, по он умеет и ненавидеть.

Вот перед нами субпрефект дон Фернан Фриас-и-Кортес. Подобно Юлию Цезарю, он в один присест, не переводя дыхания, решает множество государственных дел: составляет послание «спасительному режиму», возглавляемому… «гением сеньора президента», обдумывает, как, применив силу, собрать под этим документом подписи «всего народа», и дает приказ своему славному ловчему лейтенанту Чумпи во что бы то ни стало покончить с разбойниками Хулианом и Бласом. Дона Фернана не очень волнует, какому президенту, старому или новому, свергнутому или только что захватившему власть, попадет его послание. Президенты приходят и уходят, субпрефекты, тюремщики и палачи остаются…

Действие в романе развертывается неторопливо, плавно, порой вплетаются в его ткань притчи старика Симона Роблеса, порой сам автор, отнюдь не нарушая при этом хода повествования, совершает экскурсии в резиденцию дона Фернана Фриаса-и-Кортеса или к дальнему соседу дона Сиприано дону Хувенсио Росасу, согнавшему со «своей» земли всю уайрскую общину.

Кульминации, трагические и грозные, подготавливаются исподволь, их предчувствуешь заранее, но настолько остры и неожиданны связанные с ними события, что читателю передается отчаяние и скорбь, гнев и ярость героев «Голодных собак».

Нерасторжимы внутренние связи пахарей и овцеводов пуны. Казалось бы, что общего между тихим, бесконечно терпеливым Симоном Роблесом и братьями-бунтарями Хулианом и Бласом? А ведь они едины и нераздельны, как едина и нераздельна душа несчастного, угнетенного, но не побежденного перуанского народа.

Симон, Антука, Матео, Хулпан, Блас, уайрские индейцы-общинники – это братья по крови и по духу, это дети того народа, который создал прекрасные памятники зодчества, поднял целину в холодных высокогорьях, проложил дороги через Анды, дрался с испанскими конкистадорами.

Не было и не будет мира между этими истинными перуанцами и кликой латифундистов и их прислужников. Сеньоры Росасы и Фриасы сильнее, коварнее, у них маузеры и пулеметы, они стоят у власти, избирают президентов, занимают все посты в разветвленной административной системе.

Они беспощадны. Беспощадна и картина охоты на Хулиана и Бласа. Беспощаден ее финал: гаснут глаза Тощего, и лейтенант Чумпи цедит сквозь зубы: «Сволочь пес!»

Это не только эпитафия. Для перуанской элиты сволочь – все «грязные туземцы» пуны. Правда, Чумпи к элите не относится, но ведь еще Виктор Гюго говорил, что самая гнусная человеческая разновидность – это лакей палача, а Чумпи, убийца братьев Хулиана и Бласа, это лакей субпрефекта Фриаса.

А как тесно слиты в романе линии Симона Роблеса и братьев-бунтарей, линия беспредельной покорности злой судьбе и линия яростного протеста, лютой ненависти к хозяевам распятой страны. Немыслимой скорбью пронизаны притчи Симона, страстотерпца и подвижника, в котором живет дух страны Тауантинсуйо. Всю боль своего народа выстрадал Симон, и боль эта разрывает сердце его защитника, писателя-изгнанника Сиро Алегрии. Неизбывная мука, смутные проблески надежды, несбыточные мечты обрести «местечко под солнцем» – вот мотивы пятого евангелия, евангелия от Симона.

 
Все это заслужила
пречистая Мария.
И большего достойна
спасительница мира.
 

Совсем не похоже это пятое евангелие на четыре евангелия канонических, и горше страстей Христовых муки соплеменников Симона. Утешая свою паству, наивный сельский священник говорит: «Не плачьте, братья!.. Столько времени прошло – кто его знает, может, все это (то есть крестные муки Христа. – Я. С.) сказка…»

Да, события, которые якобы произошли во граде Иерусалиме в царствование императора Тиберия, – это сказка. Но гибель Хулиана и Бласа, но голодная смерть маленького Дамиана, но изгнание доном Хувенсио общинников Уайры – это не сказка, а быль.

Быль – засуха и голод, быль – голодные псы, расстрелянные надсмотрщиками дона Сиприано, быль – гибель Тощего, воспитанника ясноглазой Антуки и защитника братьев-разбойников. Быль, приключившаяся в годы правления диктатора Аугусто Легии-и-Сальседо или его преемника, полковника Санчеса Серро…

Жестокая и добрая эта книга, и каждое слово в ней чистая правда. И не к миру она зовет – красной нитью проходит через нее мысль: так дольше жить нельзя. Большего достоин мой народ.

Я. Свет

Золотая змея
La serpiente de oro. 1935
Перевод Е. Якучанис

I. РЕКА, ЛЮДИ И ПЛОТЫ

Там, где Мараньон в стремительном порыве рассекает гряды Перуанских Анд, там горы дики и свирепы, как затравленная пума. Там каждый неверный шаг грозит бедой.

В половодье река с ревом бьется о скалы, широко разливается по песчаным отмелям и прибрежным камням, пенится и грохочет на порогах и в крутых излучинах, тяжелыми волнами перекатывается по бурым от ила поймам, с их терпким запахом разопревшей, тучной земли. Потом все начинает содрогаться от глухого рокота – приходит февраль, разгар половодья. Вода мчится так, что страшно смотреть, и в реве могучего потока каждый из нас слышит грозное предостережение.

Мы, чоло[5]5
  Чоло – сын белого и индианки; здесь: метисы Перуанских Анд.


[Закрыть]
с берегов Мараньона, чутко прислушиваемся к голосу реки. Мы не знаем, где она рождается и где умирает – верная гибель ждет всякого, кто, выбрав даже самый крепкий плот, захотел бы измерить ее. С нас хватает и того, что сам Мараньон рассказывает о своей необъятности.

В половодье река во всю ширь свою завалена смытыми деревьями. Стволы, похожие на скорченные человеческие тела, голые сучья, ветки и даже камни плывут бесформенной массой, увлекая за собой все, что попадается на пути. Не дай бог плоту встретиться с завалом! Плавучий лес затянет его, запутает, а потом швырнет на скалы или в водоворот, вместе с сучьями и корягами, и следа от него не останется.

Завидев зловещую черную массу, плотовщики принимаются грести, как одержимые, стараются уйти от нее, поскорей добраться до берега, все равно до какого. Попробуй зазевайся на повороте – край плота сразу попадет в цепкие лапы вздыбленных коряг. А если спохватишься слишком поздно, – бывает, что сильно намокшее дерево почти целиком уходит под воду, – то ничего другого не остается, как положиться на волю божью… Короткие весла с широкими лопастями так и мелькают тогда над водой. Закатав повыше фланелевые штаны, – плот то и дело заливает волной, – мы изо всех сил стараемся уйти, вырваться из смертельных тисков… Кому это удается, а кому и нет.

Зимой грозовые тучи разражаются жестокими ливнями, вода падает стеной, бешеные потоки разъедают склоны гор и, все глубже и глубже врезаясь в землю, спешат к Мараньону, туда, где в буром хаосе смешались все стихии.

Мы, те, о ком пойдет речь в этой истории, живем в долине Калемар. Мы знаем много и других долин, за холмами, за речными излучинами, выше и ниже по течению, но сколько их – нам неизвестно. И еще мы знаем, что все они прекрасны, эти древние земли наших отцов, и голос их зовет нас так же властно, как голос реки.

Солнце играет на красных утесах ущелья, таких высоких, что кажется, будто вершины их вонзаются в самое небо, то набухшее тяжелыми тучами, то голубое и легкое, как кисея. У подножья стеной стоящих гор раскинулась долина Калемар, и река, не пересекая ее нигде, пробегает мимо, облизывая на ходу скалистые берега. В долину ведут две тропинки, две белые ниточки, петляющие, как подвыпивший танцор.

Тропинки у нас узкие, да по правде говоря, ни нам самим, ни лошадям нашим, ни мулам других и не надо. Мы знаем горы как свои пять пальцев, знаем, где какой уступ, поворот или обрыв, ночью и то не ошибемся. Тропинка вьется, убегая вперед, а мы себе шагаем – только похрустывает галька – и в вёдро, и в дождь, и в ночную темень.

Одна тропинка начинается у самой реки. Выскользнув из-под скалы, она бежит вдоль песчаного уступа, осененного тенистыми могно, и прячется в темном ущелье. По этой тропинке добираются к нам чужаки, а калемарцы ходят по ней только в Уамачуко и Кахабамбу на ярмарку, – кто торговать кокой[6]6
  Кока – тропический кустарник, из листьев которого добывается кокаин.


[Закрыть]
, а кто просто повеселиться. Ходоки мы отменные, недаром говорят, что река – наш земной бог – слепила нас из воды и глины.

Другая тропинка спускается с пуны[7]7
  Пуна – высокогорное плато.


[Закрыть]
по узкой расщелине, где, поблескивая на солнце, бежит, торопится к Мараньону звонкий ручей. Нырнув под густые кущи деревьев, они расстаются – тропинка переходит в узкую улочку, затененную сливовыми деревьями, а ручей растекается по канавкам, поит наши поля и нас самих. По этой тропинке ходят индейцы, приносят нам с гор картофель, ольюко [8]8
  Ольюко – клубневая культура, похожая на картофель.


[Закрыть]
и другие овощи в обмен на коку, перец, бананы и всякие фрукты, которых у нас видимо-невидимо. Здесь, в долине, индейцев доводят до слез злые москиты, а ночью под каждым гамаком им мерещатся целые выводки змей.

Манго, сливы и гуайяву[9]9
  Гуайява – тропическое плодовое дерево.


[Закрыть]
индейцы не едят, считая, что от них можно заболеть лихорадкой. Но все равно заболевают, хотя и не живут у нас подолгу. А потом умирают в своих жалких лачугах, дрожа как бездомные собаки, под свист злого ветра пуны. Наши края не для индейцев, почти никто из них не приживается здесь. В долине их съедает лихорадка, а нас душит безлюдие и тишина гор. Наше сердце радовать может только долина.

Как здесь хорошо! Здесь даже смерть дышит жизнью! Даже кресты на кладбище за холмом, с которого смотрит вниз своим единственным глазом белая звонница часовни, даже кресты, разомлев от зноя и неги, ни за что не хотят стоять прямо. И как заботливо прикрывают их своей сенью апельсиновые деревья, отяжелевшие от сладких, как мед, плодов. Так здесь выглядит смерть. А если случится, что кого-нибудь проглотит река, что ж поделаешь? Мы хорошо знаем, чего стоит схватка с ней, недаром у нас исстари воспевают отвагу и риск.

 
Ты дорогу мне дай, Мараньон-река.
Твои волны хотят погубить смельчака.
Не пугай меня, не страши, Мараньон,
мое сердце сильней
твоих грозных волн.
 

Жизнь всегда побеждает. Ведь человек, что река – через пучины и пороги он упрямо пробивает себе дорогу вперед.

Земля наша упивается своей щедростью и праздничной пестротой красок. Как живописно разбросаны среди сочной переливчатой зелени островки красных скал, голубой гальки, молочно-белых песков! В тени агвиатов[10]10
  Агвиат – тропическое плодовое дерево.


[Закрыть]
и гуайяв, апельсиновых и манговых деревьев прячутся кокосы, бананы и юкка, и легкий ветерок, напевая свои тихие песни, сдувает с цветов обильную пыльцу.

Деревья, крепко обнявшись, раскачиваются в бесконечном хороводе.

Птицы, опьяненные радостью жизни, весело щебечут в густой листве. А на горных склонах, по солнечным пастбищам бродят наши лошади и ослы, набираются сил – ведь это им носить из селенья в селенье тяжелые вьюки. Гладкие бока животных лоснятся на солнце, в их жилах играет горячая кровь. И в каждом их крике – радость и ликование.

Среди густых садов дремлют хижины, все, как одна, правильной квадратной формы, потому что основой им служат стройные стволы коричного дерева. Стены у них тростниковые, а крыши из банановых листьев. Из хижин выходят люди, кто с лопатой, кто с мотыгой, кто с топором – у каждого свои дела. А кто просто решил, пока воздух кипит от зноя, мирно подремать где-нибудь в тени мангового дерева или красавца кедра да коку пожевать.

Надо сказать, наши кедры почти не знают топора, их у нас столько, что люди из других мест только диву даются. Иногда, правда, бывает, кто-нибудь и загубит дерево, сколотит себе столик или лавку, но вообще-то мы их не трогаем – пусть прячут от солнца под своими развесистыми кронами наши хижины и пригорки, тропинки и канавки и, конечно, нас, калемарцев.

Но самое уважаемое дерево – бальсовое. На его гладкие пепельные стволы всегда большой спрос. Растет оно медленно и принадлежит тому, на чьей земле стоит. Кто станет затевать разговор из-за агвиата, апельсинового дерева или даже кедра? Никто. А вот из-за бальсового дерева – всякое бывает. Случаются даже серьезные стычки и кровопролития. К примеру, Пабло убил Мартина только за то, что тот срубил на его участке бальсовое дерево, пока никого не было дома. Вернувшись, Пабло сразу увидел, что дерева нет, разузнал, что да как, и тут же отправился к Мартину. А тот как раз стоял в дверях своей хижины.

– Кто срубил мое дерево?

Мартин прикинулся простачком:

– У тебя дерево срубили?

Пабло, подтянув ремень, как перед дракой, сказал:

– Конечно, срубили, не само же оно убежало…

А Мартин жует себе коку, будто знать ничего не знает:

– Может, и само…

Тут Пабло не стерпел, бросился на Мартина и ударил его ножом прямо в грудь, так что тот даже ахнуть не успел. И вот уже четыре года, как нет в живых Мартина.

Бальсовых деревьев становится все меньше. Их выхаживают, точно младенцев, но расти они не торопятся. А без них как бы мы перебирались через Мараньон? Бальсовые бревна связывают в плоты, и они ходят от берега к берегу, пока не сгниют, если река не покончит с ними раньше. Тысячи историй могли бы они рассказать.

Выше по течению есть долина Шикун, там очень много бальсовых деревьев. Столько, что жители этой долины продают плоты на сторону, и обычно, купив плот, мы возвращаемся домой уже по реке. Всем калемарцам не раз случалось ходить в Шикун за плотами, хотя, увы, не всем суждено было вернуться.

Бальсовый плот! Крошечный островок, брошенный в ревущие волны, в самую пасть смерти! А ведь на нем проходит вся наша жизнь, жизнь людей с берегов Мараньона, людей, которые никогда не знают, что выпадет им завтра – орел или решка.

II. РАССКАЗ СТАРОГО МАТИАСА

В конце марта вода пошла на убыль. Как-то под вечер, теперь уже безо всякого труда, мы переправили на нашу сторону незнакомого молодого человека. Одежда его – сапоги, шелковый платок, широкополая фетровая шляпа – сильно отличалась от нашей немудреной деревенской одежки. Ведь мы ходим в плетеных шляпах, ситцевых рубахах, фланелевых штанах да грубых башмаках или охотах[11]11
  Охоты – вид индейских сандалий.


[Закрыть]
, а шею повязываем простым красным платком, спасаясь от жгучих солнечных лучей. Конь у незнакомца был гнедой, крупный, но до того пугливый, что нипочем не хотел сойти на берег, пришлось тащить его на бечеве. Конская сбруя и шпоры на сапогах молодого человека были отделаны серебром. Серебро поблескивало и на рукоятке револьвера, вложенного в кобуру и засунутого за пояс, на котором красовалась огромная пряжка.

У приезжего была очень белая кожа и живые, с искорками, глаза. Стройный, тонкий как тростник, он, казалось, вот-вот переломится в талии. Говорил он приятным, довольно высоким голосом, сопровождая свою речь красивыми жестами. Сразу видно, человек нездешний – в наших краях народ угловатый, крепкий, под стать скалам, а голоса у нас зычные и раскатистые, ведь мы ведем разговор с бескрайними далями да горными кручами.

Незнакомец остановился в хижине старого Матиаса, – это у нас самая большая хижина, – и сразу же принялся натягивать на галерее сетку, от москитов. Старик долго смотрел, как он возится с куском белой марли, а потом спросил, улыбаясь:

– Как звать-то вас, ваша милость, и что делать у нас думаете?

Молодой человек, спрятав в уголках тонких губ усмешку, вежливо переспросил:

– Ваша милость, вы сказали?

– Ну да. Спросить хотел, как звать вас.

– Что ж, пожалуйста: зовут меня Освальдо Мартинес де Кальдерон, а приехал я разведать здешние места.

И он рассказал, что живет в Лиме, что по профессии он инженер, сын сеньора такого-то и сеньоры такой-то, и что цель его – создать компанию по использованию богатств этого края. Старик надвинул на самые глаза плетеную шляпу, почесал затылок, поморщился, прищурился, – то ли шутка какая пришла ему на ум, то ли что серьезное, – но вслух он сказал коротко и просто:

– Тогда располагайтесь, как дома, сеньор, и дай вам бог удачи…

У дона Матиаса Ромеро есть жена, старая донья Мельча, и два сына. Рохелио еще не отделился, а Артуро Ромеро, как и подобает женатому человеку, живет в своей собственной хижине, здесь неподалеку. Жилье у старого Матиаса хорошее – две комнаты и просторная галерея. Ветер, сухо шелестя банановыми листьями, гуляет по крыше хижины и пробирается внутрь сквозь тростниковую плетенку стен, так что в комнатах всегда прохладно, хотя в долине – вечная духота.

В тот вечер я отправился к дону Матиасу, хотелось посмотреть на нового человека, послушать, потолковать о том, о сем. В глубине галереи я увидел Рохелио, растянувшегося в своем гамаке, а дон Матиас, Артуро и гость сидели у входа в дом на скамейках, сколоченных из кедровых досок.

– Вот и сосед пришел… Входи, входи, сосед, – приветливо встретил меня хозяин дома.

Пергаментные лица дона Матиаса и доньи Мельчи сплошь покрыты глубокими морщинами, хотя сердца у стариков еще молодые. Седая козлиная бородка придает дону Матиасу особенно задорный вид. А Артуро совсем стал мужчиной – вон какая щетина над верхней губой, настоящие усы! Зато у Рохелио лицо как недоспелый персик – покрыто пушком и только кое-где на подбородке, точно агавы в пампе, торчат черные редкие волоски.

Человек, приехавший из таких далеких мест, – бог его знает, где эта Лима, о которой столько разговоров, – целое событие, будет о чем потолковать. К вечеру жаркий воздух влажнеет. Над вспаханной землей стелется пар, стрекочут цикады. С апельсинового дерева время от времени падают золотистые плоды, а в густой листве сада, надрываясь, рыдает хор лесных голубей. Старая Мельча хлопочет у очага, сложенного под манговым деревом, перед входом в дом. Судя по запахам, она решила попотчевать гостя на славу. А мы сидим, жуем коку и курим дорогие – из самой столицы! – сигареты. Инженер охотно отвечает на все наши вопросы и сам тоже всем интересуется, даже горшочками из тыквы, в которых мы держим известь. Он долго рассматривает мой горшочек – у него горлышко и крышка из бычьего рога, а на крышке сидит обезьянка со сморщенной смеющейся рожицей. Дотронувшись рукой до острия металлической палочки-мешалки, прикрепленной к внутренней стороне крышки, гость больно укололся. Мы смеемся, а он густо краснеет.

Инженер просто засыпал нас вопросами, да и дон Матиас разговорился так, как будто успел уже промочить горло. Его ведь хлебом не корми, дай только вволю порассказать о нашем житье-бытье.

– А какой паводок был, не дай бог! Край поля, тот, где мы юкку посадили, как корова языком слизнула. И оба наших плота унесло, хотя мы и вытащили их на высокое место… Дон Хулиан, царствие ему небесное, рассказывал…

– Значит, воды было много? – перебивает молодой человек.

– Как никогда, сеньор. Правда, несколько лет назад…

– Уже десять лет, как дон Хулиан умер, – уточняет кто-то.

– Верно, – соглашается старик и продолжает: – Остался у нас только плот Рохелио, вот этого самого, – показывает он на сына, который, лежа в гамаке, с безразличным видом жует коку, – а сделал он его просто так, что называется, забавы ради. Горная речка выбросила на берег всякие палки, он их собрал, связал – вот тебе и плот. Вы и сами видели, какой он незавидный – не плот, а связка жердей. И, как назло, на том берегу стал тогда народ собираться. Путь у всех дальний, всем, известное дело, не терпится поскорее через реку перебраться. Но больше всех нам задали работы торговцы из Селендина. Вот народ! Будут ездить туда-сюда до тех пор, пока не распродадут весь свой товар до последней шляпы. Были там и перекупщики скота, и поважнее публика попадалась, ну и, само собой, индейцы. И все ждали нас, перевозчиков. К ночи они, бедняги, забирались в какую-нибудь выемку под скалой, как в пещеру, разводили там огонь, что-то стряпали. А утром опять: «Перево-о-оз!.. О-о-о…» Река рычит, бурлит, пухнет прямо на глазах – чистое наваждение.

– Неужели так много было воды? – снова спрашивает гость.

– Ужас сколько, сеньор! Все берега затопило, ей-богу! Теперь-то река тихая, и воды мало. А видали камни на берегу? Какая корка на них черная, в трещинах, видали? Это ил, во время паводка все камни были под водой… Ну, а люди на том берегу не унимаются: «Перевозчики-и-и!.. Перевозчики-и-и!..» Будь оно неладно! А никуда не денешься, надо браться за дело, хотя платили они нам, правду сказать, гроши. Спустили мы тогда плотик Рохелио – два весла с одной стороны, два с другой, – и давай грести. Отчалили много выше по течению, иначе не выйдешь к Ла-Реписе, вон к той кургузой скале, видите? Сейчас она вся как на ладони, а тогда приставали к самой ее вершине. Доберемся, бывало, туда все в поту, бросим канат, кричим, чтобы ловили. Народ, известное дело, нетерпеливый, все хотят скорей на плот попасть, но мы, чуть вода дойдет до лодыжек, отчаливали, а за оставшимися, если такие были, отправлялись еще раз. Торговцы, те свои узлы на бревна не клали, боялись, как бы товар не подмок. А на обратном пути нас далеко относило. Проклятое течение так и выхватывало весла из рук.

– Вода была густая, как глина, – говорит Артуро, переставая на минутку жевать.

– Потом сами шли берегом, а плот тащили по воде на канате, – продолжает дон Матиас. – Только, бывало, доберешься до места и опять за работу.

– А лошади? – интересуется приезжий, беспокоясь, наверное, о своем гнедом красавце, не привыкшем к таким переплетам.

– Лошади и мулы переправляются вплавь, сеньор, хотя самых пугливых приходится привязывать к тем, которым это дело знакомое. Ведь есть такие смышленые, что не успеет седок спрыгнуть на землю, а конь его, глядь, уже в воде. Мул дона Сориа, так тот и вовсе поплыл навьюченный, с мешками, с дорожной сумкой, со всем скарбом, одним словом. А в сумке-то были деньги, и дону Сориа все казалось, что вот-вот ее унесет вода. Уж как он, бедняга, прыгал – стоило посмотреть – и все кричал не своим голосом: «Деньги-и-и! Там деньги-и-и!» Конечно, на его крики только скалы откликались, мы-то ничего не могли поделать. Но мул переплыл реку как ни в чем не бывало. А когда мы перевезли и самого дона Сориа, он никак не мог поверить, что все его добро цело и невредимо, хотя, конечно, кое-что и подмокло… Разложил он свои денежки на солнце, на припеке, – надо ведь было их высушить, – и давай над ними шляпой махать. Они, само собой, разлетелись в разные стороны, он за ними бегом…

Наш веселый смех рассыпается, как камешки по косогору. Гостю тоже весело, он вынимает из своей дорожной сумки бутылку дорогого ликера, угощает нас и с чувством восклицает:

– Все это страшно интересно!

Дона Матиаса теперь уже не остановишь.

– Еще бы! А как-то раз мы чуть не столкнулись с завалом на реке, насилу спаслись. Работали, правда, как черти. На плоту была тогда с нами женщина на сносях, так она сразу стала белая как бумага, а чуть причалили, тут же родила… Да, в этот раз река себя показала! Долго мы будем помнить нынешний год.

– А вы всегда переправлялись благополучно? – спрашивает гость.

– Как вам сказать, сеньор! Ведь плот у нас был не ахти какой, а вода прибывала прямо на глазах. Один раз – и сказать-то страшно, ей-богу, – река так вздулась, что мы уж решили: сейчас выйдет Кайгуаш. Кайгуаш – это такое чудище. Никто его, правда, не видал, но известно, что обличье у него волчье, а лап целая сотня. Он дает о себе знать, только когда проголодается, и чтобы накормить это страшилище окаянное, река во что бы то ни стало должна кого-нибудь проглотить. А деревьев плыло тогда страсть как много. И видим мы, выходит к реке на том берегу несколько тогадо[12]12
  Тогадо – член одной из индейских религиозных сект.


[Закрыть]
,– белые шляпы на них, сапоги, яркие платки на шее – все как положено. Коней они расседлали, и те сразу вошли в воду, поплыли. А из людей никто не мог решиться – боялись Кайгуаша. Наверняка он где-нибудь сидел притаившись, высматривал, кем бы полакомиться. Люди на том берегу так и промучились несколько дней. Ночью, если не было дождя или сильного ветра, жгли костры, а днем копались в корнях могно.

– В корнях могно? – удивляется молодой человек.

– Да, сеньор. Занятное это дерево! Из коры его добывают волокно и вьют веревки, красные или желтые, смотря по тому, какое дерево попадется. А на корнях у него клубни, похожие на картошку, только, пожалуй, покрупнее. В них за зиму накапливается вода, и летом дерево этой водой питается. Растет оно только среди скал. Вот тем беднягам и пришлось искать клубни могно.

– А грязную речную воду у вас тоже пьют?

– Зачем же, ваша милость? Мы запасаемся водой из горных речек, когда кончаются дожди и вода в них чистая. А с теми людьми дальше было так. Кончилась у них еда. Один из них забрался на самый высокий камень и давай горланить: «Привези-и-ите еду-у-у! Мы запла-а-а-ти-и-им!» И по скалам сразу гул пошел: «…У-y-y… а-а-а…» Потом он стал чем-то размахивать, как платком, – деньгами, ясное дело. «Нас собралось на берегу человек двадцать, стоим, жуем коку, смотрим на реку, а она совсем разгулялась, и в воду лезть никто не решается. А тут еще чоло Долорес сказал, что ночью слышно было фырканье Кайгуаша. Я со своими ребятками, пожалуй, мог бы рискнуть, да на наших жердочках далеко не уплывешь. А тот человек все размахивает руками, кричит, не унимается. „У-у-у… а-а-а…“ По скалам только гул идет. Посмотрел Рохелио, послушал и не вытерпел. Уж как старуха моя и все мы его отговаривали! А он заупрямился – ничего, мол, переплыву, велико ли дело!»

– Это какой же Рохелио? – спрашивает гость.

– Да сынок мой, вот этот самый, – старик показывает на парня, и в голосе его звучит обида – ведь он уже говорил гостю о сыне! Не скрывая своей отцовской гордости, он, постучав костяшкой большого пальца по тыквенному горшочку, стал рассказывать дальше:

– Рохе скинул рубаху, набил мешок вареной юккой и бананами, приторочил его к голой спине, обмотался самым широким своим поясом и полез в воду. Вообще-то он любит прыгать в реку со скалы – здесь под одной скалой есть очень глубокое место, – но с мешком не прыгнешь. Вот и пришлось ему идти по отмели, а уж потом плыть. Было тут на что поглядеть! Он плывет, а кругом пена кипит… С того берега кричат: «Скорей, скорей, парень!» – а мы тоже не молчим: «Держись!» И мать, конечно, кричит: «Держись, Рохито, держись, сынок, возвращайся живым, слышишь?» А река ревет, волны почернели, и мешок Рохе стал едва-едва приметен. Плыл мой сынок хорошо – чего ж не плыть в двадцать-то лет! – и выплыл как раз к Ла-Реписе. Там ему бросили веревку и помогли выйти на берег. Плыть обратно, налегке, было куда проще, только отнесло его далековато, долго пришлось по берегу шагать, по камням. Пришел, запыхавшись, и грудь вся в крови. Конечно, его просто корягой царапнуло, но люди сказали, что это Кайгуаш. Рохе тогда струхнул малость, известное дело, но виду не подал, только засмеялся и вынул изо рта три бумажки, по десять солей[13]13
  Соль – перуанская денежная единица.


[Закрыть]
каждая. А река унялась дня через два, и тогда уж мы свободно могли добраться к тем людям…

Дон Матиас заканчивает свой рассказ, а Рохе, развалившись в гамаке, громко, от души смеется – бояться-то теперь уже нечего! Старая Мельча принесла черепок с тлеющим навозом, чтоб дымом отогнать москитов. Мы, – столичный гость, конечно, не в счет, – положив в рот по большому шарику коки, ведем оживленный разговор. Гость – видно, ему не хотелось рассказывать о Лиме – предложил прикончить бутылку. Дорогой ликер, смешавшись с гуарапо[14]14
  Гуарапо – пиво из сахарного тростника.


[Закрыть]
, и следа не оставил от нашей степенности. То и дело слышатся взрывы веселого смеха, будто лопаются зерна маиса на жаровне. Душные калемарские сумерки все плотнее окутывают нас своей лиловой шалью. С каким удовольствием едим мы жареную курицу с юккой и бататом – донья Мельча постаралась, ничего не скажешь – и лакомимся только что сорванными желтыми бананами! Не зря мы на них весь вечер поглядывали сквозь щели в плетеной стене.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю