355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Шарль Нодье » Избранные произведения » Текст книги (страница 5)
Избранные произведения
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:26

Текст книги "Избранные произведения"


Автор книги: Шарль Нодье



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 40 страниц)

Глава двадцать первая
Утрачено счастье

Эта ночь показалась мне вечностью, ибо я сохранил в себе способность воспринимать окружающее словно для того только, чтобы видеть перед глазами страшные призраки.

Больное мое воображение преследовала картина смерти Стеллы. Я видел, как она, закутанная в саван, поднимается из могилы, ступает на землю высохшей ногой и тут же падает, будя вокруг глухое эхо. Порою мне, напротив, казалось, что все это был лишь страшный сон, что Стелла еще жива. Я слышал, как она стучится в крышку гроба с глухими и жалобными стонами… Я тотчас же отваливал давивший ее могильный камень и, взломав отвратительную темницу, заключал Стеллу в свои объятия, пытаясь отогреть у себя на груди ее уже холодное сердце. И тогда буйный вихрь внезапно увлекал нас, сплетенных друг с другом, куда-то ввысь. Он проносил наши трепещущие тела над ледяными морями, он кружил нас над раскаленными кратерами вулканов, извергавшими потоки огненной лавы, и мы попадали из одной бури в другую, погружаясь в самую бездну хаоса.

Очнувшись, я увидел подле себя Лавли; он остановил струившуюся кровь, омыл мне лицо и смочил холодной водой виски и грудь. Мы находились подле того самого ручья, где я впервые увидел его, когда пришел сюда, в горы. Совпадение это показалось мне роковым.

– Увы! Утрачен мир, утрачено счастье! – воскликнул я и вскочил, в исступлении проклиная жестокий рок. Потом, придя в себя, я рассказал Лавли о своих несчастьях; он заплакал; у меня же не было слез.

– Послушай, – сказал Лавли, когда я закончил рассказ, – теперь, когда ты испытал столь великое горе, мы, должно быть, лучше сможем понять друг друга, и дружеские мои чувства облегчат твои страдания. Со временем сердце твое исцелится, и я расскажу тебе тогда о своих несчастьях; и, узнав, что они могут повторяться по-разному, ты вынужден будешь признать, что никто из нас не вправе считать себя самым несчастным. Ты восстаешь против этого утверждения, – продолжал Лавли, – но если бы ты только знал!..

– Скажи мне, Лавли, почему ты не умер тогда?

– О! – сказал Лавли. – Ведь у меня была мать!

Слова эти поразили мой слух: ведь и у меня есть мать!

– И к тому же, – добавил он, – я должен возблагодарить провидение за то, что оно помогло мне победить отчаяние и продолжать жить. Не будь меня, кто бы утешил тебя сегодня?

Да, это правда. Имеем ли мы право располагать своей жизнью, когда вокруг нас еще столько несчастных?

Я выстрадал все это и остался в живых.

Глава двадцать вторая
Она бессмертна

Долго не могли затихнуть мои страдания; долго влекли меня к себе безлюдные просторы и ночная тишь; они словно умиротворяли мое горе, делали его возвышеннее. Когда величественый диск луны всходил на горизонте и совершал свой путь по небосводу, сияя печальной красотой, я, погруженный в свои думы, взбирался на вершину горы; обратясь взором в сторону тех мест, где я впервые повстречался со Стеллой, я вновь и вновь взывал к окружающей меня природе, видевшей нас когда-то вместе, и со слезами молил вернуть мне Стеллу.

Подчас мне казалось, что я различаю во мраке какие-то блуждающие вокруг меня тревожные, неясные тени, и я обращался к этим призракам, бесцельным порождениям тьмы, вопрошая их о вечности.

– Что сталось со Стеллой? – восклицал я. – Затерялась ли она, подобно вам, средь облаков или все еще недвижно покоится в могиле? Тревожит ли ее порой во сне шум горного потока? Чувствует ли она зимнюю стужу, когда ветви тиса надолго покрываются изморозью или когда дождь сочится сквозь засыпавшую ее землю, говорит ли она: «Мне холодно!» Ответьте же мне, скажите, освободилась ли душа ее в новой жизни от воспоминаний прошлого или Стелла по-прежнему думает обо мне и, когда я произношу ее имя, мой стон проникает ей в сердце?

Нет. Стелла уже не слышит бури в горах. И северный ветер, завывающий в елях, благоговейно стихает, пролетая над ее могилой!

Стелла будет спать до тех пор, пока стихии не сольются воедино, пока время не перестанет существовать. Но наступит день, и она вознесется рядом со своей матерью в лучах бессмертного сияния и вкусит вечное блаженство в вечном покое.

Наступит день, и Стелла предстанет перед престолом всевышнего, но чело его не будет метать карающие молнии; и если закон, которому повинуется все живое, гласит, что любовь есть добродетель, что быть любимым – это счастье, господь не изринет из лона своего тех, кто много любил. Ибо что такое божественная сущность, как не безмерная жажда любви, которая заполняет все мироздание и является источником добра, движущей силой природы и душою вселенной? Любовь – это добродетель всего человечества; в загробной жизни муки ждут только тех, кто ненавидел.

Спи спокойно, о моя Стелла! да будет сладостным твое бессмертие! Яд горестных сожалений не может отравить небесный нектар тому, кому суждено блаженство. Спи спокойно, моя Стелла; ты была рождена для любви и свершила на земле все предначертанное тебе судьбой.

Придет день, и я вернусь к тебе…

Стелла, настанет день… настанет день!..

Когда ангел страшного суда пробудит прах людей над прахом миров, я восстану без трепета, ибо совесть моя всегда была чиста; я спокойно предстану перед судом божьим. И тогда я возвращусь, ты улыбнешься мне, и мы соединимся навеки. Тогда – о Стелла! – ничто не разлучит нас больше: ни смерть, ни люди, ни тираны, ни природа; времена изгнания исчезнут навсегда; невинно страдавшие обретут своего мстителя и свою награду; гонители их понесут заслуженную кару; не станет больше зла; разрушению придет конец.

Так, терзаемая тягостными сомнениями, душа моя обретала покой и веру в грядущее.

Глава двадцать третья и последняя
Заключение

Прошел год, и я смог наконец вернуться в хижину Стеллы.

Теперь я живу в ней вместе с Бригиттой, Лавли и его матерью. Мы – Лавли и я – обрабатываем маленькое поле; каждый вечер мы молимся в роще усопших, и я посадил там кипарис, осеняющий ныне своими ветвями могилу Стеллы.

В убранстве комнаты мы ничего не изменили: там все так же, как было при ней, нет только Стеллы; но порой мне кажется, что и она с нами.

И я верю, что вновь увижусь с ней!

Письмо вогезского кюре издателю

Сударь, я хорошо помню, как мы встречались с вами во время одной из ваших ботанических экскурсий по Вогезам и беседовали о том несчастном молодом человеке, к судьбе которого вы проявляете столь живой интерес; но, хотя с той поры мне пришлось поддерживать с ним более близкие отношения, чем прежде, я, к сожалению, смогу сообщить вам о нынешней его участи лишь весьма неточные сведения.

Спустя некоторое время после вашего отъезда меня позвали в хижину, чтобы приобщить его святым дарам; потрясенный смертью своего друга, он лежал тяжелобольной. Он поведал мне свое горе и передал записки, которые когда-то читал вам и отдельные страницы которых вы так настоятельно просили прислать. Должен признаться, эта трогательная исповедь страждущей души, которую ощущаешь с первой и до последней строки, привела меня в глубокое волнение, и при виде его слез я тоже не мог удержаться от рыданий. При всем том, однако, мне приходилось не раз замечать в этом рассказе слишком смелые мысли, касающиеся многих вопросов религии и морали, и такие порывы отчаяния, которые могут быть свойственны сердцу, привыкшему сомневаться в святости провидения. Я указал ему на то, что подобные строки недостойны человека добродетельного и что все это – только плоды расстроенного горем воображения. Он ответил, что раскаивается в этих написанных им строках, и сжег все, что я осудил особенно строго; потом он передал мне оставшуюся часть записок, добавив, что поначалу он собирался напечатать эту страшную повесть, но что теперь он считает, пожалуй, правильным предать ее вечному забвению.

Когда юноша выздоровел, я встретил его как-то раз у маленького поля старой Бригитты; он почтительно и нежно обнял меня. Он сказал мне, что теперь немного успокоился, что здоровье его постепенно укрепляется и что у него есть надежда вскоре поправиться совсем; он добавил, что отдает в мое полное распоряжение ранее переданные им записки и что я могу поступить с ними как мне заблагорассудится. Таким образом, передавая вам в собственность печальное наследство этого несчастного, я не опасаюсь нарушить его последней воли.

Через несколько дней после нашей беседы молодой человек исчез, и никому так и не удалось в точности узнать, что с ним сталось; по поводу этого исчезновения строилось немало догадок, более или менее правдоподобных, но все они ничуть не могли меня успокоить.

Я решил зайти в хижину и застал там обеих женщин – друзей несчастного – в слезах; это была душераздирающая сцена, тяжело подействовавшая на меня. Я попытался было утешить их, но в ту минуту это оказалось невозможным: они тогда слишком страдали. Я расстался с ними, предоставив их исцеление времени, которое одно только способно залечивать сердечные раны.

Я пришел в рощу, где погребены Стелла и ее мать и где недавно были преданы земле останки Лавли. Маленький кипарис, выросший на могиле возлюбленной нашего юноши, вырвало с корнем порывом ветра, и я распорядился, чтобы вместо него посадили новое деревцо, придав всему этому некоторую торжественность, а на следующий день на том же месте я вместе с другими жителями гор помолился за упокой души тех, кого столь жестоко терзали страсти и кто был столь достоин прожить в нашем мире без горестей.

Потом я снова стал расспрашивать относительно судьбы нашего друга, и все, что мне сообщали, пугало меня.

Однажды по всему селению прошел слух, будто нашли его тело, долго плывшее по горной речке и выброшенное во время паводка на небольшой островок, который, как вы, должно быть, припоминаете, расположен в том месте долины, где она зажата с двух сторон изгибами потока. Я отправился туда на лодке, но труп был так обезображен, что мне не удалось отыскать какую-либо примету, которая могла бы подтвердить предположения поселян. Я велел схоронить тело, и, клянусь вам, этот случай посеял во мне великое сомнение относительно будущей жизни несчастного; я обрел спокойствие лишь после того, как убедился, что это вовсе не он, внимательно осмотрев одежду утопленника, которая неделю спустя была найдена на прибрежном песке.

Вскоре после этого – насколько я припоминаю, к концу того же года – газеты сообщили, что в горах задержан эмигрант и что несчастный погиб.

Не зная настоящего его имени, я не смог выяснить, существует ли какая-нибудь роковая связь между этим событием и временем исчезновения бедного юноши; но один горожанин, присутствовавший при смерти эмигранта, описал нам его столь правдоподобно, что мы не могли не признать в нем нашего злополучного друга и хором воскликнули:

– Это он!

Возможно однако, что нас ввел в заблуждение один из тех случаев поразительного сходства, которое наблюдается иногда среди людей; и мне хочется верить, что наш друг не исчез навсегда, что небо не пожелало дать бесцельно погибнуть тому жизненному опыту, который он вынес из своих несчастий, и что он сохранил свою жизнь для того, чтоб она послужила уроком грядущему поколению.

Что же до вашего намерения отдать на суд читателей посылаемые мною записки, мне думается, по правде говоря, что картина тех страданий, которые явились следствием недозволенной страсти, будет небесполезной в наши дни всеобщего растления нравов; но вместе с тем ваше начинание, пожалуй, и не совсем уместно; и если даже подходить к этому лишь с точки зрения вкуса, то, признаюсь, мне всегда казалось, что подобного рода повести являются плохим подарком для литературы. Вы, должно быть, сами почувствовали это, читая их у нас в горах, а теперь пытаетесь устранить препятствие с помощью доводов, которые, к сожалению, можно слишком легко опровергнуть.

Я согласен с тем, что можно простить неровности стиля в книге, представляющей собой, в сущности, лишь стремительный поток нежных излияний, где слова передают одни только ощущения и где автор не слишком заботился о том, чтобы придать целому необходимую стройность и тонко оттенить все переходы от одного к другому.

Я признаю, что невозможно избежать бесчисленных повторений или одних и тех же оборотов в таком произведении, где все мысли порождены одним единственным чувством, и в положениях, более или менее сходных между собою.

Я знаю, что существует много такого, что кажется нам странным, нелепым и преувеличенным и что, быть может, пришло бы на ум и нам, окажись мы на месте автора; что нет ничего удивительного, если нарушается правильность выражения, как только нарушается последовательность мысли.

Но если книге, изобилующей такими погрешностями, суждено попасть в руки человека со вкусом, то не думаете ли вы, что будет лучше, если он распространит ее средь узкого круга людей, чем отдавать ее толпе, которая почерпнет в ней одни лишь вредные мысли и ни с чем не сообразные представления о жизни, или тем же критикам, которые растерзают ее, не сумев понять до конца!

Позвольте вам также заметить, что листки, уничтоженные нашим другом по моему настоянию, содержали, если можно так выразиться, некую связующую нить, которая объединяла отдельные разрозненные части в одно целое; без нее в уцелевших отрывках остается пробел, нарушающий развитие действия, и ослабляется интерес к рассказу.

Стоит ли заняться тем, чтобы заполнить эти пустоты? Я не думаю, чтобы легко было подражать крику души, и признаюсь, что втайне побаиваюсь, как бы эти белые листы не были заменены безвкусной мозаикой.

И все же я посылаю вам эти странички; что же касается их применения, всецело полагаюсь на ваше суждение и на мнение тех почтенных людей, с которыми вы намерены посоветоваться.

Если вы надеетесь, что надпись, начертанная на надгробном памятнике, может принести какую-то пользу, если вы полагаете, что страдания двадцатилетнего изгнанника вызовут у отдельных читателей слезы, что его добродетели найдут себе восторженных почитателей, что изображение его душевных терзаний удержит, пусть даже немногих, от пагубных заблуждений, – тогда откиньте все колебания.

Впрочем, по здравом размышлении мне хочется сказать: чистые сердца встречаются столь редко, что будет только справедливо и похвально, если мы увековечим их память.

ПОСЛЕДНЯЯ ГЛАВА МОЕГО РОМАНА

Да, мой милый, вот я и женат, и женат накрепко! Что поделаешь? Наслаждения приедаются, молодость проходит, долги растут. Светская суета не обольщает более, чувствуешь необходимость принять наконец решение и женишься по здравому расчету. Прочный брак доставляет уважение, роскошь и богатство привлекают друзей, а красивая жена их удерживает. Неужели ты за ничто считаешь удовольствие от союза людей, подходящих друг к другу, союза, в котором, однако, удобства заступают место любви? Разве ты ни во что ставишь наслаждение быть отцом, наслаждение, в котором любовь иногда заступает место супружеского долга? Что до меня, то я ценю брак превыше всего, и ты сам, бьюсь об заклад, придешь к этому, хотя ты, я знаю, порядочный вертопрах. Тебе двадцать пять лет, и у тебя двадцать пять тысяч франков долгу. Женись, черт возьми, хоть на богатой вдове! Женитьба – талисман, охраняющий богатство, а для распутников – пряная приправа к любви.

Ты станешь перечислять мне ожидающие тебя ужасы… Стыдись! Человек столь высокой души, как ты, может ли унизиться до подобных пустяков? Лишь людям заурядным пристало негодовать на судьбу: благородное сердце не боится ее ударов. Да и что ты видишь опасного в попытке, которую делало столько порядочных людей? Знаешь ли ты, что список их имен заполнил бы сто томов формата «Atlantique»?[11]11
  Имеется в виду большой формат, в котором издавались географические карты.


[Закрыть]
Я сам начинал такой труд, собирался издать его по подписке и отказался от своего замысла лишь вследствие моего уважения к дамам.

Ах! Я в тысячный раз прошу у них прощения за столь скучное предприятие; ведь если все взвесить, самые их недостатки очаровательны, и, я думаю, будь они более совершенны, они не были бы так милы.

Пусть они потешаются над нами, мучат нас и предают; нет коварства, которое не искупил бы поцелуй, нет обиды, воспоминание о которой не скрашивалось бы нежным примирением. Будь проклят скудоумный пачкун, который, взявшись писать портрет граций, обмакивает свое перо в ядовитую слюну ведьм! Не смешивайте меня с ним, прелестные женщины! Я-то знаю, что вы – венец творения, украшение, сокровище жизни! Я люблю ваш тонкий ум, ваше сердце, одаренное столь нежной чувствительностью, и иногда – ваши милые капризы. Я обожаю вас всей душой, а если немного веселюсь на ваш счет – простите мне эту дерзкую прихоть. Светские остроумцы охотно изощряются в шутках по поводу жалкого вида и неловких манер новобрачного. Его преследуют язвительными замечаниями, злословие выкапывает из-под земли сотню позабытых анекдотов, клевета выдумывает тысячу других и цепь их стала бы невыносимой, если бы люди не делали вида, что забавляются этим. Это – дань, которую я плачу нравам нашего века.

В самом деле, друг мой, ты был прав, побившись об заклад, – моя женитьба – это снова целый роман. С тех пор как я себя помню, все мои похождения носят этот оттенок, и главы из моей жизни можно было бы найти везде, кроме разве «Грандисона».[12]12
  «Грандисон» – то есть роман Ричардсона «История сэра Чарльза Грандисона», главный герой которого является воплощением всех добродетелей.


[Закрыть]
Впрочем, успокойся: на сей раз я не позволю себе писать в мрачном стиле. Я не стану водить тебя по подземельям Анны Радклиф,[13]13
  Анна Радклиф – английская писательница, автор весьма популярных в Европе конца XVIII века «готических» («страшных») романов («Удольфские тайны», «Живой мертвец» и др.), в которых действие обычно происходит в мрачном подземелье, заброшенной башне какого-нибудь средневекового замка и т. п.


[Закрыть]
по казематам и кладбищам и не намерен украшать мой рассказ выспренними измышлениями наших бульварных драматургов. Ты не найдешь в нем ни разбойников, ни призраков, ни Северной башни и будешь мне благодарен за то, что я постарался, как мог, умерить кровопролитие, без которого мне нельзя было обойтись.

Наконец, ты легко заметишь, что женитьба и приданое позлатили мое воображение, и в этом смысле мои читатели выиграли столько же, сколько и мои кредиторы.

Но ты, быть может, подумаешь, что я бросаюсь из одной крайности в другую и променял мрачные краски англомана на грязный карандаш циника? Позволь мне разуверить тебя еще раз. Юноша в двадцать лет может случайно делать шалости, по привычке возвращаться к ним, из чувственности полюбить их и рассказывать о них из легкомыслия; но подлинная страсть одета покрывалом, а любовь носит на глазах повязку.

Я женился только недавно, и если моя добрачная одежда не лишена пятен, то я по крайней мере приложу все усилия к тому, чтобы быть более целомудренным в выражениях, чем в выборе сюжета; спешу предупредить об этом читателя, чтобы меня не обвиняли в том, будто мои творения похожи на низких родом развратников, которые пробираются в хорошее общество, прикрывшись приличным платьем.

Теперь я уверен, что осудят меня только слишком щепетильные люди, которые не дочитают моей книги, да журналисты, которые и не начнут ее читать. Да воздаст им за это бог! Я с ними вполне согласен и в самом деле думаю обратиться на путь истинный; я даже питаю надежду, что мои книги послужат когда-нибудь для воспитания молодых девиц и что их будут прилежно обсуждать в благочестивых семействах.

Исключение составит только эта книга, и все же вы прочтете ее, прекрасная Мирте, но, вместо того чтобы дать ей покрываться пылью в вашей часовне, вы украдкой спрячете ее под подушку и непременно будете потуплять глазки, если когда-нибудь о ней заговорят в будуаре вашей матушки.

Не знаю, помнишь ли ты Аглаю де ла Ренри? Уже в одиннадцать лет в ней предугадывали такие достоинства и прелести, что никто не сомневался, что она станет украшением женского общества в Страсбурге. К несчастью, красавицу похитил у нас ее отец, неутомимый спекулятор, собравшийся в Индию искать счастья. Молодая особа осталась в Париже под охраной тетки и старшего брата. Отец ее сел на корабль, благополучно совершил путешествие, преуспел во всех своих делах и умер в прошлом году.

– Не стоило труда приобретать богатства, – скажешь ты. Неправильное рассуждение: я его наследник.

Г-н де ла Ренри владел несколькими поместьями в Эльзасе и имел долю во многих торговых домах. Мадемуазель де ла Ренри решилась на путешествие в Страсбург и прибыла туда со своей теткой в октябре минувшего года, после более чем восьмилетнего отсутствия. Со времени приезда человека с большим носом, о котором говорится в «Тристраме Шенди»,[14]14
  Речь идет о романе Стерна «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена».


[Закрыть]
никто еще не привлекал в такой степени внимания нашей почтенной столицы. Только и было разговоров, что о мадемуазель де ла Ренри, только ее имя и называли, только ее одну старались увидать в соборе, в театре, на Брейле. А я, мой друг, один я… Скорби о моей судьбе! В то самое время, когда это прекрасное светило озаряло Страсбург, меня-то и не было на горизонте – я томился любовью под окошком одной мещаночки из Агено.

Я вернулся слишком поздно и оказался вдвойне несчастен, так как не увидел уже мадемуазель де ла Ренри, но успел еще услышать все плохие стихи, сочиненные в ее честь. Я огорчился еще сильнее, когда матушка сообщила мне, что шли разговоры о союзе между нами и что можно было твердо рассчитывать на согласие тетушки мадемуазель де ла Ренри, пользовавшейся немалым влиянием в семье, и пришел в полное отчаяние, услышав о приданом, которое навсегда ускользнуло от меня. Говорили вдобавок, что у брата девушки были другие планы, так что, раз этот случай упущен, о моем браке с нею нечего больше и думать. Мое чувствительное сердце не выдержало этого последнего удара.

Матушка моя знала, что может сделать страсть с душой, подобной моей. Она заметила происходившую во мне перемену, истощение, подтачивавшее мои силы, и отвращение к жизни, овладевшее мною, и поняла причину этого.

– Дорогой Альфонс, – сказала она однажды, – вы думаете жениться; это разумный план, доказывающий раннюю зрелость, которой я в вас не предполагала. Ваше решение восхищает меня. Отправляйтесь в Париж. Мадемуазель де ла Ренри, должно быть, уже там; я не знаю точно ее адреса, но пришлю его вам в свое время; надеюсь, что ваши усилия увенчаются успехом.

Она добавила к этим словам несколько наставлений, которые я выслушал с чисто сыновней почтительностью; я приказал нанять лошадей и в тот же вечер уехал в Париж, сопровождаемый Лабри и своей любовью.

А теперь, друг мой, если мои похождения тебе интересны, пусть внимание твое возьмет на себя труд всюду следовать за мною и не покидать моей кареты, ибо, следуя установившемуся обычаю современных наших романистов, я твердо решил не утаивать от тебя ни одного обстоятельства. Не вздумай, однако, осуждать меня за многочисленность эпизодов и чрезмерное изобилие подробностей. Все, что встретится в моем изложении, – существенно, и события переплетены в нем с таким искусством, что «Илиада» и «Одиссея» шагают у меня здесь плечом к плечу.

Прежде всего, чтобы у тебя исчезло последнее сомнение в моей точности, узнай, что я провел восемнадцать часов в пути между Страсбургом и Шомоном. Так как за все это время я не мог уснуть, а холод становился все чувствительнее, я решил переночевать в Шомоне. Все эта – обстоятельства, которые, я уверен, нимало тебя не интересуют, но не жалуйся слишком на их незначительность, ибо, повторяю еще раз, все, что я говорю, пригодится и великие события не заставят себя ждать. Есть даже особое искусство в том, чтобы под покровом мелочей прятать важные и значительные сцепления обстоятельств. В итоге рассказ становится лишь занимательнее, развязка – неожиданнее, удивление – сильнее, и это называется умением возбуждать интерес.

Было десять часов вечера. Я заканчивал наскоро приготовленный ужин, мечтая о моей очаровательной невесте. Мои думы нарушило появление хозяйки, которая вошла в комнату с выражением беспокойства на лице.

– Вы думаете ночевать здесь, сударь? – спросила она.

– Конечно, сударыня, – ответил я, более изумленный ее смущением, нежели странностью вопроса.

– Я в отчаянии, сударь, но это невозможно.

– Невозможно? Удивительное дело! А почему, позвольте спросить?

– По очень основательной причине, сударь: у меня нет для вас кровати.

Пока она говорила это, я рассматривал ее, соображая, в какой мере порядочный человек может уронить свое достоинство, разделив с нею ее ложе, и повторял: «Невозможно!»

Хозяйка решила, что я подвергаю сомнению ее слова, и начала убеждать меня со словоохотливостью, которая при других обстоятельствах, может быть, показалась бы мне забавной. Спустя полчаса она дошла наконец до заключения своей речи и объявила мне самым недвусмысленным образом, что мне придется разделить с моим лакеем его скверную постель, если только я не предпочитаю поэтически провести ночь под открытым небом. Ее предложение показалось мне неприличным, и я не знал, на что решиться. Но хозяйка избавила меня от дальнейших колебаний и вскрикнула, будто ее осенило вдохновение:

– Правда, есть еще желтая кровать, что в восьмом номере! Впрочем, нет, – продолжала она торжественно-целомудренным тоном, – это никак невозможно.

– Вот как! А почему же, скажите на милость?

– Потому, что зеленая кровать…

– Что – зеленая кровать? Какое отношение имеет зеленая кровать к желтой кровати?

– Сударь, зеленая кровать занята.

– Ах, понял. Это вы, сударыня, спите в восьмом номере?

– Нет, сударь. Но это все равно. Там находится молодая особа, такая красивая, такая интересная…

Все равно? Нет, черт возьми!

– Ей самое большее восемнадцать лет…

Я весь превратился в слух.

– И кротка, как ангел…

Ты понимаешь, как я воспламенился!

– Она приехала неделю тому назад с одной очень почтенной дамой, которая здесь опасно заболела и только что оправилась. Если бы вы знали, как она о ней заботилась! Как внимательно исполняла малейшее ее желание! Как терпеливо ухаживала за ней, никому не позволяя разделить с нею ее обязанности…

В то время как хозяйка пространно высказывала мне свои взгляды и нанизывала периоды, мысли мои приняли совершенно иное направление, чем прежде. Зарождающаяся любовь уступила место другому чувству, почти столь же нежному, но гораздо более почтительному. Рассказ о чьем-нибудь трогательном поступке сдерживает самые смелые взлеты моего воображения, и порывы мои смиряются при виде добродетели, как духи перед кропилом заклинателя. Поверь мне, я мало ценю женщин, которые достаточно привлекательны, чтобы возбуждать желания, но недостаточно властны, чтобы их подавлять. Исключения встречаются редко.

Эти мысли с быстротой молнии сменялись в моем мозгу, и выражение моего лица менялось вместе с ними. По крайней мере я думаю, что именно необычное выражение моих черт способствовало успеху моей речи, которую я когда-нибудь приведу как образец вкрадчивого красноречия и ораторской осторожности. В самом деле, я произнес ее таким медоточивым тоном, с видом столь достойным и так лицемерно, что сам Лафатер[15]15
  Лафатер Иоганн Каспар (1741–1801) – швейцарский писатель и богослов, автор «Физиогномики» – книги, в которой делается попытка установить соответствия между строением черепа и лица человека с его психологией.


[Закрыть]
был бы обманут ею.

Я закончил тем, что готов во всем положиться на волю прекрасной незнакомки, и решительно сказал, что не намерен ночевать в восьмом номере без ее согласия.

Хозяйка, твердость которой была поколеблена, приняла предварительные условия и немедля передала их на утверждение в высшую судебную инстанцию. Это потребовало немного времени, и пять минут спустя она возвратилась с сияющим лицом, точно генерал, только что выигравший свое первое сражение, выступая уверенно, как министр, который собирается открыть конгресс.

Как только она сообщила мне об успешном завершении переговоров, я собрался удалиться, но она остановила меня, чтобы изложить статьи договора. Согласно первой из них, от меня требовалось, чтобы я лег, не зажигая огня; согласно второй – чтобы я покинул комнату, прежде чем наступит утро; и согласно третьей – чтобы я не заводил никаких разговоров, иначе мне будет наотрез отказано в согласии на предложенные условия.

Хотя это соглашение и не понравилось мне, я вынужден был под ним подписаться и клятвенно обещал все, что от меня требовали. Хозяйка очень подробно объяснила мне, как найти предназначенную мне кровать, и я поднялся наверх без свечи. Лабри ощупью раздел меня, и я твердо вознамерился уснуть. Но какой ангел уснет, когда искушение так близко? Совершенства прекрасной незнакомки целым сонмом вставали в моей памяти, я приписывал ей еще другие, и, если говорить изысканным языком, любовь заняла так много места в моем алькове, что Морфею пришлось уйти из него.

– Я раскусил тебя! – скажешь ты.

Тебе это не удастся! К лицу ли тебе говорить, что ты раскусил меня? Жизнь так полна случайностей, способы обольщения так разнообразны, женское сердце так слабо, а ночи так долги! Право же, нужно меньше времени, чтобы осуществить целый заговор.

Да и откуда ты знаешь, если бы я взял на себя труд задумать и предпринять это дело, почему бы счастье, верное своим любимцам, не принесло мне легкую победу? Или, по-твоему, я был бы первым, кто удостоился триумфа, не испытав опасностей сражения?

Пробила полночь, и я услышал легкий шорох, и вслед за ним приятный голос робко позвал меня: «Сударь!», на что я немедля откликнулся столь же робким тоном.

– Сударь, – продолжала моя прелестная собеседница, – я забыла вас предупредить, что разговариваю во сне и что мне иногда случается говорить по ночам очень странные вещи. Я, видите ли, сочиняю сказки.

– Я в восторге, – ответил я, – и, если они интересны, я их вставлю в свои романы.

Об этом вовсе не следовало говорить, но ты знаешь, что из всех своих детей больше всего любишь самых некрасивых, и родительская нежность находит таким образом способ отомстить за них природе. Впрочем, может быть, в моем намерении заключалось нечто навевавшее сон или наш разговор все равно должен был на этом прекратиться, но моя соседка с зеленой кровати удовольствовалась сухим замечанием, что ей было бы очень жаль прервать мой сон, а я удовольствовался мыслью, что скорее повешусь, чем не прерву ее сновидений.

Действительно, час спустя она крепко спала и разговаривала вовсю, но так тихо, что я не мог уловить ни одного слова. Меня разбирало любопытство; я прислушался, затая дыхание, свесился с кровати, встал с нее, сделал шаг, другой, третий, взялся за занавеску, приподнял ее; потом нащупал одеяло и скользнул под него.

До этой минуты руководила лишь похвальная любознательность и мое поведение было вполне невинно. Ручаюсь, однако, что мои намерения будут истолкованы дурно. Клевета! Ты сам знаком с нею. Счастлив тот, кто, как я, может ей противопоставить чистую совесть и мужество добродетели.

– Боже мой! Что вы делаете?

– Я слушаю.

– Но наше соглашение!

– Оно не нарушено.

– Тут что-то нечисто!

– Судите сами.

– Я вас предупреждала, что во сне разговариваю.

– А я забыл вас предупредить, что я во сне гуляю.

– Вы чудовище!

– Лучше быть чудовищем, чем наглецом.

– Ах!..

Можешь надо мной издеваться, мой друг. Дальше следует неизбежное многоточие.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю