Текст книги "Соблазнение Джен Эйр"
Автор книги: Шарлотта Бронте
сообщить о нарушении
Текущая страница: 52 (всего у книги 72 страниц)
– Monsieur, – произнесла наконец еле слышно молчаливая моя подруга, которая, словно не веря своему счастью, замерла, как перепуганная мышка. Даже обратившись ко мне, она лишь чуточку приподняла голову.
– Да, Фрэнсис?
Мне нравилась такая немногословная беседа – я не из тех, кто пускает в ход бесчисленные любовные эпитеты и назойливые знаки внимания.
– Monsieur est raisonnable, n’est-ce pas?[238]238
Мсье благоразумен, не так ли? (фр.)
[Закрыть]
– Да, особенно когда об этом меня просят по-английски. Но почему ты спросила? По-моему, я веду себя ненавязчиво и без излишней горячности. Или я недостаточно спокоен?
– Се n’est pas cela[239]239
Не в этом дело (фр.).
[Закрыть], – начала Фрэнсис.
– По-английски! – напомнил я.
– Хорошо; я хотела только сказать, что мне было бы желательно по-прежнему работать учительницей. Вы ведь не оставите преподавание, Monsieur?
– О, разумеется! Это единственный для меня источник доходов.
– Bon! Хорошо. Значит, у нас с вами будет одна профессия. Мне это нравится. И я буду стремиться к успеху с таким же необузданным рвением, как и вы.
– Ты б хотела быть от меня независимой?
– Да, Monsieur; как бы то ни было, я не хочу быть вам обузой.
– Но, Фрэнсис, я еще ничего тебе не рассказал о своих планах. Я ушел от Пеле и после месяца поисков получил другую должность с жалованьем в три тысячи франков в год, которое без труда могу удвоить за счет частных занятий. Так что, сама видишь, тебе совсем ни к чему изнурять себя уроками – на шесть тысяч франков мы с тобой можем неплохо прожить.
Есть нечто льстящее самолюбию мужчины, нечто приятно волнующее его гордость в том, чтобы стать для любимой женщины бережным хранителем и опекуном, чтобы кормить, и одевать ее, и обеспечивать всем, как Господь Бог – цветы долин. И, видя, что Фрэнсис обдумывает мною сказанное, я поспешил продолжить, чтобы направить ее решение в желательную сторону:
– Жизнь твоя была очень нелегкой и полной трудов, Фрэнсис, тебе необходим отдых. Твои тысяча двести франков – не Бог весть какая прибавка к нашему доходу, а чтобы их заработать, надо стольким пожертвовать! Оставь свою работу; я буду счастлив устроить тебе отдых – позволь мне это сделать.
Не уверен, отнеслась ли с должным вниманием Фрэнсис к моим пылким увещеваниям. Она только вздохнула и произнесла:
– Какой вы богатый, Monsieur! – и беспокойно шевельнулась у меня на коленях. – Три тысячи франков! Тогда как я получаю всего тысячу двести. – Далее она заговорила быстрее: – Но это пока. Вы, Monsieur, кажется, изволили сказать, чтобы я отказалась от учительского места? О нет! Я буду крепко за него держаться. – И она с чувством сжала маленькими пальчиками мою руку. – Вы полагаете, что, выйдя за вас, я сделаюсь содержанкой? Я бы не смогла так жить; как скучны были б мои дни! Вы бы с утра до вечера занимались в классах, а я сидела бы дома одна и без дела; я бы сделалась угрюмой и подавленной и очень скоро бы вам надоела.
– Но, Фрэнсис, ты могла бы много читать, учиться – тебе ведь так это нравится.
– Нет, не могла бы; мне нравится созерцательная жизнь, но я предпочитаю активную. Я должна что-то делать – и делать вместе с вами. Мне кажется, Monsieur, что два человека, которые в обществе друг друга лишь отдыхают, не могут так по-настоящему любить, так высоко ценить друг друга, как те, кого соединяет еще и труд или сближают невзгоды.
– Да, ты совершенно права, – ответил я. – И у тебя будет собственный путь, ибо это путь достойный. Ну а теперь – в награду за столь скорое согласие – поцелуй меня.
Немного поколебавшись, что вполне естественно для новичка в искусстве поцелуев, Фрэнсис очень робко и нежно коснулась губами моего лба. Скромный этот дар я принял как заем и расплатился немедленно, причем с немалой для себя выгодой.
Не знаю, действительно ли Фрэнсис так сильно изменилась наружностью с тех пор, как я впервые ее увидел; во всяком случае в моих глазах она была теперь совсем иной – той печали в глазах, бледности на щеках, того угнетенного, безрадостного выражения лица как не бывало; я видел перед собою весьма привлекательное розовое личико с милой улыбкой и ямочкой на щеке.
Прежде меня не раз посещала ласкающая самолюбие мысль, что столь сильное мое чувство к Фрэнсис доказывает особую проницательность моей натуры и исключительную способность разбираться в людях: девушка эта не была красивой, богатой, не была даже достаточно образованной – и тем не менее виделась мне сокровищем.
В этот вечер я понял, что заблуждался: дело было вовсе не в моих якобы уникальных способностях раскрывать в ком-либо духовные достоинства и ставить их выше внешнего очарования.
Для меня Фрэнсис была прекрасна и очаровательна во всех отношениях; в ней не было изъянов, к которым пришлось бы привыкать; ее глаза, зубки, кожа, изящные формы повергли бы в восторг любого ценителя женской красоты. Женщина может любить человека безобразной наружности, если только он неординарная, одаренная личность; однако, если бы Фрэнсис была édentée, myope, rugueuse, ou bossue[240]240
Беззубой, полуслепой, прыщавой и горбатой (фр.).
[Закрыть], я мог бы быть к ней столь же добр, но никогда не воспылал бы страстью; я благосклонно относился к маленькой жалкой неудачнице Сильвии, но к ней во мне никогда не пробудилось бы любви.
По правде говоря, в первую очередь Фрэнсис заинтересовала меня своими внутренними качествами, и они по-прежнему укрепляли мое чувство к ней, однако утонченность ее наружности нравилась мне отнюдь не меньше. Я извлекал несказанное, чисто физическое удовольствие при виде ее карих ясных глаз, гладкой нежной кожи, ровных жемчужных зубов, великолепно сложенной тонкой фигуры, и в моем отношении к Фрэн сис это было едва ли малозначаще. А отсюда следовало, что я по природе человек чувственный, хотя в этом плане по-своему сдержан и разборчив.
…Пока я писал последние странички, читатель, я питал тебя исключительно нектаром с душистых цветов. Однако нельзя так долго пробавляться одной лишь приторной пищей. Попробуй теперь чуточку желчи – всего глоток для сравнения.
Домой в тот вечер я вернулся достаточно поздно и, напрочь забыв, что человеку свойственны столь прозаические потребности, как есть и пить, лег спать на голодный желудок. День выдался напряженным, а с восьми утра во рту у меня не было ни крошки; кроме того, в течение последних двух недель я не отдыхал толком ни душою ни телом, а весь вечер пребывал в лихорадке влюбленности – причем состояние это меня не покидало, а еще долго за полночь изгоняло прочь покой, в котором я так нуждался.
Наконец я все же задремал, но ненадолго; я открыл глаза – было еще совсем темно, и пробуждение мое было подобно пробуждению Иова[241]241
«…и пробуждение мое было подобно пробуждению Иова». – Здесь автором допущена неточность: приводимые далее фрагменты библейского текста взяты из речи друга Иова, Елифаза (Книга Иова, 4, 12–16, 21).
[Закрыть]: «дух прошел надо мною; дыбом стали волоса на мне»; я мог бы продолжить эту аналогию: хотя облика его не было пред глазами моими, «ко мне тайно принеслось слово, и ухо мое приняло нечто от него»; «тихое веяние, – и я слышу голос», говорящий: «Мы умираем, не достигши мудрости».
Этот голос и ощущение потустороннего холода многие расценили бы как нечто сверхъестественное, но по своему состоянию я сразу распознал, что это было.
Человека всегда гнетет осознание своей смертности, и в тот час именно смертная моя природа лепетала во мне и сетовала на свою участь, и дребезжащие нервы порождали этот мнимый звук, и было это следствием того, что дух мой, неукротимо рванувшийся к вожделенной цели, истомил тело, и без того ослабшее.
Страх перед великою тьмою обрушился на меня; я чувствовал, что в комнате моей воцарилось то, что, случалось, настигало меня и прежде, но, как мне казалось, покинуло уже навсегда.
Я снова оказался во власти ипохондрии.
Когда-то, еще в детстве, я знавал ее, она даже была моей гостьей; целый год я принимал ее у себя, хотя сама она оставалась для меня тайной; она проводила со мною ночи, неизменно присутствовала за столом, гуляла со мною по окрестностям, заводя в укромные, безлюдные места в лесах и горах, где мы усаживались рядом и где она могла набросить на меня свое мрачное тоскливое покрывало и тем самым скрыть от моего взора небо и солнце, травы и зеленые деревья; она полностью овладевала мною и держала, вцепившись костлявыми пальцами.
Каких только историй не рассказывала она мне в эти часы, каких песен не пела! Она расписывала мне загробную свою страну, снова и снова обещая скоро взять меня туда; подтягивая к самому краю берега черной реки, она указывала мне могильные насыпи на другом берегу с памятниками и табличками, встающие в тусклом полуночном свете. «Там кладбище! – шептала она, простирая руку в сторону освещенных бледным сиянием могил, и прибавляла: – Там и для тебя готов уж дом».
Я был одиноким ребенком, не знавшим родительской ласки и радостного, живого общения с братом или сестрой, – потому нет ничего удивительного, что, едва я вступил в пору ранней юности, колдунья эта отыскала меня, затерявшегося в смутных блужданиях духа, переполненного чувствами и не имеющего объекта, куда их направить, с горячими устремлениями и размытыми перспективами, с сильными, яркими желаниями и тусклыми, слабыми надеждами, – и, подняв свой призрачный фонарь, она заманила меня в сводчатый свой дом, в обиталище страхов.
Неудивительно, что тогда заклинания ее имели силу, – но теперь, когда путь мой расширился, когда перспективы передо мною открылись и заблистали, когда чувствам было куда устремиться, когда желания мои, уставшие бороться с встречным ветром, сложившие уже крылья, приземлились вдруг на самую благоприятную для их осуществления полоску земли и обосновались там в тепле, довольстве и под опекой заботливой руки, – почему теперь подступила ко мне ипохондрия?
Я оттолкнул ее, как оттолкнул бы молодой супруг ужасного призрака своей любовницы, явившегося отравить любовь его к нареченной; однако ипохондрия преследовала меня не только всю ночь и весь следующий день, но еще восемь дней, – лишь тогда я постепенно воспрянул духом, ко мне вернулся аппетит, и в пару недель я окончательно оправился.
Все это время я ходил из угла в угол и никого не посвящал в свои переживания; как же обрадовался я, когда, избавившись от жестокой тирании своего демона, смог отправиться к Фрэнсис и снова быть с нею рядом.
Глава XXIII
В одно ясное, морозное ноябрьское воскресенье мы с Фрэнсис долго гуляли по городу; мы прошлись по бульварам и, когда Фрэнсис пожаловалась на усталость, сели на одну из осененных деревьями скамей, расставленных вдоль дороги как благодатное пристанище для притомившихся путников. Фрэнсис оживленно рассказывала о Швейцарии, и я подумал уже, что глаза ее говорят не менее красноречиво, чем язык, как внезапно она прервала рассказ и заметила:
– Monsieur, этот джентльмен, вероятно, вас знает.
Я поднял глаза. Мимо нас проходили трое богато одетых мужчин, которые, судя по их виду, поступи, равно как и чертам лица, были англичане; в самом высоком из этой троицы я сразу же признал м-ра Хансдена – он театральным жестом приподнял шляпу, приветствуя Фрэнсис, затем отпустил мне многозначительную гримасу и отправился дальше.
– Кто это? – удивилась Фрэнсис.
– С этим человеком я знаком был еще в Англии.
– А почему он мне так поклонился? Ведь он меня не знает.
– Ну, в некотором смысле знает.
– Откуда же, Monsieur? – Она по-прежнему называла меня «Monsieur», и мне никак не удавалось убедить ее пользоваться более мне приятным и ласковым наименованием.
– Ты не заметила, какой у него был взгляд?
– Его взгляд? Нет. И что он говорил?
– Тебе он сказал просто: «Как поживаете, Уильямина Кримсворт?», – а мне: «Итак, вы нашли наконец себе достойное дополнение – вот она, женская особь вашего типа!»
– Но вы не могли прочесть все это в его глазах: он так быстро прошел мимо.
– Положим, я прочел не только это, Фрэнсис. Я узнал, что он навестит меня сегодня вечером или при ближайшем удобном случае и, не сомневаюсь, будет требовать, чтобы я представил его тебе. Привести его?
– Как вам будет угодно, Monsieur, я не возражаю. Думаю, мне интересно будет узнать его получше: с виду он человек оригинальный.
Как я и предполагал, Хансден явился ко мне в тот же вечер, и первое, что он сказал, было:
– Можете не хвастаться, Monsieur le Professeur, я и так знаю, что вас пригласили в *** Коллеж, и все тому подобное – Браун мне всё сообщил.
Далее он сказал, что прибыл из Германии два дня назад, после чего несколько сурово спросил, не с мадам ли Пеле-Рюте видел он меня на бульваре. Я готов был с горячностью опровергнуть его предположение, однако, чуть поразмыслив, сдержался и, сделав вид, будто вовсе не намерен это отрицать, поинтересовался, какое впечатление она произвела на Хансдена.
– Что касается ее, то к тому я скоро вернусь, но для начала у меня найдется словечко и для вас. Я вижу, вы изрядный негодяй, если смеете так нагло разгуливать с чужой супругой! Я всегда считал, что в вас больше здравого смысла, чтобы оказаться замешанным в истории такого сорта.
– А как вам леди?
– Она определенно слишком хороша для вас; она в чем-то схожа с вами, но на ступень выше – не в смысле красоты, впрочем, – хотя, признаться, когда она поднялась со скамьи (а я оглянулся, когда вы двинулись в другую сторону), мне показалось, что фигура ее и осанка восхитительны. Эти иностранцы знают толк в грации. Но как обошлась она с Пеле! Всего ведь три месяца, как вышла за него – он, надо думать, деревянный!
Разговор в таком русле мне уже не нравился, и я решил вывести Хансдена из заблуждения.
– Пеле? Вы только и думаете, что о мсье и мадам Пеле! Только о них и говорите. Я молил бы всех святых, чтоб вы сами женились на мадемуазель Зораиде!
– Так эта молодая леди была не мадемуазель Зораида?
– Нет, и не мадам Зораида.
– Почему же вы солгали мне в таком случае?
– Я вам не лгал, это вы слишком поспешны в выводах. Она моя ученица, притом швейцарка.
– И вы, следует полагать, намерены на ней жениться? Не отпирайтесь.
– Жениться? Думаю, что да – если судьба будет щадить нас обоих еще пару месяцев. Это моя маленькая лесная земляника, Хансден, свежесть и аромат которой заставляют меня пренебречь вашим тепличным виноградом.
– Довольно! Не хвастайте, не выставляйтесь – я этого не выношу. Кто она? Из какой касты?
Я улыбнулся. Хансден невольно сделал особый акцент на слове «каста»; будучи фактически республиканцем и лордоненавистником, Хансден так чрезмерно гордился своей древней ***ширской кровью, своим происхождением и репутацией фамилии, достойной почтения и почитаемой всеми на протяжении уже многих поколений, как, вероятно, не гордился ни один пэр в королевстве своими нормандскими предками и титулом, дарованным при нормандском завоевании. Хансден мог так же помышлять о том, чтобы взять жену из низшего сословия, как лорд Стэнли[242]242
Лорд Стэнли – Эдуард Джефри Смит Дерби (1799–1869), граф; до 30-х гг. виг, затем тори. В 1840–1844 гт. был премьер-министром колоний, позднее стал премьер-министром Великобритании.
[Закрыть] – породниться с Кобденами[243]243
Кобден, Ричард (1804–1865) – фабрикант, лидер фритредеров, идеолог промышленной буржуазии.
[Закрыть].
Я заранее смаковал его удивление, я упивался торжеством своей практики над его теорией; медленно, подавив в себе ликование, я выразительно изрек:
– Она – кружевница.
Хансден впился в меня взглядом. Он ни словом не выразил своего удивления – но удивлен он все же был немало, поскольку имел собственное убеждение касательно достойной партии. Вероятно, он решил, что я готов сделать весьма опрометчивый шаг, однако не стал меня урезонивать и лишь ответил:
– Ладно, вам виднее. В сущности, из кружевницы может получиться не менее славная жена, чем из леди, но, надеюсь, вы побеспокоились хорошенько выяснить, что, если уж у нее нет приличного воспитания, состояния и положения в обществе, она, по крайней мере, сполна наделена теми природными качествами, которые, на ваш взгляд, лучше всего обеспечат ваше счастье. Много у нее родственников?
– В Брюсселе ни одного.
– Это лучше. В подобных случаях родственники – истинное бедствие. Все же я не могу отделаться от мысли, что последствия этого мезальянса будут висеть на вас проклятием до скончания века.
Немного помолчав, Хансден встал, собираясь откланяться. Та исключительная вежливость, с которой он протянул мне руку (чего никогда прежде он не делал), ясно показывала следующее: Хансден заключил, что я вконец лишился рассудка и потому, раз уж я так жестоко наказан Господом, с его стороны абсолютно неуместны цинизм или сарказм, а допустимы лишь доброта и снисходительность.
– Всего вам доброго, Уильям, – произнес он удивительно мягким голосом, тогда как на лице его изобразилось сострадание. – Всего доброго, молодой человек. Желаю вам и вашей избраннице величайшего благополучия и надеюсь, ей удастся удовлетворить вашу утонченную, привередливую натуру.
Большого труда стоило мне не рассмеяться при виде столь великодушно-сочувственной мины на его физиономии; напустив на себя вид отчаянного сожаления, я сказал:
– Я ожидал, что вы изъявите желание познакомиться с мадемуазель Анри.
– О, ее так зовут? Конечно, если это будет удобно, я пожелал бы ее увидеть, но… – Он заколебался.
– Что?
– Я никоим образом не хочу к ней вторгаться…
– Идемте, – решительно сказал я.
Мы вышли. В глазах Хансдена я, без сомнений, был несчастным сумасбродным влюбленным, который вознамерился показать ему свою невесту, жалкую рукодельницу, в ее жалком, скверно обставленном жилище где-то на чердаке; тем не менее он явно настроился держаться при встрече истинным джентльменом, и, справедливости ради надо заметить, под оболочкой его резкости имелось зерно такого рода.
Всю дорогу Хансден доброжелательно со мною беседовал – никогда еще он не был со мною так обходителен. Мы добрались до нужного дома, вошли, поднялись по ступеням; дойдя до лестничной площадки, Хансден направился было к узкой лесенке, ведущей наверх, – он и впрямь нацелился на чердачный этаж.
– Сюда, мистер Хансден, – сказал я негромко и постучал в дверь к Фрэнсис.
Хансден повернулся, слегка сконфуженный собственной оплошностью; он остановил взгляд на зеленом коврике, однако не сказал ни слова.
Фрэнсис, сидевшая возле стола, поднялась нам навстречу; траурное одеяние делало ее похожей на затворницу, пожалуй, даже на монахиню, придавая изумительную неповторимость облику; скорбная простота платья подчеркивала не столько красоту Фрэнсис, сколько ее достоинство; единственно, что оживляло это тонкое шерстяное черное платье, – аккуратный белый воротничок и манжеты.
Фрэнсис приветствовала нас легким, но грациозно-степенным реверансом с видом женщины, предназначенной скорее для почитания, нежели для любви. Я отрекомендовал м-ра Хансдена, и Фрэнсис ответила по-французски, что чрезвычайно рада с ним познакомиться. Безупречное ее произношение, тихий и вместе с тем глубокий, чистый голос, казалось, мгновенно подействовали на Хансдена; ответил он ей также по-французски – я впервые слышал, как он изъясняется на этом языке, говорил же он на нем превосходно.
Я отошел к окну; м-р Хансден по приглашению хозяйки занял кресло у камина; со своего места я мог единым взором охватить всю комнату, включая их обоих. Комната, как всегда, сверкала чистотой и походила на маленькую изысканную гостиную; стоявшая в центре стола ваза с цветами и свежие розы в каждой фарфоровой вазочке на каминной полке придавали ей поистине праздничный вид.
Фрэнсис казалась очень серьезной, Хансден же отбросил обычную резкость манер; с исключительной любезностью они беседовали по-французски, и разговор их протекал довольно гладко, самые заурядные темы обсуждались с превеликой торжественностью, витиеватым слогом, и мне подумалось, что никогда в жизни я не встречал два таких воплощения благопристойности: Хансден, несколько стесненный иноязычной речью, вынужден был придавать законченность каждой фразе и тщательно взвешивать каждое слово, что исключало с его стороны всякую эксцентричность, обыкновенно свойственную ему при общении на родном языке.
Наконец разговор их коснулся Англии, и Фрэнсис принялась засыпать Хансдена вопросами. Оживившись, она начала меняться в лице, в точности как меняется мрачное ночное небо перед восходом: сначала показалось, будто лоб ее прояснился, затем заблестели глаза, лицо смягчилось, потеплело и сделалось подвижнее, на щеках заиграл румянец – и, если прежде Фрэнсис имела вид всего лишь строгой леди, теперь она превратилась в веселую хорошенькую девушку.
У Фрэнсис имелось в запасе много вопросов к англичанину, недавно прибывшему из дорогой ее сердцу островной страны, и она осаждала ими Хан сдена с таким любопытством и горячностью, которые очень быстро растопили его сдержанность, как жар от огня отогревает замерзшую гадюку. Сие не слишком лестное для него сравнение я употребил потому, что Хансден живо напомнил мне пробудившуюся после долгого оцепенения змею, когда он расправил плечи, поднял голову, ранее чуть склоненную, и, отбросив волосы с обширного саксонского лба, посмотрел на Фрэнсис с той откровенной, беспощадной насмешкой, что разожгли в нем нетерпеливый тон и пламенный взгляд собеседницы.
Теперь и Хансден и Фрэнсис сделались самими собою, и он не мог обратиться к ней иначе как на родном языке.
– Вы понимаете по-английски? – осведомился он для начала.
– Немного.
– Прекрасно; тогда вы услышите его в изобилии. Во-первых, в вас я нахожу не намного больше здравого рассудка, нежели кое в ком из моих знакомых, – тут он указал большим пальцем на меня, – иначе вы не стали бы так неистово терзать меня вопросами об этой грязной маленькой стране, именуемой «Англия»; именно безумную неистовость я нахожу в вас, англофобию вижу в ваших глазах, слышу в речах ваших. Как может, мадемуазель, человек хотя бы с крупицей рациональности преисполниться вдруг энтузиазма от одного лишь названия «Англия»? Еще пять минут назад вы представлялись мне некой аббатисой, и я отнесся к вам с соответствующим уважением; теперь же передо мной швейцарская фанатичка с ультраторийскими и ультраангликанскими понятиями.
– Англия – ваша родина? – спросила Фрэнсис.
– Да.
– И вы ее не любите?
– Я был бы жалок, если б любил ее! Маленькая, скверная, Богом проклятая нация, погрязшая в гадкой спеси и беспомощной нищете, прогнившая в своих пороках и, как червями, изъеденная предрассудками.
– Все это можно отнести почти к любой стране, везде есть пороки и предрассудки, и, думаю, в Англии их все же меньше, чем в других странах.
– А вы поезжайте в Англию да убедитесь своими глазами. Съездите в Бирмингем да в Манчестер, побывайте в Лондоне – в квартале Сент-Джайлз – вы получите наглядное представление о нашем устройстве. Рассмотрите получше поступь нашей величественной аристократии – увидите, как шествует она по крови, мимоходом раздавливая сердца. Да загляните потом в лачуги английских бедняков, полюбуйтесь, как Голод застыл, припав к холодным черным камням очага, как Болезнь лежит на незастеленной постели, как Порок распутничает с Бедностью, хотя в действительности предпочитает как любовницу Роскошь и герцогский дворец ему более по вкусу, нежели убогая лачуга с соломенной крышей…
– Я думала не о пороках и нищете, существующих в Англии, я думала о том, что есть там лучшего – что называется национальным духом и характером, что взращивалось и передавалось из поколения в поколение.
– Нет там этого «лучшего» – по крайней мере того, о чем вы были бы способны судить; у вас ограниченное образование и слишком низкое положение, потому вы совершенно не способны оценить ни успехов промышленности, ни прогресса в науках; что же касается Англии в историко-поэтическом свете – я не обижу вас, мадемуазель, если посмею предположить, что вы опирались на подобный сентиментальный вздор?
– Отчасти да.
Хансден рассмеялся с нескрываемой ядовитой издевкой.
– Да, это так, мистер Хансден. А вы из тех, что совершенно безразличны к подобному сентиментальному вздору, как вы изволили это назвать?
– Мадемуазель, что такое это ваше «сентиментальное» и вообще «чувство»? Мне не приводилось его видеть. Каковы его длина, ширина, вес, стоимость – да, особенно стоимость? Какую цену дадут ему на рынке?
– Ваш портрет для того, кто вас любил, хранимый из сентиментальности, будет бесценен.
Загадочный, непроницаемый Хансден, услышав это, вмиг покраснел, что было ему несвойственно, – Фрэнсис определенно кольнула его в болезненную точку. Нечто мрачное и тревожное возникло перед его мысленным взором, и, не сомневаюсь, в ту непродолжительную паузу, что последовала за столь удачным выпадом противника, Хансден возжелал, чтобы кто-нибудь любил его так, как жаждал он быть любимым, – кто-нибудь, на чью любовь он мог бы открыто ответить.
Противница его воспользовалась внезапно обретенным перевесом сил:
– Если ваш мир – мир без сентиментального и без чувства, мистер Хансден, я более не удивляюсь, что вы так ненавидите Англию. Не знаю в точности, каков из себя Рай и ангелы в нем, но восхитительнее края я не могу вообразить, и ангелы для меня – самые совершенные создания; так вот, если б один из них – Абдиил, «верный себе» (она вспомнила Мильтона), – вдруг лишился бы своих идеалов, я думаю, он очень скоро выбросился бы из Небесных Врат, покинул горние выси и устремился бы к преисподней – да, к той самой преисподней, от которой он «с презрением отворотил хребет».
Говорила Фрэнсис с удивительно сочной интонацией; слово же «преисподняя» она произнесла со столь потрясающей экспрессией, что Хансден даже посмотрел на нее с восхищением. Он ценил силу – и в мужчинах, и в женщинах; ему нравилось, когда кто-то находил в себе смелость перешагнуть общепринятые рамки. Едва ли когда-нибудь случалось ему услышать из женских уст произнесенное с такой силой, с такой категоричностью слово «преисподняя», и звук этот явно был приятен его слуху; Хансден был бы рад услышать снова, как она ударит по тем же струнам, – однако это было уже не в характере Фрэнсис.
Проявление этой странной внутренней силы никогда не доставляло ей радости; крайне редко, под действием каких-то чрезвычайных, чаще всего гнетущих, обстоятельств сила эта поднималась с глубин, где тихо тлела втайне от всех, и, даже разгоревшись, только вспыхивала ярким румянцем на щеках и проникала в голос. Порою, когда мы с Фрэнсис разговаривали наедине, она высказывала очень смелые суждения так же резко и горячо – но стоило этой силе всплеснуть, как она исчезала, и я уже не мог вызвать ее снова, – являлась она сама по себе и так же независимо скрывалась.
Фрэнсис спокойно улыбнулась Хансдену и перевела разговор в прежнее русло:
– Если Англия и в самом деле такая ничтожная страна – почему тогда на континенте она пользуется таким уважением?
– Я как-то склонен был считать, что это и ребенку ясно, – отозвался Хансден, который редко отказывал себе в удовольствии намекнуть на низший ум тому, кто начинал с ним спорить. – Если б вы были моей ученицей – хотя, мне кажется, вы имеете несчастье обладать таким скверным характером, какого не встретишь на сотню миль вокруг, – я б за ваше невежество поставил вас в угол. Неужели вы не понимаете, мадемуазель, что именно на золото наше покупаются французская любезность, немецкое расположение и швейцарское раболепие? – И он злобно усмехнулся.
– Швейцарское раболепие?! – вскричала Фрэнсис, глубоко задетая последними словами Хансдена. – Вы смеете называть моих соотечественников раболепствующими? – Она с вызовом встала; в глазах ее бушевала ярость. – Вы при мне оскорбляете Швейцарию, мистер Хансден? Вы думаете, у меня нет высоких чувств и ценностей? Уж не считаете ли вы, что я могу жить, видя только пороки, серость и деградацию, что в избытке можно обнаружить в альпийских деревнях, и выкинув из сердца и из памяти величие нашего народа, нашу кровью добытую свободу или великолепие наших гор? Вы заблуждаетесь, весьма заблуждаетесь.
– Величие вашего народа? Называйте так, если вам угодно; ваши соотечественники – смышленые ребята: они сумели превратить в товар то, что для вас всего лишь абстрактные понятия; они недолго думая продали свое «величие» вкупе с «кровью добытой свободой», чтобы служить иностранным коронам.
– Вы были хоть раз в Швейцарии?
– Был, причем дважды.
– Вы совсем ее не знаете.
– Знаю.
– И при этом говорите, что швейцарцы торгаши, в точности как попугай твердит: «Попка дурак», или как бельгийцы здесь говорят, что англичанам недостает смелости, или как французы обвиняют их в вероломстве. В ваших словах нет ни капли справедливости.
– В них есть правда.
– Должна сказать вам, мистер Хансден, что вы в большей степени безрассудны, чем я; у вас искаженные понятия о том, что существует в действительности; вы отвергаете личный патриотизм и национальное величие, как атеист – Бога и существование собственной души.
– Куда это вас унесло? Вы отклонились от темы: мы, кажется, говорили о торгашеской природе швейцарцев.
– Да, и если б вы даже доказали мне это – чего вы не в силах сделать, – я не перестала бы любить Швейцарию.
– Значит, вы сумасшедшая, воистину сумасшедшая, если так фанатично любите миллионы торговых судов, нагруженных землей, лесом, снегом и льдом.
– Не такая сумасшедшая, как вы, который не любит ничего.
– В моем помешательстве есть какая-то система – в вашем же ее нет.
– Ваша система – это выжимать все лучшее из миро здания, а переработанные отходы мнить разумным и правильным.
– Вы не умеете доказывать свою мысль, – сказал Хансден. – У вас нет логики.
– Лучше быть без логики, чем без чувств, – парировала Фрэнсис, которая тем временем сновала между посудным шкафом и столом, занятая если не слишком гостеприимными мыслями, то, по крайней мере, гостеприимным делом: расстелив скатерть, она расставляла тарелки и раскладывала ножи с вилками.
– Это, вероятно, в мой адрес, мадемуазель? Вы полагаете, я бесчувствен?
– Я полагаю, вы в разладе с собственными чувствами, равно как и с чувствами других людей, и, рассуждая об иррациональности чувств, требуете подавить их, поскольку, по-вашему, они будто бы идут вразрез с логикой.
– И правильно делаю.
В этот момент Фрэнсис скрылась в маленькой кладовой; вскоре она появилась.
– Правильно делаете? Вот уж нет! И очень ошибаетесь, если так думаете. А теперь будьте добры пропустить меня к огню, мистер Хансден, мне нужно кое-что приготовить. – Она установила на огонь кастрюлю, затем, помешивая в ней, продолжала: – Правильно делаете? Как будто было бы правильно подавить любое чувство, дарованное человеку Богом, особенно такое, что, как патриотизм, выносит человека за границы его эгоизма. – Она пошевелила дрова и подставила поближе к очагу блюдо.
– Вы родились в Швейцарии?
– Да, иначе с чего бы я стала называть ее своей родиной.
– А откуда у вас английские черты лица и сложение?
– Я наполовину англичанка: в моих жилах течет и английская кровь; так что я имею полное право удвоить свою силу патриотизма, будучи связана с двумя прекрасными, свободными и процветающими странами.
– Из Англии у вас матушка?
– Совершенно верно, а ваша матушка, надо полагать, с Луны или из Утопии, поскольку ни одна европейская нация вам не близка.