Текст книги "Соблазнение Джен Эйр"
Автор книги: Шарлотта Бронте
сообщить о нарушении
Текущая страница: 50 (всего у книги 72 страниц)
Глава XX
Едва закрыв дверь, я увидел на столе два письма; я предположил было, что это пригласительные записки от родственников моих учеников – мне случалось получать подобные знаки внимания; о более же интересной корреспонденции для меня, не имевшего друзей, вопроса не стояло: все то время, что я жил в Брюсселе, прибытие почты не представлялось мне событием особой значимости.
Я взялся за конверты и, равнодушно глядя на них, приготовился распечатать; но тут и взгляд и рука у меня застыли: я был ошарашен такой неожиданностью – будто, ожидая увидеть лишь пустую страницу, я вдруг обнаружил яркую картинку; на одном конверте была английская марка, на другом же – изящ ный, четкий, явно женский росчерк. Я начал со второго письма и прочел следующее:
«Мсье, я обнаружила то, что Вы сделали в тот самый день, когда посетили меня; Вы, вероятно, поняли, что я каждый день вытираю пыль с фарфора; поскольку никого, кроме Вас, у меня в доме не было за всю неделю, а волшебных денег в Брюсселе не водится, вряд ли стоит сомневаться, кто оставил двадцать франков у меня на каминной полке. Когда я нагнулась поискать Вашу перчатку под столом, я услышала, как Вы тронули вазочку, и немало удивилась тому, что Вы вообразили, будто перчатка могла туда попасть. Итак, мсье, поскольку деньги эти не мои, я ими не воспользуюсь. Не посылаю их с этим письмом, потому что оно может потеряться, однако при первой же встрече я их возвращу – и Вы не должны этому воспротивиться: во-первых, мсье, надеюсь, Вы способны понять человека, предпочитающего отдавать свои долги, чтобы не быть никому чрезмерно обязанным; во-вторых, теперь я вполне могу себе это позволить, потому как обеспечена местом.
Собственно, в связи с последним обстоятельством я и решила написать Вам: добрые вести всегда приятно сообщать, а на сегодняшний день у меня есть только мой учитель, с кем я могу чем-либо поделиться.
Неделю назад меня пригласили к миссис Уортон, английской леди; старшая ее дочь выходила замуж, и один богатый родственник презентовал ей фату и платье с дорогими старинными кружевами, ценными как бриллианты, но чуточку попорченными от времени, – их мне и поручили починить. Работу эту я делала у невесты в доме, и, кроме того, меня попросили закончить кое-какие вышивки – так что на все это ушла без малого неделя. Когда я работала, мисс Уортон часто заходила в комнату и усаживалась возле меня, иногда к ней присоединялась и миссис Уортон. С ними мне пришлось говорить по-английски, и однажды они спросили, как мне удалось так хорошо овладеть языком; затем они поинтересовались, что еще я знаю, какие книги читала, и, казалось, весьма были удивлены моими познаниями. Как-то раз миссис Уортон привела с собою одну парижанку, чтобы проверить, насколько хорошо я знаю французский. В результате – вероятно, благодаря тому, что предсвадебный душевный подъем подвигал и мать и дочь на благотворительность, и тому, что они вообще по природе добры и великодушны, – они решили, что желание мое заниматься более серьезным делом, нежели чинить кружева, вполне разумно и похвально, и в тот же день они усадили меня в свой экипаж, собираясь ехать к миссис Д***, директрисе первой английской школы в Брюсселе. Директриса эта как раз искала француженку, которая смогла б давать уроки географии, истории, грамматики и словесности на французском языке. Миссис Уортон прекрасно меня отрекомендовала, а поскольку две ее младшие дочери учатся в этой школе, покровительство ее помогло мне получить место. Мы уговорились, что приходить я буду ежедневно на шесть часов (к счастью, от меня не требовалось жить при школе: мне было б ужасно грустно расстаться со своим домом), за что миссис Д*** будет платить мне двенадцать сотен франков в год.
Теперь Вы видите, мсье, что я богата – богаче, чем когда-либо на это надеялась. Это так замечательно, в особенности потому, что из-за долгой работы с тонким кружевом у меня начало портиться зрение, к тому же я так уставала, засиживаясь с ним до поздней ночи, что уже не в силах была читать или учиться. У меня появились опасения, что если я вдруг заболею, то не смогу себя прокормить; теперь этот страх большей частью отступил. И я благодарю Господа за помощь и чувствую, что просто необходимо поведать о своем счастье кому-нибудь, у кого достаточно доброе сердце, чтобы возрадоваться чужой удаче. Потому я не могла противиться искушению написать Вам; я убеждала саму себя, что для меня наслаждение писать это письмо, а Вас оно не слишком отяготит, хотя, возможно, и немного наскучит. Не гневайтесь на мою многоречивость и не блестяще отделанные фразы.
Преданная Вам ученица, Ф. Э. Анри».
Прочитав письмо, я некоторое время размышлял над его содержанием – ощущал ли я при этом только радость, или же охватило меня иное чувство, скажу чуть позже.
Я взял другое письмо. Конверт был надписан незнакомым мне почерком, мелким и очень ровным, не мужским и не то чтобы женским; на печати был герб, относительно которого я мог сказать лишь, что это не герб Сикомбов, следовательно, послание это не могло прийти ни от кого из моих почти уже забытых и определенно забывших меня совершенно родственников-аристократов. От кого же тогда оно? Я вскрыл конверт, развернул вложенный в него листок и прочел:
«Ни в коей мере не сомневаюсь, что Вы процветаете в своей грязной Фландрии, определенно питаясь туком этой жирной земли[217]217
«…питаясь туком… земли…» – здесь: «живя в роскоши, среди изобилия». «И возьмите отца вашего и семейства ваши, и прийдите ко мне; я дам вам лучшее в земле Египетской, и вы будете есть тук земли» (Бытие, 45, 18).
[Закрыть]; что сидите, как черноволосый, смуглый и носатый сын израилев у котлов с мясом в земле Египетской[218]218
«…у котлов с мясом в земле Египетской…» – «И сказали им сыны Израилевы: о, если бы мы умерли от руки Господней в земле Египетской, когда мы сидели у котлов с мясом, когда мы ели хлеб досыта!..» (Исход, 16, 3).
[Закрыть] или же как бесчестный левит[219]219
Левит – служитель религиозного культа у евреев.
[Закрыть] у медного котла, то и дело погружая священный багор в море похлебки и вытягивая себе кусочек пожирнее да помясистее. Это я знаю наверняка, поскольку в Англию Вы ни разу не написали.
Неблагодарный! Я, посредством великолепной рекомендации, добыл Вам место, где теперь Вы как сыр в масле катаетесь, – и хоть бы словечко благодарности, хоть бы какой-то знак признательности в ответ! Однако я еду Вас повидать и думаю, что даже с Вашими вялыми аристократическими мозгами Вы могли б хотя бы в общих чертах представить, какой нравственный урок, уже упакованный в моем багаже, будет Вам преподнесен немедленно по моем приезде.
Между тем я в курсе всех Ваших дел и недавно узнал из последнего письма Брауна, что ходят слухи, будто Вы намерены связать себя выгодной партией с маленькой богатой бельгийской учительницей – м-ль Зенобией или что-то в этом роде. Не удостоюсь ли я чести хотя б взглянуть на нее по прибытии? Смею Вас уверить, если она удовлетворит мой вкус или я сочту ее привлекательной с точки зрения материальной, я вцеплюсь в Вашу добычу и, вырвав из Ваших зубов, торжествующе унесу ее к себе (хотя я не люблю маленьких и коренастых, а Браун пишет, что она низкорослая и плотная – в самый раз для такого тощего и на вид изголодавшегося малого, как Вы).
Так что будьте настороже, ибо Вам не известно, ни в какой день, ни в какой час Ваш…… (дабы не богохульствовать, оставлю пропуск).
Искренне ваш, Хансден Йорк Хансден».
– Хм! – мрачно хмыкнул я и, положив письмо, снова воззрился на убористый, аккуратный почерк, вроде бы не имеющий ничего общего с таким человеком, как Хансден.
Говорят, почерк соответствует характеру человека, – и какое ж соответствие было в этом письме? Впрочем, припомнив своеобразную наружность его автора, характерные особенности его натуры, о которых я скорее догадывался, нежели знал, я ответил себе: «Соответствие есть, и отнюдь не малое».
«Итак, – размышлял я, – Хансден едет в Брюссель, и когда он прибудет, не известно. Ясно только, что он предвкушает увидеть меня в пике благоденствия, собирающимся жениться, обосноваться в теплом гнездышке и с комфортом устроиться под боком у чистенькой, упитанной супруги. Хотел бы я, чтобы он полюбовался в действительности той картиной, которую нарисовал. Что он скажет, когда вместо парочки пухленьких голубков, воркующих и целующихся в увитом розами домике, он обнаружит одинокого исхудалого баклана, без подруги и без крова, стоящего на продуваемом всеми ветрами утесе нищеты? А, к черту! Пусть приезжает, пусть повеселится над контрастом между слухами и тем, что есть на самом деле. Уж не дьявол ли он, если я не могу ни возлюбить его за все, им сделанное для меня, ни скрыться от него и должен постоянно отвечать искусственной улыбкой и дерзким словом на его убийственный сарказм».
Затем я снова обратился к письму Фрэнсис, этой звонкой струне, звука которой я не мог бы заглушить, даже зажав руками уши, ибо звенела она во мне; и, хотя музыка эта была сама гармония и совершенство, каденция неизменно звучала стоном.
Тот факт, что Фрэнсис высвободилась из-под гнета нужды, что проклятье неимоверного труда было наконец с нее снято, разумеется, переполнял меня радостью; то, что первым ее порывом было поделиться со мною приятной новостью, нашло благодарный отклик в моем сердце. Я словно сделал два глотка из чаши с ароматным нектаром, но стоило мне в третий раз коснуться губами чаши – напиток в ней показался уксусом с желчью.
Два человека с умеренными запросами могут довольно-таки неплохо прожить в Брюсселе на те средства, которых едва ли может хватить на более-менее приличное существование в Лондоне – и вовсе не потому, что основные жизненные потребности столь дороги в английской столице или налоги столь высоки, но потому, что англичане в отношении дорогостоящих капризов опережают все прочие нации на земле и являются более жалкими рабами общественного мнения и привычки поддерживать общепринятую форму, чем итальянцы являются рабами римской церкви, французы – тщеславия, русские – своего царя, а немцы – темного пива.
Мне виделось больше здравого смысла в скромном убранстве небольшого, но уютного бельгийского дома, которое повергло бы в стыд роскошь и ненатуральное великолепие сотни респектабельных английских особняков. В Бельгии, если вам удалось обзавестись деньгами, вы можете их приберечь; в Англии же вряд ли такое возможно: соблюдение формы там за месяц проглотит то, что с большим трудом заработано за год. В этой стране роскоши и крайней нужды следовало бы презирать себя тем классам, что так рабски поклоняются общепринятому. На сей предмет я мог бы написать целую главу, а то и две, но – по крайней мере теперь – должен воздержаться.
Имей я тогда надежных шестьдесят фунтов в год (при пятидесяти фунтах годовых у Фрэнсис), я мог бы не мешкая отправиться прямо к ней и изложить все то, что, подавленное и приглушенное, невыносимо терзало мне сердце; совокупного нашего дохода вполне хватило бы на довольно сносное существование, поскольку жили мы в стране, где бережливость не расценивалась как убожество, где умеренность в туалетах, пище, обстановке не смешивалась с вульгарностью. Но как мог помышлять об этом учитель без места, без средств и без связей! Такое чувство, как любовь, такое слово, как супружество, были просто неуместны в сердце у него и на устах. Только теперь я смог по-настоящему проникнуться тем, что значит бедность, только теперь та жертва, что я принес, отказавшись от должности, обозначилась в ином свете – вместо правильного, разумного, достойного шага я увидел в ней легкомысленный, безрассудный поступок.
Добрую четверть часа я проходил по комнате от окна к стене и обратно; из окна на меня глядел молчаливый самоукор, со стены же – презрение к себе. Неожиданно зазвучал голос Рассудка.
«Ничтожные, бестолковые мучители! – кричал он. – Человек исполнил свой долг; вы не смеете так изводить его мыслями о том, что все могло бы быть иначе; он отказался от сию минутного, сомнительного блага ради того, чтобы избежать долгого и тяжкого зла, – и он прав. Дайте ему немного поразмыслить – и, когда ваша ослепляющая и оглушающая завеса осядет, он отыщет верный путь».
Я сел, подпер руками лоб; я думал час, думал два – все бесплодно. Я был похож на человека, запертого в подземелье, который вглядывается в кромешную тьму и ждет, что сквозь камень и цемент в ярд толщиной к нему пробьется свет, – ведь даже в самой вроде бы надежной кладке могут оказаться щели, возникнуть трещины.
Нашлась такая щель и в моем тупиковом положении; через некоторое время я увидел – или мне это только мнилось – луч света, слабого, холодного, мертвенного, но все-таки света, что показал узкий выход, обещанный Рассудком. После двух-трех часов мучительных поисков я отыскал в памяти осколки кое-каких обстоятельств и обнадежил себя тем, что, если их сложить, у меня в руках окажется неплохой инструмент и я выберусь из тупика.
Обстоятельства эти вкратце были таковы.
Месяца за три до этого г-н Пеле по случаю своих именин решил устроить мальчикам праздничное развлечение, закатив пикник в одном из предместий Брюсселя, названия которого мне теперь не припомнить; близ него было несколько водоемов, именовавшихся étangs[220]220
Пруды (фр.).
[Закрыть]; среди них выделялся одинétang, значительно больше остальных, и по праздникам многие горожане обыкновенно развлекались тем, что катались по нему в маленьких лодочках.
Питомцы г-на Пеле, уничтожив несметное количество gaufres[221]221
Вафель (фр.).
[Закрыть] и опорожнив несколько бутылок лувенского пива в тенистом садике, специально разбитом для подобных развлечений, принялись умолять директора позволить им покататься по étang.
Полдюжине мальчиков – тем, что постарше, – удалось добиться такого разрешения, мне же поручено было их сопровождать. В числе этих счастливчиков случилось оказаться некому Жану Батисту Ванденгутену – самому увесистому в школе юному фламандцу, который в свои шестнадцать лет при невысоком росте обладал фигурой необъятной, вполне национальных габаритов.
К несчастью, Жан первым ступил в лодку; он споткнулся, завалился на борт, и легкая лодочка, возмущенная его весом, опрокинулась. Ванденгутен погрузился в воду, как свинец, затем на миг показался на поверхности и снова устремился ко дну.
Мой сюртук и жилет в мгновение ока были сброшены – не напрасно я воспитывался в Итоне и целых десять лет вовсю плавал, нырял и катался на лодках; так что кинуться на помощь тонущему для меня было естественно и просто.
Остальные мальчики и лодочник уж было завопили, уверенные, что будет два утопленника вместо одного; но, когда Жан всплыл в третий раз, я ухватил его за ногу и за воротник, и через три минуты мы оба уже сидели на берегу.
По правде говоря, этот мой поступок, в сущности, не был особо героическим: никакой опасности моя жизнь не подвергалась, я даже не схватил простуды; но, когда чета Ванденгутенов, у которой Жан Батист был единственным отпрыском и надеждой, узнала о моем подвиге, они преисполнились уверенностью, что я проявил беспримерную храбрость и самопожертвование и никакою благодарностью сие не вознаградить. Мадам, в частности, говорила, что я, должно быть, нежно любил ее драгоценного сыночка, иначе не стал бы «рисковать собственной жизнью ради его спасения». Мсье Ванденгутен, весьма представительный, хотя и несколько флегматичный господин, был немногословен, однако не отпустил меня, пока не добился обещания, что в случае, если мне потребуется какая-либо помощь, я непременно к нему обращусь и тем самым предоставлю возможность меня отблагодарить.
Эти-то его слова и были теперь для меня лучом надежды, именно здесь я видел для себя единственный выход – и тем не менее холодный этот свет меня не радовал, и выход был не таким, через который мне хотелось бы выбраться. Г-н Ванденгутен, в самом деле, не был передо мною должником, и на основании своей ничтожной заслуги я, разумеется, к нему обратиться не мог, – но меня вынуждала необходимость: мне надо было срочно подыскать работу, и лучшим шансом ее найти было заручиться его рекомендацией. Я знал, что стоит только попросить – и я тотчас ее получу; но я не мог просить ее: это возмущало мою гордость и вообще было противно моим правилам; я чувствовал, что подобная просьба бесчестна и что, пойдя на это, я, возможно, буду раскаиваться всю жизнь.
В тот вечер я все же отправился к г-ну Ванденгутену. Но я напрасно гнул лук и приспосабливал стрелу: тетива лопнула.
Я остановился у массивной двери большого, красивого дома в фешенебельном квартале Брюсселя; открыл мне слуга, и я спросил г-на Ванденгутена; мне ответили, что хозяин с семьей уехали в Остенде и неизвестно, когда вернутся. Я оставил свою карточку и так ни с чем и ушел.
Глава XXI
Минула неделя, наступил le jour des noces[222]222
День свадьбы (фр.).
[Закрыть]; брачная церемония состоялась в соборе Св. Иакова; м-ль Зораида стала мадам Пеле née[223]223
Урожденной (фр.).
[Закрыть] Рюте, и через час после этого превращения «счастливая молодая чета», как обозначили ее в газетах, была уже на пути к Парижу, где, согласно ранней договоренности, должен был пролететь ее медовый месяц.
На следующий же день я покинул дом Пеле. Я сам и мое движимое имущество (одежда и книги) вскоре переместились в скромное жилище, нанятое неподалеку. За полчаса одежда была разложена по ящикам комода, книги встали на полку – и переезд был завершен. Едва ли я чувствовал бы себя в тот день несчастным, если б не острая душевная боль, оттого что непреодолимое желание пойти на Рю Нотр-Дам-о-Льеж сталкивалось с твердым решением избегать эту улицу, пока не рассеется туман неопределенности перед моими перспективами.
Был очень тихий и мягкий сентябрьский вечер, дел особых у меня не было; я знал, что Фрэнсис уже должна была освободиться после уроков; мне подумалось, что она, возможно, хотела бы повидать своего учителя – я же определенно хотел видеть свою ученицу. Воображение ласковым шепотком начало тихонько рассказывать мне о возможных радостях.
«Ты найдешь ее за чтением или письмом, – вещало оно, – и незаметно сядешь рядом; не стоит сразу нарушать ее покой непривычным для нее поспешным жестом или же смущать ее странными речами. Будь таким, как всегда: окинь строгим взглядом то, что она написала, послушай, как она читает; побрани ее или слегка похвали – ты ведь знаешь, как действует на нее и то и другое; ты знаешь, какой лучистой бывает ее улыбка, какое воодушевление порою светится в глазах; тебе знаком секрет, как пробудить в них именно то выражение, какое ты желаешь, и тебе дано выбирать из всей их палитры.
Она будет тихо сидеть и слушать тебя столько, сколько тебе угодно будет говорить; в твоей власти держать ее под могущественными чарами, скреплять печатью молчания ее уста и заставлять выразительные черты, ее радостную улыбку окутываться пеленою робости.
Впрочем, тебе известно: она не бывает однообразно мягка и покорна; тебе уже доводилось с каким-то странным наслаждением наблюдать, как в ее эмоциях, в выражении лица воцарялись негодование, презрение, строгость, досада. Ты знаешь, далеко не многие сумеют ею управлять. Она скорее сломается под рукой Тирании и Несправедливости, но никогда не склонится; зато Благоразумие и Доброта могут с легкостью ею править.
Так испытай же их силу! Иди – эти орудия не вызовут взрыва страстей, ты можешь их применить совершенно безопасно».
«Нет, я не пойду, – был мой ответ на это сладостное искушение. – Есть предел у любого самообладания. Разве могу я встретиться сегодня с Фрэнсис, разве могу сидеть с ней наедине в тихой, уютной комнате – и общаться лишь на языке Благоразумия и Доброты?»
«Нет», – последовал быстрый и пылкий ответ той Любви, что властвовала теперь мною.
Время словно замерло, солнце как будто и не собиралось садиться, и, хотя часы звучно тикали, мне казалось, что стрелки абсолютно неподвижны.
– Какая духота сегодня! – вскричал я и резко распахнул окно. И впрямь столь разгоряченное состояние у меня бывало крайне редко.
Услышав шаги на парадной лестнице, я неожиданно подумал, может ли этот locataire[224]224
Жилец (фр.).
[Закрыть], поднимающийся теперь к своей квартире, быть в состоянии столь же возбужденного ума и растрепанных чувств, как я, – или же он неизменно спокоен, уверен в своих доходах и свободен от разгулявшихся страстей?
Что я слышу?! Уж не собирается ли он ко мне заявиться и ответить на вопрос, едва успевший родиться в моих мыслях? Он действительно постучался в мою дверь, быстро и с силой, и не успел я пригласить его войти, как он шагнул через порог и закрыл за собою дверь.
– Ну, и как вы тут? – негромко спросил он по-английски совершенно равнодушным тоном.
Далее мой гость без всяких церемоний, не представившись, невозмутимо положил на стол шляпу и в нее – перчатки, чуть придвинул к центру единственное в комнате кресло и со спокойнейшим видом в него уселся.
– В состоянии ли вы сказать хоть слово? – спросил он таким небрежным тоном, будто давая понять, что на этот вопрос я могу и не отвечать.
Тут я счел необходимым воспользоваться услугой добрых моих друзей les bésicles[225]225
Очков (фр.).
[Закрыть], впрочем, не для того, чтобы установить личность гостя – поразительная его наглость и без того мне это прояснила, – но чтобы разглядеть его получше, увидеть выражение его лица.
Я не торопясь протер стекла и надел очки так же неспешно, аккуратно, чтобы, не дай Бог, они не поцарапали мне переносицу и не запутались в волосах. Я сидел у окна, спиной к свету и vis-à-vis с гостем; место это было бы более удачным для него, поскольку он всегда предпочитал рассматривать кого-либо, нежели самому быть рассматриваемым.
Да, это был он – никакой ошибки быть не могло – с его шестифутовой, приведенной в сидячее положение фигурой в темном дорожном платье с бархатным воротником, в серых панталонах и с черным шарфом; это было его лицо, оригинальнее коего вряд ли сотворяла Природа, хотя вроде бы ничем особенным не выделяющееся; лицо, в котором нет ни одной черты достаточно броской или странной – и в целом представляющее собою нечто уникальное. Впрочем, стоит ли описывать неописуемое!
Не торопясь начать разговор, я сел и уставился на гостя без тени смущения.
– О, вам угодно так поиграть, да? – произнес он наконец. – Хорошо, посмотрим, кто скорее утомится.
И он извлек из кармана красивый портсигар, медленно достал сигару, закурил, затем снял с ближайшей полки какую-то книгу и, откинувшись на спинку кресла, принялся читать и курить с такой невозмутимостью, будто находился в собственном доме на Гров-стрит, в ***шире, в Англии. Я знал, что сидеть так он мог хоть до полуночи, если уж ему припал вдруг такой каприз, и потому я поднялся, забрал у него книгу и сказал:
– Не испросив разрешения, вы не будете ее читать.
– Она глупая и скучная, – отозвался он, – так что я немного теряю. – И поскольку лед молчания был таким образом пробит, он продолжал: – Я полагал, вы живете у Пеле. Я отправился туда днем и уже настроился умереть с голоду, ожидая вас в классной комнате, как вдруг узнал, что вас нет и что переехали вы еще утром. Впрочем, вы оставили свой новый адрес, о котором я и осведомился, – признаюсь, не ожидал от вас подобной предусмотрительности. Так почему вы оттуда уехали?
– Потому что Пеле женился как раз на той леди, которую вы с мистером Брауном прочили мне в жены.
– О, в самом деле?! – воскликнул Хансден и испустил ехидный смешок. – Так, значит, вы потеряли разом и невесту и должность?
– Именно.
Он быстро окинул взглядом мою тесную комнатку с убогой обстановкой и, мгновенно уяснив положение дел, казалось, снял с меня прежнее обвинение в преуспеянии.
Любопытный эффект произвело сие открытие на этого странного человека: я больше чем уверен, что, если б он обнаружил меня в роскошной гостиной возлежащим на мягкой кушетке с хорошенькой и богатой супругой подле, он бы меня возненавидел; тогда пределом его любезности явился бы краткий, холодно-надменный визит, и больше Хансден ко мне даже не приблизился бы, пока поток фортуны нес бы меня, мерно покачивая. Однако дешевая крашеная мебель, голые стены комнаты и мое унылое одиночество смягчили его непреклонную натуру, и, когда он вновь заговорил, я заметил эту перемену в его голосе и глазах.
– У вас уже есть другая работа?
– Нет.
– А что-нибудь на примете?
– Нет.
– Это скверно. Вы обращались к Брауну?
– Разумеется, нет.
– А не мешало бы, в подобных случаях он часто в силах посодействовать.
– Однажды он уже оказал мне помощь; у меня к нему нет никаких претензий, и я не собираюсь беспокоить его еще раз.
– О, если вы так робки и боитесь показаться назойливым, вам остается только поручить это мне. Сегодня я его увижу, так что могу замолвить за вас словечко.
– Я попросил бы вас этого не делать, мистер Хансден. Я и без того ваш должник; еще в К*** вы оказали мне добрую услугу, вытащив из клетки, в которой я погибал, – та услуга еще не оплачена, и я категорически отказываюсь добавить хотя бы один пункт к тому счету.
– Ну, если так, все встает на свои места. Я думал, беспримерное мое великодушие, выразившееся в том, что я вызволил вас из той проклятой конторы, будет однажды должным образом оценено. «Отпускай хлеб твой по водам, потому что по прошествии многих дней опять найдешь его»[226]226
«Отпускай хлеб твой по водам…» – Книга Екклесиаста, 11, 1.
[Закрыть], – учит Священное Писание. И в самом деле, присмотритесь ко мне внимательнее, юноша, – я бесподобен, вы ничего похожего не встретите в людском стаде. Между тем, если отбросить весь этот вздор и говорить серьезно, вы, согласившись, можете немало выгадать; к тому же просто глупо отвергать помощь, когда вам ее так настойчиво предлагают.
– Довольно, мистер Хансден, вопрос этот исчерпан, поговорим о чем-нибудь еще. Что нового в К***?
– Вопрос этот не исчерпан, или, по крайней мере, надо еще кое о чем поговорить, прежде чем перейти к К***. Эта мисс Зенобия…
– Зораида, – поправил я.
– Хорошо, Зораида. Она в самом деле вышла за Пеле?
– Я вам это уже сказал, и если не верите – сходите поинтересуйтесь у curé собора Св. Иакова.
– И сердце ваше разбито?
– Едва ли. Вроде бы с ним все в порядке – бьется себе, как обычно.
– Значит, душа у вас не такая тонкая, как мне казалось. Вы, похоже, грубый и черствый человек, если вынесли столь ужасное потрясение, даже не пошатнувшись.
– Не пошатнувшись? А с чего бы мне шататься под тем обстоятельством, что бельгийка-директриса вышла замуж за француза-директора? Потомство у них, надо полагать, явит собою странный гибрид – но меня это уже не касается.
– Кстати, Пеле изрядный шутник: ведь с невестой они давно уже были обручены.
– Кто это сказал?
– Браун.
– Вот что я скажу вам, Хансден: Браун – старый сплетник.
– Да, но тем не менее, если то, что он говорит, не вяжется с действительностью, если у вас нет и не было никакого интереса к мисс Зораиде, почему тогда – о юный педагог! – вы расстались со своей должностью сразу после того, как эта особа сделалась мадам Пеле?
– Потому… – Тут я почувствовал, как щеки у меня запылали. – Потому… короче, мистер Хансден, я отказываюсь отвечать как на этот, так и на все прочие вопросы. – И я поглубже сунул руки в карманы брюк.
Хансден посмотрел на меня торжествующе и рассмеялся.
– Над чем вы так веселитесь, Хансден?
– Над вашим образцовым самообладанием. Бог с вами, юноша, не стану вам более надоедать расспросами; я и так все вижу: Зораида вас пленила, а вышла за того, кто побогаче, – что сделала бы всякая здравомыслящая женщина, представься ей такая возможность.
Я не ответил, решив, что пусть он думает обо всем этом, как ему заблагорассудится, поскольку не испытывал никакого желания ни разъяснять Хансдену действительное положение вещей, ни поддерживать ложные его домыслы. Однако провести его было не так-то просто: само молчание, последовавшее вместо горячих уверений в том, что собеседник мой погрешил против истины, казалось, вселило в него сомнения.
– Я склонен думать, – продолжал он, – что дело это поначалу решалось так, как всегда подобные дела решаются разумными людьми: вы предложили ей свою молодость и таланты – уж какие есть – в обмен на ее положение и деньги; вряд ли вы брали в расчет наружность или то, что именуется «любовью», да это и понятно: она намного старше вас и, по словам Брауна, на вид скорее умна, нежели красива. Эта особа, тогда еще не имея возможности заключить более выгодную сделку, решила с вами договориться, но тут Пеле, глава процветающей школы, предложил ей цену значительно выше; она приняла выгодное предложение, и Пеле взял ее. Совершенно правильная сделка – вполне разумная и законная. Ну а теперь можно поговорить о чем-нибудь еще.
– Пожалуй, – ответил я, чувствуя двойную радость: оттого что удалось уйти от нежелательной темы и к тому же обмануть проницательность собеседника – хотя последнее едва ли удалось полностью, поскольку взгляд его был по-прежнему внимательным и пронзающим и мысли Хансдена явно еще вертелись вокруг прежней темы.
– Вы хотите новостей из К***? А какой, позвольте, интерес может у вас быть к К***? Друзей у вас там не осталось за отсутствием таковых. Никто и никогда о вас там не осведомлялся – ни мужчина, ни женщина, и, когда мне случалось в каком-нибудь кругу упомянуть ваше имя, мужчины на меня смотрели так, будто я заговорил Бог знает о ком, а женщины украдкой посмеивались. Похоже, наши К***ские красотки вас недолюбливали. Как это вам удалось навлечь на себя их немилость?
– Не знаю. Я редко с ними общался: для меня они ничего особенного не представляли. Я считал их чем-то таким, на что хорошо поглядеть издалека; их туалеты и лица часто бывали приятны моему взору, но речи и гримаски были всегда непонятны. Когда мне доводилось уловить обрывки какого-то их разговора, это мало что давало, а игра их губ и глаз в этом помочь не могла.
– Так это ваш недостаток, а не их. В К*** женщины столь же умны, сколь красивы; в разговоре они превзойдут любого мужчину, и мне всегда доставляет удовольствие с ними беседовать. Но вы начисто лишены приятности манер, да и вообще в вас нет ничего, чтобы женщина стала к вам приветливой. Я наблюдал, как вы сидите в комнате, где собралась какая-нибудь компания, – слушая, но не вступая в разговор, глядя, как развлекаются другие, но сам не принимая в этом участия; в начале вечеринки вы кажетесь робким и бесстрастным, в середине – каким-то сконфуженно-натянутым, а в конце – обиженным и уставшим. Как вы считаете, можно подобным поведением внушить симпатию или возбудить интерес? Нет, конечно; и если вы не пользуетесь успехом, так сами это заслужили.
– Довольно! – воскликнул я.
– Нет, не довольно; вы видите красоту только с изнанки, вы обижены и потому насмехаетесь. Воистину все самое желанное на свете – богатство, всеобщее признание, любовь, наконец, – всегда будут для вас все равно что кисти спелейшего винограда на недосягаемой высоте; вы будете глядеть на него, испытывая танталовы муки, – но вам негде раздобыть лестницу, чтобы его достать, и вы уйдете ни с чем, обозвав его кислятиной.
В иных обстоятельствах столь язвительные речи показались бы обидными, но тогда они ничего во мне не всколыхнули. С тех пор как я покинул К***, жизненный мой опыт стал богаче и разнообразнее! – но Хансден ведь не мог этого знать. Он помнил меня лишь клерком мистера Кримсворта – существом зависимым, с вызывающей одно презрение наружностью и замкнутым, мрачным характером, человеком, не решающимся требовать внимания к своей особе, в котором, скорее всего, будет отказано, или выказывать кому-то особое предпочтение, которое наверняка будет высмеяно как никому не нужное.