355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Шарлотта Бронте » Повести Ангрии » Текст книги (страница 8)
Повести Ангрии
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:56

Текст книги "Повести Ангрии"


Автор книги: Шарлотта Бронте



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц)

«Сэр,

мне нужна ваша помощь в одном неприятном дельце. Граф сделался прижимист, и я в стесненных обстоятельствах. Буду весьма обязана, если вы сможете на полчаса оторваться от забот ди Сеговии и ее нового красавчика. Приезжайте завтра к 9 часам вечера в Эннердейл. Вы не застанете у меня в будуаре никого, кроме меня и Пакенхема. Граф уедет в город на прием до конца дня. Пакенхем настойчиво требует от меня окончательного решения. Он хочет, чтобы я оставила все, взяла свой крест и следовала за ним. Вы увидите, что к этому есть определенные препятствия.

Мне нужен ваш совет. Мистер Симпсон говорит, что сейчас не может меня выручить. Августа вытянула из него все соки, занимая деньги для своего очаровательного протеже. Говорю без иронии. Я видела вашего ученика неделю назад на вилле „Джордан“. Он очень юн и тонок, однако и впрямь изумительно красив. Я высказала ему свое мнение о его внешности, он ответил на моем родном языке какими-то безумными романтическими стансами де ла Веги. Мальчик чувствителен донельзя. Наш избранный круг от него без ума. Тем временем Августа крепко держит своего ручного сокола и не отпускает от себя ни на шаг.

Старшая дочь Пакенхема возвращается из пансиона. Если ей позволят остаться в Грасмире, я туда больше ни ногой. В соответствии с моим пожеланием Пакенхем отправил обоих сыновей за границу.

Остаюсь, в спешке,
Полина Луисиада Эллрингтон Эннердейл-Хаус, май 1809 года».

Все эти письма никак не связаны. Вот еще одно, датированное 1815 годом:

«Гектору Монморанси, эсквайру, в Дерринейн

Дорогой Гектор!

Вчера я по вашему указанию была при дворе и видела молодую герцогиню, которой вы так восторгаетесь. Она всегда была очень мила; теперь она божественна. Мистер Перси – я имею в виду Александра – присутствовал в гостиной. Он на чем свет стоит ругал герцога Веллингтона, но ни словом не задел герцогиню. Ее светлость вроде бы помнит вашу покорную слугу. Анна Вернон говорит, что, когда я прошла мимо, она проводила меня взглядом. Миссис Александр Перси вызывает общее восхищение.

Конечно, вы скоро сюда приедете. Моя лихорадка прошла, но силы еще не восстановились. Я ни разу ни слышала, чтобы кто-нибудь упомянул Августу. Она позабыта.

До свидания. Ваша и прочая, Г. Монморанси».

Мой бумажник почти опустел. Осталось одно письмо. Я на время отложу перо и пойду поваляюсь на скамейке в тени платана. Шепот листьев поможет мне припомнить голоса тех, кого уже нет. Я закрою глаза, и в воздухе сгустятся тени. Их призрачные лица будут нести сходство с картинами, виденными мною во многих старых домах Запада. Aura, veni! [25]25
  Приди, ветерок! (лат.)Овидий. «Метаморфозы».


[Закрыть]

Задул южный ветер, и они (мои видения) развеялись. Я вернулся к бумажнику.

«От доктора Синклера мистеру Блэнду, хирургу.

Дорогой Блэнд!

С прискорбием уведомляю, что моей пациентке стало гораздо хуже. Завтра я собираю в Перси-Холле консилиум. Вы придете? И этого ребенка тоже – чудесного мальчика, третьего ее сына – забрали. Отец (если он и впрямь отец, в чем его поведение заставляет усомниться) не желает их признавать. Младенец родился в прошлую среду, а сегодня утром мистер Перси уже приказал его увезти.

Вчера меня спешно вызвали к миссис Перси. Она была в смятении чувств и горько рыдала, а при виде меня воскликнула: „Почему у меня отбирают детей?“ Я пробормотал что-то насчет противоестественной жестокости. Миссис Перси сразу умолкла. Бедняжка не желает слышать ничего дурного о муже. Она, видимо, очень кроткого нрава и без жалоб сносит телесную боль. Слуги ее боготворят.

Перси бродит как неприкаянный дух. Я слышал, как он в полночь распахнул входную дверь, а позже видел из окна, как он идет через парк к лесу.

Миссис Перси может со временем поправиться, но долго она так не протянет. Я страшусь чахотки: такое природное незлобие нередко свидетельствует о склонности к этому заболеванию. Горести изнуряют ее разум. Она часто жалеет вслух, что у нее сыновья, а не дочери. Впрочем, бедняжка редко об этом говорит и всегда выгораживает мужа. Вчера ее посетила герцогиня Веллингтон. Мне рассказали, что ее светлость выразила миссис Перси искреннее сочувствие. Та ответила спокойно: „Да, Александр считает, что здоровье не позволяет мне самой кормить сыновей, и отдает их в другие семьи“.

Герцогиня приехала с сыном. Ему сейчас три года. Она оставила его в карете, опасаясь, что вид дитяти может взволновать миссис Перси. Маленький шалун, впрочем, сбежал от няньки и каким-то образом пробрался наверх, в ту самую комнату, где была его благородная родительница. Я вошел через несколько минут: юный маркиз сидел у нее на коленях и, смеясь над попытками его угомонить, тянулся ручонками к миссис Перси. Та сжала его пальчики в своих бледных, трепетных руках и слабо улыбнулась, отвечая на приветственный детский лепет.

– Я хочу поздороваться с нею, мама, – сказал мальчик. – Почему ты мне запрещаешь? Как ваше здоровье, миссис Перси? Доктор Синклер говорит, вам очень плохо. – Он извернулся на руках у матери, прилег головой на подушку и прижал розовую круглую щечку к бледному лицу миссис Перси.

Тут же ее глаза наполнились слезами.

– Пусть останется, – попросила она, когда мать потянула ребенка назад, однако герцогиня, скорбно глядя на больную, взяла маркиза на руки и вышла, пообещав заглянуть завтра „без этого несносного безобразника“.

Я невольно отметил контраст между двумя фигурами. Миссис Перси, слабенькая и бледная, смотрела с постели на цветущую герцогиню, которая стояла, прижимая к груди дитя: она – красивая молодая женщина, он – кудрявый херувим, над какими юные родительницы воркуют особенно самозабвенно. Жаль, Перси их не видел. Наверняка он бы изменил свое решение.

Описывая это все, я вогнал себя в тоску; что поделать – эта печальная усадьба разбудила бы чувства даже в чиновнике городского совета. Простите мои слезливые излияния.

Ваш
Дж. Синклер».

Да, читатель, странно думать, что этот грубый неслух, приникший кудрявой головкой к щеке юной страдалицы, этот несмысленный звереныш (весь – самовлюбленный смех уже о ту пору), на чьи своевольные проказы она отвечала безропотной лаской, – что сейчас он уже взрослый мужчина и в окружении генералов дает смотр десятитысячному войску в Газембе! Помнит ли он, как его несли на руках по лестнице Перси-Холла? Помнит ли молодого человека, который шел им навстречу и остановился поговорить с его матерью – очень высокого и грациозного, в ореоле греческих кудрей, – как тот поклонился герцогине, затем усадил ее в карету, поклонился вновь и помахал рукой без улыбки, с тем горьким выражением, в котором его черты, казалось, застыли навеки?

Его величество король Ангрии как-то обмолвился, что сохранил обрывочные воспоминания о Марии Генриетте Перси. Однажды, погожим летним днем, она приехала в Морнингтон, и его позвали к матери в гостиную. У окна сидела дама в белом платье. Она улыбнулась вошедшему мальчику и поманила его к себе, а он с обычным своим бесстрашием подбежал и забрался к ней на колени. Еще король рассказывал, что она говорила очень тихо и медленно, гораздо медленнее, чем его мать. В другой раз он вроде бы гулял с этой дамой, не помнит томно где, в каком-то саду; был вечер, и над деревьями горела звезда. Дама сказала, что звезда – планета, а небо – океан, куда больше Атлантики, и никто не пересекает его, кроме мертвых. За этим океаном лежит край, который в Библии называется небесами. Хороших людей там встречают ангелы и указывают им дорогу к берегу.

Он спросил, хорошая ли она и попадет ли на небо. Миссис Перси ответила, что надеется на это, потом умолкла и села на ступеньки террасы.

«Она привлекла меня к себе, – рассказывал король Ангрии, – и я почувствовал, как ее грудь всколыхнулась от рыданий. Мне стало не по себе. Трудно было поверить, что такая дама – в моих глазах один из ангелов, о которых она говорила, – может вдруг сесть и заплакать.

Темные деревья качали ветвями над головой. Смеркалось, сад был совершенно пуст. Не знаю, что на меня нашло, но, помню, я спросил, боится ли она умереть. „Иногда, – ответила она, затем быстро вытерла слезы и с улыбкой добавила: – Но ты, милый Август, не должен страшиться смерти, если веришь Библии и будешь во всем поступать, как она учит“. Тут меня позвала матушка. Я торопливо высвободился из рук бледной дамы и убежал из мрачного сада в дом, где, как я припоминаю, было светло, людно и весело».

Говорят, у всех есть недостатки, и порою, глядя на грешный мир, я чувствую искушение сказать, что недостатков у всех примерно поровну и оттенки индивидуальных пороков не так разнообразны, как полагают люди. Посмотри на Ангрию, читатель, на ее высший свет. Окинь мысленным взором страну, задержи взгляд на воротах каждой из роскошных усадеб. Кто свободен от честолюбия, деспотизма, распутства, дерзости, алчности и вероломства? Может быть, соотношение их несколько различно, но недостаток одного порока с лихвой восполняется избытком другого. Мистер Уорнер, к примеру, не так похотлив, как некоторые, зато уж его политического честолюбия хватило бы на десятерых. Лорд Хартфорд безукоризненно честен в государственных делах. В личной жизни он, даже и до сих пор, являет собой образец нечистоплотности. И даже если человек порядочен во всем, как генерал Торнтон, не верьте ему. Такого рода людям свойственны все перечисленные мною качества, а их внешняя умеренность – следствие точной уравновешенности пороков, при которой ни один дурной поступок не выделяется из тщательно сбалансированного целого.

То же относится и к их женам. Кто мысленно восхвалит леди Стюартвилл? Какой папа канонизирует леди Джулию Торнтон? Когда леди Марию Перси провозгласят святой Марией? И как бы ни гордилась собой графиня Арундел, разве ее можно уподобить ангелу? Или не верно, что все они и те, чьих имен я не назвал, тщеславны, глупы, эгоистичны, чванны, властолюбивы; одни до безумия ветрены, другие без меры расточительны, третьи до крайности взбалмошны или нестерпимо надменны?

Вы скажете, что есть исключения. Я не могу назвать ни одного живого примера, хотя о двух-трех покойницах говорят, что они были лишены всех поименованных недостатков; в их число, безусловно, входит Мария Перси. Характер ее сформировали качества и обстоятельства, которые редко встречаются вместе. Она обладала тонким, поэтическим умом и прирожденной мягкостью; в ней было очень мало огня и начисто отсутствовало ехидство. Всегда кроткая с ближними и дальними, миссис Перси не могла бы обидеть даже последнего негодяя. Этой смиренной натуре была совершенно чуждо высокомерие; она держалась скромно, говорила тихо и мягко, даря всем участие и доброту, что было особенно удивительно в сочетании с юной прелестью.

Казалось бы, от высокородной и обворожительной миссис Перси естественно ждать аристократической заносчивости манер, сознания своего ранга и красоты, капризов, свойственных избалованной юности. Ничего подобного: она ласково смотрела на вас большими темными глазами, говорила нежным голосом, двигалась со скромной, но безукоризненной грацией – образец христианской женственности. Она не бывала весела и, даже когда улыбалась, выглядела немного печальной. Ее раздумья были окрашены высокой религиозной меланхолией. Она и впрямь предпочитала мысли о славе будущего царствия мимолетным обольщениям века сего и в них обретала свободу от эгоизма, суетности, гордости своим положением. Этот ум находил себе пищу более возвышенную, нежели мирские заботы и огорчения.

Перси она любила. Насколько сильно, насколько глубоко, с каким болезненным самозабвенным жаром, может оценить лишь такое же редкое сердце. Однако она умерла, и тысячи оплакивали безвременную кончину той, что всем внушала только любовь. У нее не было врагов даже среди гордых и суетных, ибо не рождался на земле человек, которого миссис Перси обидела бы словом, взглядом или поступком.

Ее смерть изменила судьбу Африки. С того августовского вечера, когда Перси повернулся спиной к свежей могиле и ушел домой сломленным человеком, он так и не стал собой. Сердце его ожесточилось, жизнь отныне сделалась сплошной чередой саморазрушительных безумств. Быть может, стоя в одиночестве над гробовым камнем, он и вспоминал себя прежнего, однако в прочее время, в других местах, оставался рекой, утратившей предначертанное русло.

Странен и необъясним ход земных событий. Семнадцать лет прошло со смерти Марии, и все эти годы вдовец предавался самым изощренным крайностям порока, частью по зову собственной чрезвычайно дурной натуры, частью – в попытке разгульным буйством заглушить память о той, которая некогда помогала ему пересилить внутреннего демона и соединиться с ангелом-хранителем. Все эти семнадцать лет он никогда не говорил о миссис Перси, не воскрешал в словах ее черт, голоса, чистой жизни и праведной кончины.

И вот мы видим его вновь: подточенный и обессиленный грехом, он лежит, обратив лицо ввысь, и страстно изливает долго сдерживаемые чувства в ухо человеку, менее всего похожему на духовника. Кто может просчитать вероятности или возможности нашей переменчивой жизни? Перси, не упоминавший о жене, ее поступках и своих к ней чувствах с тех самых пор, как первые комья земли упали на крышку гроба, круто меняет привычки и заводит друга. Кто этот друг? Молодой человек знатного рода, пригожий, пылкий сердцем и твердый духом, в первом расцвете жизни, обуреваемый всеми бешеными юношескими страстями, азартный, самовольный и влюбчивый, готовый делать ставки в любой игре своего времени, политической или личной, одаренный мыслительными способностями, дающими силы смести все границы, какие общественные нормы или гражданский закон воздвигают на пути его неукротимых желаний. Таков был наперсник, которому лорд Эллрингтон – холодный человеконенавистник, закоренелый циник – открывал самые сокровенные, самые святые чувства, ведомые человеческому сердцу.

Удивительное дело! Отважься юный Каслрей, или Фредерик Лофти, или несчастный Артур О’Коннор говорить с ним, как Доуро, досаждать ему и надоедать, Перси бы одним мановением длинной тонкой руки заставил дерзкого удалиться с поспешностью, едва ли принятой в светском обществе. Более того, если б кто из них приступил к нему с тем восторженным пылом, какой иногда горел в темных глазах маркиза, устремленных на мятежного демократа, – другими словами, если бы Шельма различил хоть тень привязанности к себе у кого-либо, кроме Артура Уэллсли, – ответом стала бы сильнейшая неприязнь. С того самого часа он преследовал бы несчастного глупца без всякой жалости, пока не уничтожил бы окончательно. С Доуро все было иначе. Маркиз одолевал Перси, перечил ему во всем, расстраивал его планы, высмеивал чудачества, атаковал предрассудки; ненавидел его приспешников, поднимал на смех любовниц, а граф все это сносил. Доуро ходил за ним по пятам, зачарованно слушал его речи, вытягивал признания, внимал, попеременно краснея и бледнея от трепетного сочувствия, глубинным излияниям души, и Доуро не отталкивали – совсем напротив.

Да, Эллрингтон иногда обрушивал на младшего товарища свой гнев, а иногда замыкался и остужал молодой пыл холодностью равнодушия, чем ранил маркиза в самое сердце. Тот умел отвечать на бешеные вспышки Перси еще большим бешенством, а Шельма, даже в сильном опьянении, никогда не пускал в ход оружие, сократившее жизнь иным из его клевретов. Случалось, что после особенно наглых выходок юного негодяя он приставлял к виску Доуро заряженный пистолет, но ни разу не спустил курок, как ни провоцировали его дерзкий язык и непокорный взгляд своего поверженного вице-президента, который, едва Эллрингтон ослаблял хватку, вскакивал и набрасывался на того снова и снова, хотя о ту пору и уступал ему силой. Впрочем, холодность Перси приводила юношу в отчаяние, которое он не умел скрыть. Волны румянца, сменявшегося бледностью, выдавали всю бурю его чувств, и Перси нередко тешил самолюбие, мучая гордеца притворным безразличием. Тогда Доуро клялся, что не испытывает ничего, кроме отвращения, к вероломному старому распутнику, чье лживое и хладное сердце не способно к высокой дружбе, что презирает его, видит насквозь и прочая и прочая. Однако не проходило и суток, как они снова были вместе: может быть, степенно рассуждали о материях возвышенных и тонких, как ангелы Мильтона, а может, сидели рядом в почти полном молчании, а то и схватывались в яростном споре, готовые перегрызть друг другу горло.

Все это я описывал раньше, однако предмет столь удивителен, что зовет возвращаться к нему вновь и вновь. И едва я касаюсь темы Эллрингтона и Доуро, меня стремительно увлекает в старое русло.

В прошлой своей повести я упомянул о визите герцога Заморны в Селден-Хаус, где очередной раз возобновилась близость Эллрингтона и Доуро. Позвольте мне набросать сцену как сумею.

– Артур здесь? – спросил граф Нортенгерленд, открывая дверь в библиотеку жены.

– Нет, – отвечала графиня, поднимая глаза от страницы, тускло озаренной последним светом уходящего дня.

– Где он, Зенобия?

– Не знаю. Последний раз я видела его в гостиной леди Хелен – он разговаривал с герцогиней. Однако это было сразу после чая.

Нортенгерленд притворил дверь так же неслышно, как и открыл, и двинулся по длинному пустому коридору, разделяющему две анфилады второго этажа.

– Артур здесь? – осведомился он, беззвучно приоткрывая дверь, ведущую в покои матери.

– Нет, – ответила высокая, одетая в черное фигура, сидящая в полутьме перед открытым ящиком секретера.

– Где он, матушка?

– Не знаю, сынок. Может быть, Мэри скажет. Она у себя в туалетной.

Его сиятельство снова закрыл дверь и той же тихой, медленной поступью отправился дальше. Войдя в большую комнату, он потянул на себя боковую дверь.

– Артур здесь? – в третий раз произнес он так же сдержанно и негромко, как в предыдущие два.

– Нет, отец, – отвечал мелодичный голос, и говорящая оторвала взор от темного окна, за которым лежало притихшее поместье.

– Где он, Мэри?

– Ушел, отец, три часа назад, посмотреть, что там с посадками лиственницы, которые он сегодня утром велел Уилсону подстричь и проредить.

– К дьяволу посадки лиственницы! – очень тихо проговорил граф. – А скажи мне, Мэри, когда он обещал вернуться?

– До ужина.

– Почему он от тебя бегает? – продолжал его сиятельство тоном, в котором угадывалось легкое раздражение.

– Я не могу привязать его к своей юбке, – ответила герцогиня. – Я просилась поехать с ним, но он сказал: не стоит, – поскольку день был слишком жарким, и добавил, что к утру, наверное, будет сильная роса.

Нортенгерленд сел и погрузился в молчание.

– А зачем вам Адриан? – спросила герцогиня, подходя и усаживаясь рядом с отцом на кушетку.

– Да незачем особенно. Просто хочу сказать ему, что он здесь слишком долго. Меня утомляет эта суета; из-за него весь дом кверху дном.

– Хотите послушать музыку? – предложила дочь, улыбаясь про себя.

– Нет, Мэри. Не сейчас.

Граф погладил ее кудри, чтобы смягчить отказ, который, он видел, пришелся ей не по душе.

– Отец, вы же не желаете, чтобы Адриан уехал? – спросила она, глядя ему в лицо.

– Он к тебе добр? – полюбопытствовал граф, оставляя без внимания вопрос.

– Да, – быстро ответила герцогиня, краснея, хотя сумерки скрыли ее румянец.

– Ты сегодня гуляла? – осведомился он.

– Да. Прокатилась верхом до самого Олдерлейского леса.

– Одна?

– Нет, с Адрианом.

– Ты сейчас хорошо себя чувствуешь?

– Да, отец.

– А как стеснение в груди, на которое ты жаловалась раньше?

– Совершенно прошло.

– А кашель?

– Тоже!

– Ладно, береги себя.

Нортенгерленд встал и медленно вышел из комнаты. Через мгновение на застланной ковром лестнице раздались его шаги – граф спускался на первый этаж.

– Чтоб ему! – воскликнул Нортенгерленд некоторое время спустя, исходив большую гостиную вдоль и поперек. Там царил полумрак; свечей не зажигали, огонь в камине не горел, в окна холодно заглядывал безлунный вечер. Граф, прекрати хождения, простер усталое тело на диване. Стояла полная тишь, и лишь угрюмый шепот листвы дразнил ею нетерпеливое ухо. Наконец-то раздался какой-то звук: в кухне или на втором этаже не то что-то уронили, не то хлопнула дверь. Нортенгерленд встрепенулся, напряг слух – но все уже умолкло. «Чтоб ему!» – снова простонал граф и обессиленно уронил голову на подушку.

Что-то прошелестело в траве за стеклянной дверью в дальнем конце гостиной, послышалось фырканье, и за стеклом возникла большая собака. Она что-то обнюхивала на земле. Перси видел ее, однако не шелохнулся, только плотнее прижал к подушке ноющий висок. Вдалеке прозвучал голос, он с каждой минутою приближался.

– Уилсон, когда закончишь обрезать лиственницы, займись деревьями перед домом – они совсем запушены. Плющ надо подрезать – свет не попадает в окна. И надо пересадить розовые кусты вон туда. Эй, Юнона, что там у тебя? Летучая мышь? Лапой сбила? Уилсон, отними у нее. Фу, старушка, фу! Умница! Ладно, Джемми, на сегодня все. Не забудешь про решетки для винограда? Их надо починить.

– Не забуду, милорд. Спокойной ночи, ваша светлость.

– Спокойной ночи! Да, загляни по дороге в сторожку и спроси Крэбба, хорошая ли наживка получится из тех мух, что я ему прислал. И пусть его старший сын зайдет ко мне завтра в восемь утра – я собираюсь на рыбалку.

– Передам, милорд. Спокойной ночи!

– Спокойной ночи, Джемми. Ну ладно, Юнона, забирай свою летучую мышь – она уже дохлая. Что? Родословная не позволяет такое есть? Лежать, старушка! Положи голову мне на ногу.

Голос умолк, и в комнате стало еще темнее, чем прежде. Высокий джентльмен стоял на лужайке сразу за упомянутой дверью, спиною к дому, лицом к широкой равнине под синим шатром небес. Он застыл молча и неподвижно, словно погруженный в вечерние размышления, подняв голову к южному созвездию, которое медленно зажигало в ночном небе звезду за звездой.

Впрочем, раздумья длились недолго: насвистывая удалой мотивчик, джентльмен повернулся к стеклянной двери, открыл ее и шагнул в дом.

– Темень-то какая! – С этими словами вошедший потянулся к сонетке.

– Я просил бы вас не требовать свечей, – донеслось из непроницаемой тьмы.

– Это еще почему? Что вы тут делаете в одиночестве, старый сумасброд?

– Я буду очень признателен, – отвечал слабый голос, – если вы совершите насилие над своею всегдашней бесцеремонностью и станете в моем доме обращаться ко мне по имени.

– Какие нежности! – воскликнул ночной гость. – Я вынужден буду поступить в пансион для благородных девиц и улучшить свои манеры, иначе не сумею угодить жеманному щеголю ушедшего века в его сельской норе. Браммел, где вы?

– Браммел, быть может, и вправду имя, – отвечал сладкогласный незримый дух, – но точно не мое. Полагаю, вы употребили его в качестве прозвища – вульгарный обычай, принятый у вульгарных людей. Вероятно, лорд Арундел называет мистера Энару Кровопийцей, а синьор Фернандо в ответ именует шевалье Фредерика Обмылком. Мистера Говарда Уорнера при вашем дворе величают не иначе как Козочкой, а мужлана, обитающего в Гернингтоне, кличут Навозной Кучей.

– Отлично сказано, мой дерзкий петиметр, – отвечал высокий садовник, отдававший указания насчет розовых кустов. – Отлично, мой старосветский павлин, я охотно послушаю еще.

– Вы копались в навозе, Артур? – спросил невидимый оратор. – От вас идет запашок – аромат конюшни, я полагаю?

– Я и впрямь заходил на вашу конюшню несколько дней назад, – ответствовал землеустроитель. – По недосмотру хозяина она пребывает в таком авгиевом состоянии, что, вполне возможно, запах не выветрился до сих пор, хотя я немедля сменил платье и вдобавок принял ванну.

– Почему вы так любите возиться с домашней скотиной? – вопросил голос. – Потому что Арундел нанял вас покупать лошадей и собак и угощает джином всякий раз, как вы отыщете ему кровного жеребца или породистую гончую?

– Не совсем так! Просто в их бессловесном обществе я отдыхаю от колкостей желчного старого джентльмена, сочетающего слабое здоровье с дурным нравом.

Ответу помешал приступ надсадного кашля, который оставил по себе частое прерывистое дыхание, отчетливо слышимое в наступившей тишине.

– Вам ведь не хуже нынче вечером? – произнес герцог Заморна, придвигая кресло к дивану, на котором возлежал его тесть.

– Мне хуже с каждым вечером, Артур.

– Бросьте! Это ипохондрия. Напротив, вам лучше день ото дня. Я только сегодня утром заметил Зенобии по поводу ваших затянутых ляжек и шелковых чулок, что вам к лицу этот старомодный форс.

– Артур, мне неприятны ваши речи, а особенно – ваш вульгарный жаргон.

– О, живя в глуши, вы заделались утонченным романтиком! Думаю, если бы я вытащил вас на воды – да хоть в Моубрей, – это бы пошло вам на пользу, особенно если бы вы согласились показываться на людях и обедать за общим столом.

Послышалось легкое шелестение, как будто кто-то с усилием встает, затем голос: «Я ухожу!» Однако Заморна придвинул кресло еще ближе к дивану, дабы преградить собеседнику путь.

– Не капризничайте, – сказал ом. – И не надо закатывать истерику из-за того, что вам предложили обедать в обществе десятка хорошо одетых, хорошо воспитанных господ, каждый из которых, ручаюсь, куда лучше вашего осознает свое положение и налагаемые им светские обязанности.

– Вы что, составили заговор с целью отправить меня в Моубрей? – спросил граф.

– Не знаю. Я об этом думаю, – ответил его зять. – Особенно если вы будете упорствовать в своем затворничестве.

– К черту! Довольно меня оскорблять! – воскликнул Нортенгерленд внезапно переменившимся голосом и, резко сев на диване, посмотрел на зятя в упор. Даже в густых сумерках было видно, как сверкают его глаза.

Заморна рассмеялся.

– Что за новый стих на вас нашел? – спросил он. – Знаете, кого вы мне сейчас больше всего напоминаете? Луизу Вернон. Те же театральные аффекты, та же склонность к внезапным переменам настроения.

Граф с мгновение молчал, затем, когда гнев схлынул, улегся обратно на подушку.

– Где теперь Луиза? – спросил он. – По-прежнему на вашем попечении?

– Да. Я поселил ее в небольшом домике по другую сторону Калабара.

– Я думал, она в форте Адриан.

– Нет. Она так невзлюбила это место, что я боялся – из чистого упрямства загонит себя в гроб. Мне пришлось найти ей другой дом, но с условием, что, если и он окажется нехорош, она тут же отправится в прежний.

– Вы с нею видитесь?

– Виделся недели три назад, первый раз после возвращения с Цирхалы.

– Точно в первый раз, Артур?

– Точно. А почему вы допрашиваете меня с таким пристрастием? Уж не ревнуете ли вы, старый пуританин?

– У меня еще не было случаев ревновать к вам, однако ж Луиза очень хороша собой, и хотя сейчас я не дам за нее и завитка ваших августейших кудрей, мне не хотелось бы уступать ее никому, даже вашему величеству.

– Не тревожьтесь, сударь. Думаю, наши вкусы очень различны. Вернон никогда не казалась мне красавицей. Она такая смуглая и бешеная.

– Она пугает вас, Артур?

– Почти. Особенно когда расчувствуется.

– А, значит, эта ведьма опробовала на вас прославленную методу? Ну-ка сознавайтесь. Она предлагала вам свою любовь?

– Весьма неистово, – со смехом отвечал его светлость.

– Черт ее побери! – пробормотал Нортенгерленд. – И что она сказала?

– Что она меня обожает – не так, конечно, как обожала когда-то божественного Перси, ибо то была ее первая любовь, «а вашему величеству известно, – продолжала маленькая греческая актриса, прикладывая руку к сердцу, – что первое чувство может погасить только смерть».

Заморна изобразил манеру леди Вернон, и Перси издал слабый смешок.

– Передайте ей, – сказал он, – что я всецело с этим согласен. Как бы часто меня ни увлекало сладкогласное пение оперных сирен, жгучие глаза и черные кудри, я до конца верен своей первой любви, Роберту Кингу, эсквайру. Кстати, Артур, она когда-нибудь поднимала на вас руку?

– На меня?! – изумился герцог. – Что вы, Перси, я в жизни не видел такой боязливой особы. Она начинает дрожать, стоит мне подойти, а если я делаю резкое движение или повышаю голос, пугается и вскрикивает.

– Бедная Луиза! – сочувственно проговорил граф. – Полагаю, она живет в вечном страхе, что в одно прекрасное утро вы отрубите ей голову.

– Ничуть не сомневаюсь, – отвечал Заморна. – Однажды, помню, она мне пела. Ее милость всегда ищет случая спеть, когда я приезжаю, хоть и сказала как-то, что Заморна в сравнении с Нортенгерлендом совершенно глух к музыке, не то она уже давно бы выбралась из заточения. Перси совершенно таял от ее пения: за «Божьи ангелы с небес» или «Яко не оставиши душу мою во аде» он готов был на что угодно. Заморна же может стоять и слушать самую дивную гармонию, самую божественную мелодию сутра до вечера, а когда она оборачивается и смотрит ему в лицо, то видит все ту же каменную суровость, не сулящую и тени надежды. Впрочем, как я говорил, однажды она исполняла мне «Чу, вечерний ветерок» [26]26
  Песня на стихи Томаса Мура.


[Закрыть]
и впрямь весьма искусно, затем, не оборачиваясь, чтобы выслушать аплодисменты, чего я не терплю, тихо запела «Слезу солдата». Я люблю такие баллады, поэтому подошел ближе и склонился над ее плечом. Маленькая чаровница, выводя трели, вскидывала подбородок на свой обычный манер, и из ее прически выбился локон. Она встряхивала головой снова и снова, а он упорно падал на лицо. Не ревнуйте, Перси, если я скажу, что протянул руку и убрал завиток под гребень, из-под которого он выбился. Говорить, как затем повела себя Луиза?

– Говорите, – отвечал граф. – Вы не скажете ничего такого, чего я не угадал бы заранее.

– Итак, – продолжал Заморна с выражением явного удовольствия, – едва мой палец коснулся ее лба, музыка смолкла. Луиза уронила руки на колени. Пение оборвалось. Певица опустила глаза и зарыдала. «Что дальше?» – подумал я, но долго мне гадать не пришлось. Клянусь Богом, Перси, она попыталась взять штурмом мою крепость. Мой собственный Девятнадцатый драгунский не мог бы действовать более решительно.

– Нельзя ли без солдафонских метафор, Артур? Говорите прямо, что она сделала.

– Вскочила, обвила меня руками и принялась страстно целовать.

И его светлость от души расхохотался. Если бы не полумрак, можно было бы различить, что темные глаза озорно поблескивают, а лицо разрумянилось от удовольствия. Перси тоже хохотнул, но без особого веселья.

– И как вы поступили? – спросил тесть.

– А вы бы как поступили в этих обстоятельствах? – последовал встречный вопрос от зятя.

– Сдался бы на милость противника, – отвечал Нортенгерленд.

– А я устоял, – с нажимом произнес добродетельный герцог. – Я как можно тише и быстрее высвободил свою августейшую особу из ее объятий, усадил Луизу на диван и призвал успокоиться. Однако об этом не могло быть и речи. Она впала в дикую ярость, рвала на себе волосы и визжала, как очумелая кошка, а затем бросилась ничком на ковер. Я вышел за дверь, дождался, пока малютка выкричится до изнеможения, затем убедил ее встать, вынул карманную Библию, которую всегда ношу с собою, вложил ей в руки и велел прочесть вслух отмеченный отрывок из посланий апостола Павла. Она вопила и топала ногами, но я был тверд. Луиза дочитала до конца – я думал, она лопнет от злости. Не осталось упрека, которого она не высказала бы мне в исступлении. Я не мужчина, я скот, холодный и бесчувственный, как камень; я бесчеловечный мстительный варвар. А выплеснув это все, она принялась твердить, что я – ее идол, ее божество.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю