Текст книги "Режиссёр из 45г (СИ)"
Автор книги: Сим Симович
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)
Режиссёр из 45г
Глава 1
Альберт Герхардович Вяземский понял, что его сейчас убьют, когда увидел, как охранник в чёрном костюме достаёт из-под пиджака пистолет с глушителем.
– Альбертик, – тихо сказал заказчик, пожилой мужчина в дорогом пальто. – Ты же понимаешь, что ты сделал?
Альберт устало потер переносицу. На мониторе застыл кадр из клипа – дочь заказчика, двадцатилетняя девица с силиконовыми дыньками и вкаченными губками, корчила рожи в окружении полуголых танцоров. Бюджет – два миллиона. Результат – типичная попса для TikTok.
– Что снял, то снял, – пожал плечами Альберт. – Вы же техзадание давали: «молодёжно, дерзко, сексуально». Вот и получилось... молодёжно.
– Моя дочь выглядит как шлюха!
– Ну... – Альберт хотел сказать «а разве нет?», но удержался. – Слушайте, Виктор Семёнович, я клипмейкер, а не Тарковский. Хотите искусство – идите в авторское кино. Хотите лайки – получайте лайки. За что платили, то и...
Щелчок предохранителя.
Альберт посмотрел на охранника, на заказчика, на режиссёрское кресло, на которое его когда-то так стремился попасть. Десять лет назад он мечтал снимать фильмы. Настоящие. Те, что заставляют плакать и думать. А получилось... клипы для инфоцыган, реклама биодобавок, свадебные ролики.
«Альбертик, сними нам что-нибудь красивое!»
«Альбертик, тут бюджет маленький, но ты же творческий!»
«Альбертик, давай быстрее, у нас дедлайн!»
Никогда – «товарищ режиссёр». Никогда – уважения. Никогда – настоящего кино.
Он усмехнулся.
– Виктор Семёнович, вы серьёзно хотите меня грохнуть за клип? Это же... абсурд какой-то.
– Ты опозорил мою семью.
– Я снял то, что вы хотели! Вы же сами говорили: «Как у Моргенштерна, как у...»
Первая пуля вошла в грудь почти беззвучно. Альберт охнул, споткнулся о кабель, упал на съёмочную площадку. Софиты слепили глаза. Где-то капала вода. Вторая пуля – в живот.
«Вот дурацкая смерть», – подумал Альберт, чувствуя, как холод разливается по телу. – «За клип для девицы с силиконом. Даже не за настоящее кино. За клип...»
Он закрыл глаза.
Темнота.
***
Первое, что почувствовал Альберт – запах.
Не больничную стерильность, не кровь, не пластик съёмочной площадки. А что-то... тёплое. Древесину. Табак. Свежий хлеб откуда-то снизу.
Второе – звуки.
Не гул кондиционера, не музыка из динамиков. А птиц за окном. Трамвай вдалеке. Голоса во дворе.
Третье – боль.
Нет, не от пуль. Тупая, ноющая – в плече, в боку. Старые раны? Но у него никогда не было...
Альберт открыл глаза.
Потолок. Высокий, с лепниной. Трещины по штукатурке. Лампочка без абажура. Не его квартира. Не больница. Где?
Он попытался сесть – тело слушалось, но странно. Легче. Моложе. Мышцы жёстче, словно привыкшие к нагрузкам. Альберт посмотрел на руки – загорелые, с мозолями, шрамом на правой ладони. Не его руки.
Сердце ухнуло.
Он вскочил с кровати – железной, армейского типа, – подбежал к маленькому зеркалу над рукомойником в углу комнаты.
Из зеркала смотрел незнакомец.
Лет тридцати, худощавый, с острыми скулами и тёмными волосами. Шрам над левой бровью. Усталые, но живые глаза. Не Альберт Герхардович Вяземский, сорокалетний клипмейкер с пивным животиком и залысинами.
– Какого... – прохрипел он чужим голосом.
На столике у кровати лежали документы. Красная книжица – военный билет. Альберт схватил её дрожащими пальцами.
Леманский Владимир Игоревич
1915 года рождения
Оператор кинохроники
Демобилизован 20 мая 1945 года
1945-й год.
Альберт медленно опустился на кровать.
За окном – Москва. Но не та, что он знал. Деревянные дома с резными наличниками. Брусчатка. Трамвай, визжащий на повороте. Женщины в платьях и платках. Мужчины в гимнастёрках и кепках. Флаги на домах – красные, со звездой.
Из открытого окна тянуло свежестью. Май. Солнце. Запах сирени.
И голос из коридора, весёлый, женский:
– Володя! Володенька, ты проснулся? Соседи чаю зовут испыть!
Володя. Владимир Игоревич Леманский.
Альберт – нет, теперь Владимир – закрыл глаза, сделал глубокий вдох.
«Я умер. Меня расстреляли на съёмочной площадке за дурацкий клип. И теперь я... здесь. В 1945-м. В теле фронтовика. Режиссёра.»
Режиссёра.
Не «Альбертика». Не клипмейкера. Режиссёра.
Он открыл глаза и посмотрел на свои новые руки. Молодые. Сильные. Живые.
За окном – весенняя Москва, только что пережившая Победу. Люди, которые хотят радоваться жизни. Кино, которое ещё не снято. Шанс, которого у него никогда не было.
Владимир медленно встал. Подошёл к окну. Внизу, во дворе, дети играли в войнушку, размахивая палками-автоматами. Девушка в светлом платье шла с авоськой, напевая что-то. Старик на лавочке читал газету.
Жизнь. Простая, тёплая, настоящая.
Владимир усмехнулся. Где-то в другой жизни, в другом времени, на холодной съёмочной площадке лежало тело Альберта Вяземского, убитого за никчёмный клип.
А здесь... здесь был товарищ Леманский. Режиссёр.
И впереди было всё.
– Володя! – снова позвал голос из коридора.
– Иду! – отозвался он и удивился твёрдости в собственном голосе.
Владимир Игоревич Леманский взял со стола военный билет, сунул в карман и вышел из комнаты.
28 мая 1945 года.
Первый день новой жизни.
Владимир вышел в длинный коридор коммунальной квартиры. Деревянный пол скрипел под ногами. Пахло щами, табаком и чем-то ещё – домашним, уютным. Вдоль стен – двери с табличками: «Семья Петровых», «Гражданка Соколова», «Леманские».
Леманские. Во множественном числе.
Сердце ёкнуло.
– Володенька! – Из двери в конце коридора выглянула женщина лет пятидесяти с небольшим. Седеющие волосы убраны под платок, фартук поверх простого платья, добрые усталые глаза. – Ну наконец-то! Я уж думала, проспишь до обеда. Как себя чувствуешь, сынок?
Владимир застыл.
Сынок.
Женщина подошла ближе, и он автоматически отступил на шаг. Она не заметила, взяла его за локоть, заглянула в глаза:
– Володя? Ты бледный какой... Опять раны ноют? Я говорила, к доктору надо сходить, а ты...
– Я... – Голос сел. Владимир сглотнул. – Я в порядке.
– Ну-ну, – она недоверчиво покачала головой, но улыбнулась. – Идём, чай стынет. Соседи ждут, хотят с фронтовиком познакомиться поближе. Ты же почти сразу спать завалился, как приехал.
Она повела его на кухню, не отпуская локтя. Владимир шёл как во сне.
У него никогда не было матери.
Детдом в Подмосковье. Потом общежитие в институте. Потом съёмные углы. Никто никогда не называл его «сынок». Никто не смотрел с такой... заботой. Как будто он что-то значит. Как будто его ждали.
На кухне – длинный стол, за которым сидели человек пять. Мужчина лет шестидесяти с газетой, две женщины средних лет, молодая девушка с младенцем на руках, подросток лет четырнадцати. Все обернулись.
– А вот и наш герой! – Старик отложил газету, встал, протянул руку. – Пётр Иванович, сосед. Рад, что живым вернулся, товарищ Леманский!
Владимир машинально пожал руку. Крепкая, рабочая.
– Володя, садись, садись, – мать усадила его на лавку, поставила перед ним стакан с чаем в подстаканнике, тарелку с чёрным хлебом и кусочком масла. – Ешь, ты ж небось ещё ничего не ел с утра.
Она села рядом, и Владимир почувствовал, как она украдкой смотрит на него. Оценивающе. С тревогой. Словно проверяла – цел ли, здоров ли, не ранен ли где ещё.
– Анна Фёдоровна, – одна из женщин, полная тётка с добрым лицом, наклонилась через стол, – ваш Володенька совсем не изменился! Такой же статный!
– Похудел, – вздохнула мать. – На фронте-то не кормили, как дома. Ничего, откормим.
– Мам... – Владимир осёкся.
Мам.
Он впервые в жизни произнёс это слово. Не в кино, не репетируя с актёрами, не в шутку. По-настоящему.
Анна Фёдоровна – его мать – посмотрела на него с удивлением:
– Что, сынок?
– Ничего, – он отвёл взгляд, уткнулся в стакан с чаем. – Просто... спасибо.
– За что спасибо? – Она улыбнулась, потрепала его по плечу. – Ешь давай, остынет.
Владимир взял кусок хлеба. Руки слегка дрожали. Нелепо. Ему сорок лет – нет, теперь тридцать. Он взрослый человек. Режиссёр. Прошёл огонь и воду. А тут... кусок хлеба с маслом и слово «мам» выбивают из колеи.
– Володь, а правда, что ты на студию устроился? – Подросток, сидевший в конце стола, подался вперёд. – На Мосфильм?
– Вась, не приставай, – одёрнула его мать. – Володя устал, ему отдыхать надо.
– Да ничего, – Владимир откашлялся, собираясь с мыслями. – Да, на Мосфильм. Режиссёром-стажёром.
– Ух ты! – Мальчишка аж подпрыгнул. – А ты кино настоящее будешь снимать? Как «Чапаев»?
– Вася! – строго сказала Анна Фёдоровна, но в глазах плясали огоньки гордости.
– Буду, – Владимир неожиданно для себя улыбнулся. – Только не про войну. Про... другое.
– Правильно, – кивнул Пётр Иванович. – Войны хватит. Пора о мирном думать.
Разговор потёк дальше – о продуктовых карточках, о концерте в парке, о том, что Зинаида с третьего этажа наконец получила похоронку на мужа. Владимир слушал вполуха, пил чай, чувствуя, как мать время от времени бросает на него взгляд.
Заботливый. Тревожный. Материнский.
***
Когда соседи разошлись, Анна Фёдоровна принялась мыть посуду. Владимир автоматически встал помочь – в детдоме все мыли за собой сами.
– Сиди, сиди, – она махнула рукой. – Ты ж только вернулся.
– Я помогу.
Она удивлённо посмотрела на него, потом улыбнулась:
– Ну, помогай, раз хочешь.
Они стояли рядом у раковины – она мыла, он вытирал. Молчали. За окном играли дети, где-то пел патефон.
– Володь, – тихо сказала мать, не поднимая глаз от тарелки, – ты... ты же знаешь, что я рада, что ты вернулся?
– Знаю.
– Я каждый день молилась. Каждую ночь. Чтоб Господь уберёг. – Она вытерла руки о фартук, повернулась к нему. Глаза блестели. – Когда получила первое письмо после Сталинграда... я три дня не могла поверить, что ты жив.
Владимир стоял, сжимая в руках полотенце, и не знал, что сказать. В прошлой жизни никто не ждал его с войны. Никто не молился. Никто не плакал от счастья, когда он возвращался домой. Потому что дома не было.
А здесь...
– Мам, – сказал он хрипло, – я... я тоже рад.
Она шмыгнула носом, отвернулась:
– Ох, что это я разнылась. Ты же живой, здоровый, дома. Ещё и режиссёром будешь! Я всегда знала, что ты талантливый. Ещё мальчишкой всё театр любил, помнишь?
Владимир не помнил. Это была чужая память, чужая жизнь. Но он кивнул:
– Помню.
– Вот и славно. – Анна Фёдоровна вытерла руки, поправила платок. – Иди, отдыхай. А вечером борща сварю – настоящего, на косточке. Соседка Клавдия мясо достала, поделилась.
– Спасибо, – Владимир помолчал, потом добавил тише: – За всё.
Она посмотрела на него странно – удивлённо и немного озадаченно:
– Володь, ты какой-то... другой. Война изменила?
– Наверное.
Она вздохнула, подошла, обняла – коротко, крепко, по-матерински:
– Ничего. Главное, что живой.
Владимир стоял, не зная, куда деть руки, потом неловко обнял её в ответ. Она пахла хлебом и мылом. Тёплая. Настоящая.
Мать.
Когда она отпустила его и ушла в свою комнату, Владимир остался стоять на кухне, глядя в окно. Внизу мальчишки гоняли мяч. Девчонка прыгала через скакалку. Обычная жизнь. Мирная.
И у него теперь была мать. Дом. Семья.
Что-то горячее сжало горло. Владимир сглотнул, потёр глаза.
«Альберт Вяземский умер в сорок лет одиноким неудачником», – подумал он. – «А Владимир Леманский... у него есть шанс. И мать, которая ждала его с войны. И кино, которое он снимет. И жизнь, которая только начинается».
Он выпрямился, вытер лицо и пошёл в свою комнату. На столе лежала записка – мелким почерком, старательным:
«Володенька, завтра к 10 утра на студию. Не опоздай. Целую, мама».
Владимир улыбнулся, аккуратно сложил записку и убрал в военный билет.
Завтра начинается его настоящая жизнь.
Режиссёра.
Владимир вышел на улицу после обеда, когда солнце стояло высоко и грело по-летнему. Мать отпустила его, напутствовав: «Погуляй, привыкай к мирной жизни».
Он спустился по скрипучей деревянной лестнице, толкнул тяжёлую парадную дверь и замер на пороге.
Май. Москва. 1945-й год.
Запахи накрыли первыми – сирень из палисадника напротив, свежий хлеб из булочной через дом, угольный дым из труб, пыль от брусчатки. Никакого бензина, выхлопов, асфальта. Чисто. По-весеннему.
Владимир сделал глубокий вдох. Лёгкие будто расправились после долгого сна.
По улице шли люди – неспешно, по-праздничному. Женщины в светлых платьях и платках, мужчины в гимнастёрках и штатских пиджаках, дети с деревянными игрушками. Кто-то нёс авоськи с продуктами, кто-то просто гулял, подставляя лицо солнцу.
– Газету! Свежую «Правду»! – выкрикивал мальчишка-газетчик на углу.
Владимир подошёл, взял газету, сунул мятую трёшку. Мальчишка кивнул, привычно сдал сдачу медяками.
«Правда», 28 мая 1945 года. Крупными буквами: «Восстановление народного хозяйства – первоочередная задача!» Ниже – про демобилизацию, про планы по строительству, про международное положение. Фотография – рабочие на заводе, улыбаются, держат знамя.
Владимир медленно свернул газету, оглянулся.
У подъезда напротив старик на лавочке читал ту же «Правду», водя пальцем по строчкам. Рядом соседка развешивала бельё во дворе – простыни хлопали на ветру, как флаги. Из открытого окна второго этажа лился женский голос – пела под патефон: «Синий платочек, алый платочек...»
Трамвай прогрохотал по рельсам – старый, довоенный, с деревянными скамейками внутри. В окне мелькнуло лицо кондукторши в форменной фуражке.
Никаких машин. Никаких светофоров. Никакой рекламы на стенах – только плакаты: «За Родину! За Сталина!», «Все силы на восстановление!»
Владимир медленно пошёл по улице.
Мимо булочной – в открытую дверь пахло ржаным хлебом и кислым тестом. Очередь у прилавка, женщины с карточками в руках, спокойно переговариваются. Продавщица в белом фартуке отрезает кусок хлеба, взвешивает на старых весах.
Мимо парикмахерской – в витрине фотографии причёсок, вывеска «Стрижка – 3 рубля». Внутри мужик в кресле, мастер орудует ножницами, говорит что-то, оба смеются.
Мимо книжного магазина – стеллажи с потрёпанными томами, стопки газет на полу. Девушка у прилавка читает Пушкина, подперев щёку рукой.
Всё медленно. Неспешно. Будто время текло иначе – без суеты, без дедлайнов, без вечного «быстрее-быстрее-быстрее».
Владимир остановился у сквера. На лавочках сидели матери с колясками, старики играли в домино. Дети гоняли голубей, визжали от восторга. В центре – фонтан, ещё не работающий, но вокруг цвели клумбы – красные тюльпаны.
На соседней лавочке мужчина лет сорока читал газету вслух жене:
– ...«началось восстановление Сталинградского тракторного завода»... Слышь, Нюр, может, и нас скоро на работу позовут?
– Позовут-позовут, – она качала коляску, улыбалась. – Главное, что война кончилась.
– Вот-вот. Кончилась...
Владимир присел на свободный край лавки, развернул газету. Не читал – просто смотрел на шрифт, на бумагу, чуть желтоватую, шершавую. Дата в углу: 28 мая 1945.
Восемьдесят лет до съёмочной площадки, где его убили.
«Там» больше не существует. Того мира нет. Альберта Вяземского – нет.
Есть только это. Май сорок пятого. Москва после войны. Люди, которые хотят жить. Строить. Верить.
Владимир откинулся на спинку лавки, закрыл глаза, подставил лицо солнцу.
Тепло. Запах сирени. Смех детей. Стук колёс трамвая. Голуби воркуют. Где-то играет гармошка.
Никакой спешки. Никаких дедлайнов. Никаких заказчиков с пистолетами. Никакого «Альбертик, давай быстрее».
Здесь его зовут Владимир Игоревич. Здесь у него есть мать. Дом. И завтра – студия. Мосфильм. Его первый фильм.
Владимир открыл глаза, посмотрел на небо – синее, чистое, без самолётных следов. Где-то высоко кружил ястреб.
– Хорошая погода, правда? – обратился к нему сосед по лавке, мужчина с газетой.
– Хорошая, – Владимир улыбнулся. – Очень хорошая.
– После зимы особенно ценится. А после войны – тем более.
– Да. Тем более.
Мужчина кивнул, вернулся к газете. Его жена тихонько напевала колыбельную. Дети смеялись у фонтана. Старики ругались из-за домино.
Жизнь. Простая. Тёплая. Настоящая.
Владимир встал, свернул газету, засунул в карман гимнастёрки. Походил ещё немного по скверу, посмотрел на клумбы, на голубей, на людей. Потом медленно пошёл обратно – домой. К матери, которая обещала борщ.
По дороге миновал афишную тумбу – на ней объявление о концерте в парке культуры, киносеанс «Иван Грозный» Эйзенштейна, набор в драмкружок.
Владимир остановился, прочитал. Эйзенштейн. Великий режиссёр. Сейчас, в сорок пятом, ещё жив. Работает. Можно встретить. Поговорить.
Сердце ёкнуло от внезапного осознания: он живёт в одно время с Эйзенштейном. С Довженко. С Пудовкиным. С теми, о ком в его прошлой жизни читали в учебниках.
И он – режиссёр. Молодой. У него впереди вся жизнь.
Владимир улыбнулся, качнул головой и пошёл дальше.
Вечерело. Солнце клонилось к горизонту, окрашивая крыши домов в золотистый. Женщины звали детей домой. Где-то зазвучал радиорепродуктор – вальс, лёгкий, летящий.
Владимир поднялся на крыльцо, толкнул дверь. В коридоре пахло борщом. Мать выглянула из кухни:
– А вот и ты! Как погулял?
– Хорошо, – сказал он и понял, что говорит правду. – Очень хорошо.
– Ну и славно. Иди, руки мой, ужинать будем.
Он прошёл в свою комнату, остановился у окна. Внизу во дворе мальчишки ещё гоняли мяч. Сосед выносил табурет, садился курить махорку. Сумерки сгущались медленно, по-летнему.
Владимир прислонился лбом к прохладному стеклу.
Это теперь его мир. Его время. Его жизнь.
И ему здесь жить.
Глава 2
За общим столом на кухне собралось человек семь. Анна Фёдоровна разливала борщ из большой кастрюли – густой, красный, с кусочками мяса и картошкой. Пар поднимался к закопчённому потолку.
Владимир сел на своё место – краешек лавки у окна. Мать поставила перед ним миску, положила деревянную ложку.
– Ешь, пока горячий, – она присела рядом, придвинула хлеб. – Клавдия косточку настоящую достала, не требуху какую-нибудь.
– Спасибо, Анна Фёдоровна, – откликнулась полная женщина с другого конца стола. – Сами небось с голодухи...
– Да ладно, – мать махнула рукой. – У меня сын с фронта вернулся, надо кормить.
Владимир взял ложку – тяжёлую, алюминиевую, потёртую. Зачерпнул борщ, попробовал. Горячий, наваристый, с привкусом укропа и сметаны. Простой. Настоящий.
В прошлой жизни он ел в кафе, заказывал доставку, разогревал полуфабрикаты. А тут – борщ, который мать варила три часа. Для него.
– Ну что, вкусно? – Анна Фёдоровна смотрела выжидательно.
– Очень, – Владимир кивнул, и она облегчённо выдохнула.
– Вот и славно. Ешь, ешь, не стесняйся.
Пётр Иванович, сосед, нарезал хлеб большим ножом, раздавал ломти по столу.
– Володь, а на студию завтра идёшь? – спросил он, намазывая хлеб крупинками соли.
– Да, к десяти.
– На Мосфильм, значит? – Старик одобрительно кивнул. – Дело хорошее. Кино народу нужно. Мы вот в прошлом месяце «Радугу» смотрели – вся очередь плакала.
– Про войну? – уточнил Владимир.
– Угу. Тяжёлая картина. Но правильная. – Пётр Иванович помолчал, потом добавил тише: – Хотя, может, хватит уже про войну. Пора бы и о весёлом.
– Вот и я так думаю, – Владимир отломил кусок хлеба. – Хочу снять что-то лёгкое. Комедию.
– Комедию! – Клавдия всплеснула руками. – Вот это правильно! А то всё слёзы да слёзы. Хочется посмеяться.
– Володенька всегда весёлый был, – вставила мать, накладывая себе борщ. – В школе в театральном кружке играл, помните, Пётр Иваныч? Вы же приходили смотреть.
– Ещё как помню! – Старик засмеялся. – Ты царевича играл, корону из картона смастерил. Всем двором хохотали.
Владимир слушал, молчал. Это были чужие воспоминания – Леманского, настоящего, который ушёл на фронт и, видимо, не вернулся. Вернулся он, Альберт Вяземский в чужом теле. Но эти люди этого не знали. Для них он – Володя, сын, сосед, фронтовик.
– А актёров уже нашёл? – спросила молодая женщина с младенцем. – Для картины-то?
– Ещё нет, только начинаю.
– А можно я попробую? – она смущённо улыбнулась. – Я в школе в драмкружке была...
– Зин, ты чё, – фыркнул её муж, худой мужчина в телогрейке. – Какая из тебя актриса, с ребёнком на руках.
– А что? – Зина надулась. – Мечтать не вредно.
– Приходите на пробы, – неожиданно для себя сказал Владимир. – Вдруг подойдёте.
Зина так и застыла с ложкой на полпути ко рту:
– Серьёзно?
– Серьёзно. Мне нужны живые люди, не заезженные лица.
– Ой, Володь! – она просияла. – Спасибо! Я... я постараюсь!
Муж покачал головой, но улыбнулся:
– Ну, актриса, блин.
Мать гордо посмотрела на Владимира, похлопала по руке:
– Вот это правильно, сынок. Помогай людям.
Ужин продолжался неспешно. Говорили обо всём понемногу – о продуктовых карточках, о соседке с четвёртого этажа, что получила похоронку на мужа и теперь одна с тремя детьми, о концерте в парке в воскресенье.
Владимир слушал, ел, иногда кивал. Привыкал.
К тому, что вокруг люди. Что они говорят с ним, спрашивают, смеются. Что за столом не он один с телефоном, а семь человек, которые ужинают вместе, делятся новостями, живут общей жизнью.
В детдоме тоже ели вместе, но там была казарма – шумная, холодная, чужая. А здесь... тепло. Не только от борща, от керосинки в углу. От людей.
– Володь, ты чего молчишь? – Мать заглянула ему в лицо. – Не нравится что-то?
– Нет, всё нравится, – он встрепенулся. – Просто... устал немного.
– Ещё бы не устать, – вздохнула Анна Фёдоровна. – Четыре года войны. Отдыхай, сынок, привыкай к мирной жизни.
– Привыкаю.
Вася, подросток, который сидел напротив, не выдержал:
– Володь, а ты на фронте много фашистов убил?
– Вась! – цыкнула на него Клавдия. – Что за вопросы!
– Да ладно, – Владимир покачал головой. – Я оператором был, не стрелял особо. Снимал.
– Оператором? – Вася разочарованно протянул. – А я думал, ты героем был...
– Вася, операторы тоже герои, – строго сказал Пётр Иванович. – Они под пулями снимали, чтоб мы потом в кино правду увидели.
– Ну да, – мальчишка кивнул, но было видно, что хотел услышать про подвиги.
Владимир улыбнулся. В памяти Леманского были обрывки – окопы, камера в руках, взрывы где-то рядом, крики «Ура!», кровь на снегу. Но это было не его, это было чужое. Он только смотрел на эти воспоминания со стороны, как на плохо смонтированный фильм.
– А про что кино снимать будешь? – не унимался Вася.
– Про любовь, – сказал Владимир просто.
– Фу, – мальчишка скривился. – Скучно.
– Вася, вырастешь – поймёшь, – засмеялась Зина.
– Никогда, – упрямо мотнул головой подросток.
Все рассмеялись. Мать налила ещё чаю – из большого эмалированного чайника, крепкого, почти чёрного. Владимир взял стакан в подстаканнике, грел ладони.
– А сахар будешь? – Анна Фёдоровна протянула сахарницу – в ней лежало несколько кусков колотого сахара.
– Нет, спасибо.
– Вот и зря. Тебе сладкого надо, сил набираться.
Она всё равно положила ему два куска на блюдце. Владимир не стал спорить, откусил кусочек, запил чаем. Сладкий, с горчинкой.
В коммуналке становилось темно. Пётр Иванович зажёг керосиновую лампу в центре стола – огонёк замерцал, отбрасывая тени на стены. Электричество, видимо, берегли.
– Ладно, мне с ребёнком пора, – Зина встала, взяла младенца. – Спасибо за компанию.
– И мне тоже, – Клавдия собрала свою миску. – Завтра рано вставать.
Постепенно все разошлись. Остались только Владимир с матерью. Она собирала со стола, мыла миски, он помогал – вытирал, расставлял на полку.
– Володь, – тихо сказала Анна Фёдоровна, – ты правда в порядке? Ты сегодня какой-то... странный.
– В каком смысле?
– Не знаю. Тихий. Задумчивый. Раньше ты болтливей был.
Владимир вытер последнюю миску, поставил на место.
– Война изменила, мам.
Она вздохнула, вытерла руки о фартук, подошла, обняла его – крепко, по-матерински.
– Ничего. Дома отойдёшь. Главное, живой.
Владимир стоял, неловко обнимая её в ответ. Непривычно. Странно. Но... хорошо.
– Иди спать, – отпустила она его. – Завтра важный день. Первый день на студии.
– Угу.
– Я тебе рубашку выгладила, на стуле висит. И брюки. Чтоб прилично выглядел.
– Спасибо.
Она улыбнулась, потрепала его по щеке:
– Спокойной ночи, сынок.
– Спокойной ночи, мам.
Владимир прошёл в свою комнату, прикрыл дверь. Сел на кровать, посмотрел в окно. Там, во дворе, уже темнело. Горели редкие окна. Где-то играла гармошка – тихо, печально.
На стуле висела рубашка – белая, накрахмаленная, с аккуратно заглаженными складками. Брюки – серые, тоже отутюженные. Мать готовила его к важному дню.
Владимир лёг на кровать, руки за голову, смотрел в потолок.
Борщ. Чай. Разговоры за столом. Мать, которая волнуется. Соседи, которые желают удачи.
Это его жизнь теперь. Его дом. Его семья.
И завтра – Мосфильм. Его первый фильм.
Владимир закрыл глаза, улыбнулся в темноту.
Ему здесь жить.
И, кажется, он начинал привыкать.
Владимир открыл глаза в тишине – ни звонка, ни будильника. Просто проснулся. Автоматически. Тело помнило фронтовую привычку: вставать до команды, до сигнала, до всех.
Повернул голову к старому будильнику на тумбочке – стрелки показывали без пяти семь. Будильник был заведён на семь ровно.
Владимир сел на кровати, потянулся – осторожно, чтобы не разбудить мать за стеной. Старые раны в плече и боку откликнулись тупой болью, но он не обратил внимания. Тело Леманского знало эту боль, привыкло к ней.
Встал, прошёл к рукомойнику в углу. Плеснул в лицо холодной водой из кувшина – резко, бодряще. Вытерся жёстким полотенцем, посмотрел в маленькое зеркало. Щетина. Нужно бриться.
На полочке лежал опасный бритвенный станок – дедовский, с костяной ручкой. Владимир намылил щёки мылом, провёл рукой по щетине, взял бритву. Движения точные, уверенные – мышечная память. Раз, два, три. Ополоснул лезвие, ещё мазок. Не порезался ни разу.
Вытерся, провёл рукой по гладким щекам. Нормально.
Оделся быстро, по-военному. Нательная рубаха, та самая белая рубашка, которую мать выгладила – накрахмаленная, пахнет свежестью и солнцем. Брюки серые, отутюженные до стрелок. Подтяжки. Ремень. Носки штопаные, но чистые. Ботинки начищены до блеска – это тоже мать постаралась.
Владимир застегнул рубашку, заправил в брюки, одёрнул. Подошёл к зеркалу – уже большому, висевшему на стене.
Смотрел на себя несколько секунд.
Тридцатилетний мужчина. Стройный, подтянутый, с военной выправкой. Шрам над бровью придаёт лицу характер. Глаза усталые, но живые. Рубашка сидит хорошо – мать знала размер. Брюки не болтаются.
Вполне прилично. Вполне режиссёрски.
Владимир поправил воротник, расправил плечи. Провёл рукой по волосам – уложил назад, по моде того времени. Проверил: пуговицы застёгнуты, подтяжки на месте, ботинки блестят.
Кивнул отражению. Довольно.
Потом – вспомнил. В прошлой жизни, когда он был Альбертом, когда шёл на переговоры с заказчиками, он всегда надевал «рабочее лицо». Улыбку. Обаятельную, уверенную, профессиональную. «Альбертик, который всё решит».
Владимир попробовал улыбнуться отражению.
Получилось натянуто.
Попробовал ещё раз – мягче, искреннее. Чуть приподнял уголки губ, расслабил лицо. Вспомнил, как вчера мать обнимала его на кухне. Как соседи желали удачи. Как Зина просияла, когда он пригласил её на пробы.
Улыбка стала настоящей.
Вот так. Обаятельно. По-доброму. Не «Альбертик-клипмейкер», а Владимир Леманский, режиссёр.
Он ещё раз кивнул отражению, взял со стула пиджак – тёмно-синий, тоже отутюженный, – накинул на плечи. Сунул в карман военный билет, записную книжку, огрызок карандаша.
Всё. Готов.
За окном уже светало – раннее июньское утро, солнце только поднималось. Во дворе ещё никого, только воробьи чирикали на крыше сарая.
Владимир тихо вышел из комнаты, прикрыл дверь. На кухне горела керосинка – мать уже встала, варила что-то в кастрюльке. Услышала шаги, обернулась:
– Володенька! Ты уж проснулся? Я думала, ещё поспишь...
– Привычка, – он пожал плечами. – На фронте рано вставали.
– Ох, эта война... – она вздохнула, но улыбнулась. – Садись, кашу сварила. Овсянку на воде, сахарку добавила.
– Спасибо, мам.
Владимир сел, она поставила перед ним миску с кашей – горячей, густой. Он ел быстро, молча. Мать подлила чаю, положила два куска сахара.
– Нервничаешь? – спросила она тихо.
– Немного.
– Ничего. Ты у меня талантливый. Справишься.
Он посмотрел на неё – седеющую, усталую, но с добрыми глазами. Она верила в него. Просто так. Потому что он её сын.
– Спасибо, – сказал он просто.
Доел кашу, допил чай, встал. Мать подошла, поправила воротник рубашки, одёрнула пиджак.
– Вот так. Красавец, – она улыбнулась. – Иди, сынок. И не волнуйся. Всё получится.
Владимир обнял её – коротко, крепко.
– Вечером расскажу, как прошло.
– Жду.
Он вышел в коридор, спустился по скрипучей лестнице, толкнул парадную дверь.
Утро встретило прохладой и свежестью. Москва просыпалась. Дворник мёл тротуар, поднимая пыль. Из окна первого этажа тянуло жареным луком. Трамвай прогрохотал по рельсам – первый рейс.
Владимир застегнул пиджак на одну пуговицу, выпрямился. Глубокий вдох. Выдох.
Мосфильм. Его первый день.
Он шагнул вперёд – уверенно, по-военному чётко. Ботинки стучали по брусчатке. Солнце поднималось над крышами, золотя купола церквей.
Владимир Игоревич Леманский шёл на студию. Режиссёр.
И на лице его играла та самая улыбка – обаятельная, уверенная, настоящая.
Впереди была целая жизнь.
Трамвайная остановка была в двух кварталах от дома. Владимир шёл неспешно, оглядываясь по сторонам, впитывая.
Москва просыпалась.
Из подъездов выходили люди – женщины с авоськами, мужчины в кепках и пиджаках, подростки с портфелями. Шли на работу, в школу, по делам. Здоровались друг с другом, кивали, перебрасывались парой слов. Все знали всех.
Владимир миновал булочную – уже открыта, у дверей очередь. Запах свежего хлеба смешивался с утренней прохладой. Продавщица в белом фартуке отрезала ломти, взвешивала, принимала карточки. Покупатели терпеливо ждали, негромко разговаривали.
– ...слышала, на Арбате магазин откроют, одежду продавать будут...
– ...да ну, небось опять очередь с ночи стоять надо...
– ...ничего, лишь бы было что покупать...
Никакой злости. Просто констатация факта.
Дальше – парикмахерская. Мастер протирал витрину, в которой красовались чёрно-белые фотографии причёсок. Мужчина лет сорока, в белом халате, с аккуратными усиками. Увидел Владимира, кивнул приветливо:
– С добрым утром, товарищ!
– С добрым, – машинально ответил Владимир.
Это было странно. В его прошлой жизни, в Москве двадцатых годов, люди не здоровались с незнакомцами. Проходили мимо, уткнувшись в телефоны. А здесь – кивали, улыбались, будто все были соседями.
Трамвай подошёл ровно в семь двадцать – старый, деревянный внутри, с металлическими поручнями. Кондукторша в форменной фуражке стояла у задней площадки:
– Заходите, граждане, не толпитесь!
Владимир поднялся по ступенькам. Внутри пахло деревом, смазкой и людьми. Сидений мало, большинство стояли, держась за поручни. Кондукторша пробиралась между пассажирами, продавая билеты.








