Текст книги "Избранные произведения"
Автор книги: Шарль Нодье
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 40 страниц)
10 октября
Я готов переломать от досады все свои кисти, когда подумаю, до чего же бедна и обижена судьбой природа нашего печального Запада; когда перед моим воображением встают счастливые страны прекрасного Востока, с их лазурным небом и палящим солнцем; когда я мысленно брожу среди пастбищ кочевников, под их патриархальными шатрами или среди величественных памятников древнего Египта; когда предстает передо мной благородный образ жителя этого благодатного края во всей его первобытной силе, со всеми его естественными обычаями, и я вспоминаю, как подавлены в нас силы и ограничены наши стремления… Мне кажется, я вижу его, этого араба, несущегося на своем скакуне, который, как и его хозяин, дышит свободой пустыни; я вижу, как он стремительно летит по знойным пескам или отдыхает под живительной тенью пальм… Вызывая все эти образы в моей фантазии, я сетую порой на провидение, осудившее меня жить в холодном краю, среди робкой природы, так далеко от страстных взглядов вдохновляющего солнца… И я восклицаю: о, почему люди сделали меня своим пленником, зачем привели они меня в свои города? Словно плененный лев, я мечтаю о пустыне. Я бросился бы на ее иссохшую, раскаленную землю и грыз бы ее зубами, наслаждаясь ее вкусом.
Да, я мечтаю о пустыне, ибо, привыкнув к железным цепям общества, к бремени его позорных законов, мы, бедные рабы, истощенными нашими чувствами не в силах были бы долго наслаждаться той роскошной природой. Разве могут ее богатства сделаться достоянием того, кто дал унизить в себе человеческое достоинство и малодушно променял свою свободу? И какой униженной чувствует себя гордая душа, вложившая в эту сделку все свои силы, когда она начинает понимать, какой ценой и ради каких жалких преимуществ она принесла себя в жертву; она видит себя во власти лишенных совести поработителей и переносится мыслью в те благословенные времена юности мира, когда общество еще было заключено в тесные границы семьи, не признавая иной власти над собой, кроме той, что дарована ему богом, иного вождя, кроме того, что дан им природой.
В такие минуты мы чувствуем потребность избрать среди всех гармоний мира ту, которая больше всего созвучна нашей жалкой жизни, в такие минуты – я не раз уже убеждался в этом – мы предпочитаем радостному сиянию солнца тусклый свет луны и тайну ночи; печальная нагота земли, ее северные ветры и холодные туманы кажутся нам ближе, чем пышные наряды лета, чем все прелести весны и щедрое изобилие осени.
Так и моя душа, расставшись с обольщениями юности и не найдя вокруг ничего, что могло бы сблизить ее с людьми, начала подслушивать тайны ночи и познала молчаливую радость одиночества; она принялась бродить подле жилища смерти, там, где жалобно стонет аквилон; она полюбила развалины, мрак и бездну – все, что есть в природе страшного; так, заглянув в самое себя, душа моя обнаружила черты, свойственные всем, кто несчастлив.
Да, я это повторяю, зима с ее скудностью, зима с ее бледными звездами и непогодой, сулит мне больше восторгов, чем все великолепные щедроты теплых летних дней. Я люблю, когда освобожденная от своего пышного наряда земля покоится под туманным небосводом, словно плывя в океане облаков. Лишенная своего прежнего величия, утратившая свое зеленое убранство, она будто жалобно стонет, и лик ее мрачен – все в ней кажется таким угрюмым и таким суровым. Солнце сквозь окутывающие его серые покровы тумана и гигантские гряды облаков мнится потухшим метеором. Реки неподвижны в своих руслах, в лесах нет уже тенистой листвы, не слышно больше ее шепота. Ни малейшего шума – лишь хрустят мертвые ветви под ногами да ветер свистит в сухой траве. Все завяло и заглохло – один только плющ стелется зеленым ковром по склонам гор, цепляется за стены домов или обвивается вокруг старого дуба да колючие кустики остролиста с ощетинившимися ветвями зеленеют на лесных опушках. То там, то здесь виднеется несколько сосен, вырисовывающихся на белом снегу гор темными обелисками, словно памятники, поставленные здесь в честь мертвых. И вы видите вдалеке фигуры путников, время от времени быстро проходящих по равнине, или богомольцев, неподвижно стоящих у какой-нибудь могилы.
17 октября
После обильных дождей широкий бурный поток, разбухший от ручьев, с силой устремляется вниз с наших гор; с грохотом, напоминающим гром, он падает вниз, бешено мчится по долине, внушая ужас и неся разрушение, ломает, захватывает, уничтожает все, что встречается на его пути, и, качая на своих волнах вырванные с корнем деревья и обломки скал, с рычанием бросается в воды Зальцаха. И если вам случится увидеть на его берегах небольшую рощицу тополей, которая своей спокойной величавостью будто противостоит буйной страстности потока, душа ваша тотчас откроется высоким и благоговейным мыслям, и вы печально будете размышлять о тщете усилий великих мира сего; словно бурный поток, внезапно появляются они, и никто не скажет, откуда они, где их начало; словно поток, с громом несутся они вперед, все разрушая, и, как и он, исчезают без возврата.
А я… я лишь улыбаюсь от жалости, видя, как люди, точно дети, тратят свои силы, меж тем как время уносит к все вновь и вновь возникающему будущему их мимолетное настоящее; и я чувствую, как смягчается моя скорбь при мысли о том, что наша жизнь – не более чем короткое мгновение средь бесконечной вечности.
19 октября
Нынче ночью я был в том смутном состоянии, которое не есть уже бодрствование, но еще и не совсем сон. Мне слышалась какая-то удивительно мелодичная музыка, она звучала чарующе и трогательно и была так сладостна, что даже звуки арфы не могли бы звучать пленительнее и нежней. Казалось, то пение ангелов; но эти то и дело изменяющиеся причудливые созвучия рождали во мне мимолетную радость лишь для того, чтобы она тотчас же сменилась сожалением, – едва я улавливал их, как они снова исчезали, словно уносимые по прихоти ветра. И вдруг мелодия оборвалась каким-то жалобным стоном, отозвавшимся в самой глубине моего сердца, и я ничего уже не слышал, кроме какого-то глухого рокота, немного напоминавшего далекий плеск реки. И вдруг чья-то холодная рука тяжело легла мне на грудь и некий призрак склонился надо мной, слабым голосом называя меня по имени, и на своем лице я ощутил его леденящее дыхание. Я повернулся к нему, и мне почудилось, будто я вижу своего отца, но не таким, каким я видел его когда-то, а в образе смутной, темной тени: он стоял предо мной бледный, неузнаваемый, с провалившимися, налитыми кровью глазами, и волосы поднимались на его голове, словно облаком окружая его чело; затем он начал исчезать, с каждым шагом становясь все более туманным и постепенно тая в темноте, словно угасающая свеча. Я хотел было броситься вслед, идти за ним; но в то же мгновение и этот свет, и голос, и тяжесть, давившая мне на сердце, – все исчезло вместе со сновидением, и мои протянутые руки встретили одну лишь темноту.
23 октября
Если правда, что с первых же шагов нашего жизненного пути все, встречаемое вокруг, не оставляет нам ничего, кроме сожалений, то счастлив мудрец, который, завернувшись в свой плащ, предает себя на волю несущего его челнока и не оглядывается больше на берег! Но это редкое мужество мне не дано.
Я сам удивляюсь, как нерешительно мое сердце и с какой легкостью оно каждый день готово вновь и вновь слепо верить новым иллюзиям. Все, что являет собой вид новизны, уже прельщает его, ибо для него нет ничего страшнее той жизни, которой оно живет в настоящую минуту, и оно согласно на любую перемену. Оно жаждет треволнений, чувств изменчивых, непостоянных, оно ищет разнообразия и неожиданностей, ибо знает по опыту, что лучше надеяться на случайность, чем полагаться на предвидение. И, однако, беспокойство так свойственно моему сердцу, что даже средь бурь, которые оно призывало, оно все же ищет покоя, потому, быть может, что покой непохож на то, что оно испытывает обычно. Но оно не замедлит пресытиться и покоем. Счастье для него – всегда лишь вдалеке. И если ему только почудится, что оно видит его где-то, оно готово разорвать все связывавшие его другие узы, чтобы только догнать свое счастье; если бы могло оно разорвать их все! Но что же? Прежде чем путь, ведущий нас к этой желанной цели, наполовину пройден, очарование уже исчезло, чудесное видение улетело, смеясь над вашими надеждами. Не дай бог долго жить подобной жизнью!
Я хочу быть ближе к Элали, – говорил я себе сегодня утром, – да, я хочу быть там, где она! Поселиться там, где живет она! Дышать воздухом, которым дышит она! И теперь все, что я вижу здесь, уже немило мне…
30 октября
В тот день я почти бессознательно повернул на дорогу, что ведет в Зальцбург; а когда вдали показался город – крепость на горе, шпили церквей и башни дворцов, когда нахлынули на меня вновь те ощущения, что неизменно сопровождают мои воспоминания, я почувствовал, как страстно влечет меня туда, и уже ни за что на свете не согласился бы изменить направление. Между тем наступал вечер; густой сырой туман, обычный здесь в это время года, ускорял наступление темноты. Но я чувствовал, что мне необходимо собраться с мыслями и побыть еще здесь на свободе, – мне не хотелось входить в город, прежде чем душа моя не окрепнет и не будет готова вынести треволнения, ожидающие ее там. Я с наслаждением погрузился в эту долгую суровую ночь, где ничто не мешало моим мыслям. Природа, которой день придает жизнь и сообщает краски, все то, что напоминает мне о жизни, тяжело гнетет меня; только среди ночной тишины, в одиноком созерцании могил я чувствую в себе порой некое всемогущее начало, некую высшую силу. Все высокие мысли рождаются в сердце, сердце же человеческое исполнено мрака и страданий.
Проходя через селение, где я видел похороны Корделии и встретил супруга Элали, я повернул к кладбищу и сквозь пролом стены проник в его пределы. Стояла глубокая тьма. Совы, сидевшие на выступах стен старой кладбищенской церкви, то рыдали, то пронзительно кричали. Колокол, медленно раскачиваемый ветром, издавал жалобные стоны; какое-то завывание, наводящее тоску, слышалось кругом. И вдруг навстречу мне бросился некий человек; но он тут же остановился и, опустив голову на грудь, тихо прошептал имя Корделии. Я узнал в нем Вильгельма. Богу было угодно, чтобы он услышал утешение из моих уст; ведь голос несчастного легко проникает в сердце другого несчастного, и недаром говорится, что тому, кто много страдал, ведомы слова, утишающие боль. Беседа наша длилась долго.
«Если бы я хотел… – сказал он. – Ведь с жизнью нетрудно расстаться – человек может совлечь ее с себя, словно платье. Но рассказать ли вам, как это случилось? Была полночь. Я сидел вот здесь, на этих могильных плитах, и, уже решившись разбить хрупкий сосуд, заключающий мою жизнь, в последний раз бродил мыслью в прошлом. Все события этого невозвратимого времени казались мне уже далеким сновидением; но я уповал на будущую жизнь, я одушевлял ее моими надеждами, И вдруг страшная мысль поразила меня! Вот что внушило мне в ту минуту небо. Будущее! – вскричал я. – А по какому праву, презренный самоубийца, смеешь ты уповать на него? Ты захотел прервать свое бытие прежде, чем пробьет твой час, – кто знает, не будет ли твоим наказанием небытие? Ты нашел выход из страданий жизни, – кто знает, не закрываешь ли ты себе путь к вечности? А Корделия, самая чистая из дев земных, между тем ждет тебя в мире праведных и, полная неизреченной радости, готовится приобщить тебя к небесным наслаждениям. Но тот, кто уничтожит в себе образ божий, не узнает вечной жизни; посеявший смерть пожнет лишь небытие.
С тех пор я много думал об этом, – продолжал Вильгельм, помолчав немного, – и полагаю теперь, что тот, кто кончает с собою сам, обманывает божий промысел; размышляя о бесчисленных нитях, связывающих человека со всем земным, я понял, что, являясь средоточием множества соответствий, рождающихся и умирающих вместе с ним, он не может пасть, не увлекая в своей гибели других творений, и что предсмертный вздох самоубийцы омрачает всю природу. Я понял, что высшая добродетель состоит в том, чтоб любить своих ближних, высшая же мудрость – терпеть то, что послано тебе судьбой.
Но я знаю – разум человека подобен тростнику, что гнется перед всякой грозой; ведь и сам я – увы! – мучительно познал, как трудно побороть свои страдания, если не противопоставлять им самоотречение, а главное – веру. Вот почему я и решил удалиться отсюда и искать себе могилу в другом краю. Есть неподалеку от Донаверта древняя обитель. Стены ее омывает Дунай. Путь к ней лежит через сосновый бор, печальный и величественный. Все в этой обители исполнено торжественной таинственности, и душа осенена там чувствами столь высокими, что они поглощают все былые горести человека и он познает волшебный дар забвения. В этой обители и найду я приют».
За этой беседой застало нас утро. Солнце вставало над колокольней, венчая ее светлым ореолом своих лучей; воздух был насыщен испарениями, и в окутывавшем нас густом тумане мы походили на призраков, блуждающих в белых одеяниях среди могил. Я понял, что наступило время расстаться, и, нежно обняв Вильгельма, покинул пределы кладбища.
Но когда я дошел до ворот Зальцбурга, мной почему-то овладело вдруг страшное предчувствие… Сердце сжалось от боли, свет померк в глазах, и я внезапно почувствовал, что жизнь словно остановилась…
Заключение
На этом обрывается дневник Карла Мюнстера. Как стало известно впоследствии, ему пришлось пережить столь жестокие волнения, что у него не хватало уже сил изложить их на бумаге; от этого времени остались лишь некоторые малозначительные записи, относящиеся к его частым встречам с Вильгельмом в ту пору, пока тот не успел еще удалиться в Донавертский монастырь. То, что мы приводим ниже, дополняет его дневник, но написано уже другим почерком.
Печаль, уже давно снедавшая г-на Спронка, с каждым днем становилась все сильней; он слышал о Карле Мюнстере еще до своей женитьбы на Элали и думал, сочетаясь с ней браком, что его уже нет в живых. Когда ему сообщили о его возвращении, он тотчас же понял, какие страдания предстоят теперь этим двум несчастным. Встреча на кладбище, напомнившая ему утрату, которую он понес за несколько лет до того, и так живо воскресившая в его памяти погребение его невесты, нанесла последний удар его сердцу. Постоянно преследуемый мыслью о собственном горе и о тех страданиях, невольным виновником которых он оказался, г-н Спронк стал неузнаваемым: что-то мрачное, пугающее появилось в его характере. Заботы, которыми окружала его Элали, лишь усиливали его тоску; когда она подходила к нему с грустным и нежным взглядом, он печально отворачивал от нее глаза и со вздохом отстранял ее. Именно в это время ему случайно стало известно, что Карл вовсе не уехал в далекие края, как о том распространилась весть, а, проведя несколько недель в родном селении, вновь вернулся в Зальцбург. Сначала эта новость, казалось, утешила его; однако в тот же вечер ему вдруг стало плохо; лицо его внезапно покрылось мертвенной бледностью, глаза закатились, силы совсем оставили его, и, казалось, он вот-вот испустит дух, когда вошел Карл, вызванный сюда письмом несчастного супруга Элали. Г-н Спронк, распростертый на своем ложе, был без памяти и почти не подавал признаков жизни. Элали, стоя на коленях перед ним, обливала слезами его руки. Угасающая лампада одна лишь освещала эту скорбную картину. Услыхав скрип отворявшейся двери, умирающий вдруг зашевелился; его остановившийся взгляд и застывшее лицо обличали в нем человека, с трудом пробуждающегося от тягостного сна и старающегося понять, где он находится. Вдруг какое-то важное воспоминание поразило его, и губы его громко, отчетливо произнесли имя Карла Мюнстера. Едва только он назвал его, как увидел Карла в нескольких шагах от себя и взглянул на него так ласково, с такой отеческой улыбкой, что Карл в умилении упал пред ним на колени. Тогда г-н Спронк возложил руки на головы своего друга и своей жены и, собрав все душевные силы, трогательно поведал им о горестных обстоятельствах, которыми были отравлены его юные годы, о тяжких утратах и испытаниях, выпавших на его долю, и о преследующем его злом роке, который и их обоих вовлек в орбиту его страшной судьбы. Он просил у них прощения за невольное зло, которое причинил им, он говорил с ними о своей близкой кончине и, крепко обняв их обоих, кончил такими словами: «Будьте же счастливы теперь; ведь моя жалкая жизнь уже не будет для вас препятствием; будьте же счастливы теперь, когда я возвращаю земле свое разбитое отчаянием сердце; будьте счастливы и не жалейте о тех днях, которые, быть может, еще были суждены мне здесь, – не думаю, чтобы среди них был хотя бы один день более радостный, чем нынешний, когда я могу завещать вам безмятежное будущее в награду за все то горе, причиной которого был. Превращая мою смерть в благодеяние для тех, кто мне дорог, небо даровало мне единственную радость, какую суждено было испытать мне в этом мире. Оно, наверно, простит меня за то, что я ускорил час своей кончины, и не осудит, как осудят меня люди! Да будет вам дорога хоть память обо мне – простите меня».
При этих словах грудь его вдруг судорожно приподнялась, все тело напряглось, и слова застыли на его губах. Элали с криком ужаса выбежала из комнаты; Карл потерял сознание. Некоторое время спустя он пришел в себя, но лампада уже погасла, и от всего, что произошло перед этим, у него оставались лишь смутные и неясные воспоминания, словно все это было в бреду. Он протянул руки в темноте и вдруг ощутил неподвижное, уже холодное тело. Люди, пришедшие за останками г-на Спронка, проводили Карла в Зальцбург.
Все эти впечатления глубоко врезались ему в душу и были не из тех, которые быстро забываются. Прошел целый месяц, а он все еще не мог оправиться после жестокого потрясения. И вот однажды ему принесли письмо от Элали; при виде этого дорогого ему почерка он вначале растерялся и весь изменился в лице – щеки его покрылись румянцем и вся жизнь его, казалось, сосредоточилась в глазах, устремленных на письмо; по его волнению было видно, что, торопясь поскорей узнать решение своей судьбы, он в то же время боится узнать его. Но понемногу он овладел собой и стал спокойнее. Он был готов ко всему, и решение, которое он прочитал, к которому втайне пришел и сам, помогло ему побороть свою скорбь. Элали писала, как он того и ожидал, что после добровольной смерти своего первого мужа она не может без ужаса подумать о новом браке; что она достаточно хорошо знает самого Карла, чтобы предвидеть, что и он никогда не согласится на счастье, за которое заплачено столь дорогой ценой, если вообще можно назвать счастьем союз, заключенный при таких обстоятельствах и связанный с такими воспоминаниями; что воспользоваться великодушным самоубийством г-на Спронка значило бы нести вину за это преступление, навлекая кару и на себя; что им надлежит, напротив, отныне посвятить свою жизнь одной цели – вымолить ему прощение и своей искупительной жертвой отвлечь божий гнев от самоотверженной тени, ожидающей возмездия. В конце письма она сообщала, что в тот самый день, когда он станет читать эти строки, ее уже будет отделять от мира черта, перешагнув которую человеку нет возврата, – она принимает постриг.
Карл, полный скорбного смирения, несколько раз перечитал письмо, затем сложил его, запечатлел на нем горячий поцелуй и, прикрепив к нему ленточку, подаренную ему некогда Элали, повесил у себя на груди. Вслед за тем он написал письмо Вильгельму, в котором сообщал ему, что решил тоже удалиться в Донавертский монастырь, и распределил свое имущество между несколькими беднейшими семьями в Зальцбурге, ибо родных у него не оставалось.
Он отправился в путь в один из первых дней января. Дойдя до женской обители, находившейся на расстоянии одного лье от города, – здесь жила теперь Элали, – он сел под стеной монастыря и просидел так несколько часов; однако он, казалось, ничего не видел и не слышал. Мимо него прошло несколько знакомых – он даже не заметил их. Волосы его были растрепаны, борода сильно отросла, лицо было бледно, глаза мутны; несмотря на сильный холод, вся его одежда состояла лишь из грубой туники, стянутой шерстяным поясом. Снег вихрем крутился над его головой, ледяной ветер свистел в складках его рубища. Наконец, когда день уже клонился к закату, он вдруг вскочил и быстро пошел прочь. Небо к этому времени немного прояснилось и луна выплыла из-за туч; ночь была тиха.
Несколько дней спустя погода снова изменилась; начались дожди. Потекли с гор таявшие лед и снег, реки вздулись. Все работы приостановились, все дороги опустели. Тем не менее как раз в эти дни Карла видели в одной деревне, неподалеку от Донавертского монастыря. Его повстречал крестьянский свадебный кортеж. Лицо его скрывали разметавшиеся волосы, ноги были босы, одежда вся в лохмотьях. С ним заговорили, но и голос его, и движения, и взгляд – все в нем свидетельствовало об умопомешательстве. Надо полагать, что в одиночестве болезнь его стала протекать более бурно и его разум, не совсем еще оправившийся от пережитых потрясений, наконец, не выдержав, уступил ей. Рассказывают, что какие-то сострадательные люди напрасно пытались задержать его, объясняя ему, что все окрестности залиты водой и идти дальше небезопасно; он был тверд в своем намерении продолжать путь.
На следующий день Дунай вышел из берегов.
Меж тем Вильгельм удивлялся, что Карла все еще нет; в нетерпении считал он дни, прошедшие с того срока, который был назначен его другом в письме к нему; но когда он увидел, что разлившийся Дунай доходит уже до подножия горы, на которой стоит их монастырь, и понял, что все кругом залито водой и дороги отрезаны, его охватило беспокойство. Он то устремлял полный тревоги взгляд на это почти неподвижное море, то бродил вдоль его берегов, утешая себя мыслью, что вода уже начинает спадать и Дунай скоро вновь вернется в свои берега. И по мере того как начинали то здесь, то там среди воды появляться небольшие островки, в сердце его возрождалась надежда.
Однажды, глядя на плывшие по реке обломки, он заметил что-то странное – то был бесформенный синеватый предмет, который качали волны, ударяя его о камни и прибрежный песок; то всплывая вверх, то вновь погружаясь, он оказался выброшенным на песчаную отмель, и вода наконец отступила от него.
Побуждаемый смутным, но непреодолимым любопытством, Вильгельм вышел из монастыря, прошел через церковь и, очутившись внизу, под стенами, узнал то, что издали привлекло его внимание. Он подошел поближе и содрогнулся от ужаса. Пред ним был почти обнаженный труп – посиневший, покрытый ранами, окутанный тиной, с членами, сведенными судорогой, с запрокинутой головой, с повисшими волосами, в которых запеклась кровь. Так вот каким суждено было Вильгельму увидеть Карла Мюнстера! Но на неузнаваемо изменившемся лице покойного было все то же выражение благородства и доброты… Не проронив даже стона, не пролив ни единой слезы, Вильгельм расстелил на земле свою черную одежду, завернул в нее мертвое тело, взвалил его себе на плечи и пошел обратно в монастырь; он остановился перед входом на главную лестницу и, опустив на землю свою печальную ношу, стал звонить в колокол, сзывая братьев-монахов. Когда же они собрались вокруг него и он увидел, что они готовы его выслушать, он внезапно поднял покрывало, под которым было тело его друга, и с усилием, скорбным голосом произнес; «Это – Карл Мюнстер». Но он не смог продолжать – силы оставили его, и он без сознания упал на труп.
Когда он пришел в себя, подле него уже никого не было, кроме одного монаха, который и сообщил ему, что община не считает возможным похоронить чужеземца так, как то предписывает католическая религия, и, поскольку есть все же некоторое сомнение в причине смерти этого несчастного, она опасается нарушить свои долг, удостоив его христианского погребения.
Услышав это решение, Вильгельм вновь поднял тело своего друга на плечи и молча вернулся с ним на берег; здесь он вырыл могилу и похоронил его. Сверху он навалил большой камень, на котором вырезал коротенькую надпись. Но при первом же порыве ветра надпись эту засыпало песком и пылью, а первый же разлив Дуная унес с собой все – и камень и самую могилу…
Вильгельм умер в следующем году.
Элали еще жива. Ей сейчас двадцать восемь лет.