Текст книги "Избранные произведения"
Автор книги: Шарль Нодье
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 40 страниц)
XIII
ЗАПИСНАЯ КНИЖКА ЛОТАРИО
Гора Тавр[56]56
Тавр – высокая горная цепь в Малой Азии.
[Закрыть] вознеслась главой своей над всеми холмами; один из них молвил ей: «Я всего лишь холм, но во мне скрыт вулкан».
Что такое общество? Горсточка патрициев, дельцов и авгуров, а по ту сторону – весь род человеческий в пеленках и на помочах.
Законодатели восемнадцатого века подобны архитекторам Ликерия, которые устремляли ввысь стены здания, не думая о его фундаменте.
Одряхлевшими народами надо править. Развращенные народы надо подавлять.
Свобода – превосходная пища, пригодная только для здоровой и крепкой молодости.
Когда политика становится искусством произносить слова – все погибло. Есть на свете нечто еще более презренное, нежели раб тирана: это простофиля, обманутый софизмом.
Непостижимо, что люди могут устраивать резню из-за своих прав, в то время как эти мнимые права человека – лишь мистические слова, толкуемые адвокатами. Почему человеку никогда не говорят о первом из прав человека – о его праве на участок земли, определяемый соотношением людей и территории?
Что это за закон, на первой странице которого начертаны эмблемы равенства и само это слово? Может быть, это закон о земле? Нет, это договор о продаже, по которому народ отдается во власть богачей интриганами и крамольниками, жаждущими сделаться богачами.
Человек льстит народу. Он обещает служить ему. Вот он достиг власти. Все думают, что он потребует раздела богатств. Не тут-то было. Он приобретает богатства и вступает в союз с тиранами для раздела народа.
Священным словом евреев является «золото». Существует способ так шепнуть на ухо судьям земным, что противник ваш упадет поверженным насмерть.
Ликургу явилась странная мысль, что воровство – единственное установление, способное поддержать общественное равновесие.
Полно тебе, юноша, собирать жатву в садах Тантала! Открой глаза на страдания человечества. Смотри: пропасть Курция все еще зияет,[57]57
Курций Марк – легендарный римский юноша, пожертвовавший собой для блага отчизны. По преданию, в 362 году до н. э. на римском форуме разверзлась внезапно пропасть; это возвещало грозящую Риму опасность, предотвратить которую город мог, только пожертвовав лучшим своим сокровищем. Отважный Курций в полном вооружении сел на коня и бросился в пропасть, восклицая: «Нет лучшего сокровища в Риме, чем оружие и храбрость!» После этого пропасть закрылась.
[Закрыть] и многим придется броситься в нее ради спасения мира.
Милостыня – это добровольное частичное возмещение убытков; нищий согласен пойти на мировую; начнем же тяжбу.
Выведите человека из лесной чащи и покажите ему общество; он не замедлит стать таким же развращенным и достойным презрения, как и вы, но все же ему никогда не понять, как может бесстрастный ареопаг хладнокровно отправлять на виселицу нищего за то, что он похитил крохи с пиршественного стола миллионера.
Трудно ответить на вопрос, что более отвратительно в жизни общества – злодеяние или закон, и что более жестоко – преступник или судья, преступление или кара. Мнения резко разделяются.
Убить человека в порыве страсти – это понятно. Но хладнокровно, обдуманно заставить другого убить его на площади под видом исполнения почетного дела – вот этого понять нельзя.
Страшно подумать, что равенство – предмет всех наших желаний и цель всех наших революций – действительно возможно лишь в двух состояниях: в рабстве и смерти.
Можно умереть от стыда при виде того, как народы бьются вокруг какой-нибудь идеи, словно муравьи за соломинку. Соломинка – это все-таки нечто, идея же – ничто.
Когда бедняк крадет у богача – это в конце концов, если обратиться к изначальным причинам, всего лишь некое возмещение, иначе говоря – справедливый переход монеты или куска хлеба из рук вора в руки обворованного.
Высшая степень свободы, которой может достичь народ, понявший, что стал властелином, – это право выбрать себе рабство по вкусу.
Есть одно препятствие к освобождению городов – это сами города.
Покажите мне любой город, улей или муравейник, и я покажу вам рабство; только лев и орел царственны, ибо они одиноки.
Злоба – социальный недуг. Естественный человек не более зловреден, чем любое другое животное. Человек цивилизованный внушает ужас или жалость. Сосчитайте этажи какого-нибудь дома и вспомните притчу о вавилонском столпотворении.
Если бы общественный договор[58]58
Лотарио говорит об «общественном договоре», который, согласно учению Жан-Жака Руссо, лежит в основе общества, как о реально существующем документе.
[Закрыть] оказался в моих руках, я бы ничего не стал изменять в нем; я разорвал бы его.
Общество – это плод от древа познания добра и зла. С той минуты, как человек прикрылся лиственной повязкой, он облекся рабством и смертью.
Два совершенно противоречивых инстинкта уживаются в простом человеке – инстинкт сохранения самого себя и всего, что от него происходит; инстинкт разрушения всего, что ему внушили и приказали. Следовательно, общество ложно.
Все творения господа были задуманы с определенным назначением и целью. Если бы общество тоже входило в замысел его творений, жаворонок никогда не выводил бы птенцов среди спелой нивы, готовой к жатве.
Вряд ли найдется человек, чье сердце не содрогнулось бы от негодования и боли при виде гордого льва, брошенного в железную клетку и смиренно лижущего кровавую руку мясника, который приносит ему пищу. Что же должен думать человек, глядя на человека?
Чтобы политическое неравенство стало менее оскорбительным, почти все народы, которые не основывают его на преимуществах морального порядка, связывают его происхождение с благородными воспоминаниями или священными преданиями. Не нашлось еще законодательства достаточно циничного, чтобы признаться в том, что его установления суть установления денежной аристократии. Когда мы дойдем до этого, жизнь станет прекрасной, ибо все кончится.
Очень унизительно для рода человеческого, что в обществе рабы никогда не составляют меньшинства.
Что же еще нужно, чтобы сменить плохое место на хорошее, если у вас есть сила и численность?
Нет ничего легче, как убедить человека, что он зависит от человека в силу какого-то таинственного права, основанного на неведомом законе. Но как заставить его понять правду – что его зависимость есть попросту результат древнего земельного неравенства, которое не изменилось ни по форме, ни по протяженности и в любой день может стать предметом передела?
Пчелиный улей не принадлежит шершню, но полевые цветы принадлежат всем насекомым. Единственная нерушимая собственность индивида – это то, что он производит.
Правда ли, что большинство европейских монархов заботится о том, чтобы составить роспись поземельной собственности? Ну что ж!
Учреждать в наши дни монархию – затея, достойная жалости. Я бы не удивился, увидев келью отшельника в пепле кратера, но королю я не советовал бы воздвигать себе трон в глубине вулкана.
В последний раз натянуть лук Немврода – не такое уж диво, Наполеон. Десяток других делали это до вас. Ну разве только для того, чтобы сломать его.
Наши венецианские фейерверки заканчиваются огненным снопом, которым можно затмить полуденное солнце. Ночь после этого кажется еще темнее, и эта ночь принадлежит ворам. Завтрашний день «великой нации» – это ночь с фейерверком.
«Если бы вам и удалось выполнить ваши намерения, – говорят нам, – завтра пришлось бы все начать с начала». Велика беда – начать завтра все с начала! Нам так хорошо сегодня!
Когда перестаешь первенствовать в сердце другого, ты уже мертв. Остается только выполнить это на деле.
Уничтожая человека, общество глубоко уверено, что творит правосудие. Величайшее и высшее правосудие свершил бы человек, уничтожив общество.
Есть два преступления, к которым я беспощаден: когда причиняют зло тому, кто не может защищаться, и воруют у того, кто нуждается.
Все кары и проклятия на голову негодяя, укравшего собаку у слепого!
Дикарь с южного моря, меняющий женщину на топор, совершает неплохую сделку. Где та страна, где за топор нельзя было бы получить женщину?
У каждого человека в глубине сердца есть три заблуждения или три тайны, которые побуждают его жить: бог, любовь и свобода. Общество перестало бы существовать еще две тысячи лет тому назад, если бы несколько галилейских нищих не надумали сделать из этого религию.
Много ли вы знаете дельцов, которые поручатся хотя бы одним цехином своего пожизненного дохода за прочность этого последнего устоя политической жизни?
Я хотел бы, чтоб мне указали в истории хоть одну монархию, которая не была основана вором.
Когда нации вступают в свой последний период, их объединяет один клич: все принадлежит всем! И в тот день, когда знамя, на котором начертан этот девиз, будет смочено слезами ребенка, я сорву его с древка и сделаю себе из него саван.
Историю древних народов нетрудно рассказать, историю народов будущего нетрудно предвидеть: отцы, старейшины, мудрецы, священники, солдаты, короли… – Ну, а затем… может быть, народ?
Есть только три способа связать свое имя с дельфийским храмом:[59]59
Дельфийский храм – храм Феба-Аполлона в Дельфах. Лотарио намекает здесь на поступок Герострата, сжегшего храм Артемиды в Эфесе.
[Закрыть] надо его построить, освятить или поджечь.
Дайте мне силу, которая осмелится принять имя закона, и я покажу вам кражу, которая будет носить имя собственности.
Свобода – не такое уж редкое сокровище: она всегда в руках сильных и в кошельке богатых.
В твоих руках мои деньги, в моих – твоя жизнь. И то и другое не принадлежит ни тебе, ни мне. Отдай мне мое – и я отпущу тебя!
Тысячу состояний за одну лишь мысль! Тысячу мыслей за одно чувство! Тысячу чувств за один поступок! Тысячу благороднейших поступков за один волос – и весь мир, и грядущее, и саму вечность в придачу!
Он основатель новой секты – бедняга! Обновитель старой морали – бедняга! Законодатель – бедняга! Он завоеватель – какое ничтожество!
Если существует в мире хорошо устроенное общество – то в нем все делят между собой всё, награждая при этом самого сильного. Когда же к этому примешиваются коварство и измена, возникает законодательство.
Осталось, по-моему, только одно ремесло, которое пора разоблачить, – это ремесло бога.
Меня спрашивали иногда, люблю ли я детей. Еще бы! Ведь они еще не стали взрослыми.
Однажды все голоса земли возвестили, что умер великий Пан. Это было освобождением рабов. Когда вы услышите эти голоса вторично, это будет означать раскрепощение бедняков, и тогда снова начнется узурпация мира.
Из всех способов правления есть один, наименее возмущающий мое сердце, наименее позорящий человечество, – это деспотизм Востока, где притеснение народа объясняется хотя бы суеверием. Мне приятен тиран, который ведет свои род от пророков и состоит в родстве с небесными светилами. В Тибете он невидим, бессмертен, священен. Это хорошо, иначе и быть не может. Тирания и рабство суть два различных состояния, которые предполагают два различных типа людей. Самые презренные из людей – это рабы, которые признают тиранов, созданных по их подобию.
Следует возблагодарить свою счастливую звезду, если можешь уйти от людей, не будучи вынужденным причинить им зло и объявить себя их врагом.
Какая разница между преступлением и подвигом, между казнью – и апофеозом почестей? Только в месте, времени и презренном суждении бессмысленной толпы, которая не ведает истинных названий тех или иных вещей и наугад применяет те, которым научил ее обычай.
Стихийные бедствия – естественное явление природы, законы же – нет.
Наделять богов слабостями – это плохо сообразуется с идеей божества, как я ее понимаю, но утешительно для человека. Мне нравится, что Аполлон изгнан, что Церера страдает от голода у матери Стеллиона, что Венеру ранит Диомед, что змеи окружают в колыбели Геркулеса и что он погибает в муках от яда туники Несса, завещанной им своим наследникам.
Если б сердце мое могло уверовать… если б я должен был выдумать бога, я хотел бы, чтоб он родился в хлеву, на соломе; чтобы его спасли от убийц руки бедного ремесленника, прослывшего его отцом; чтобы детство его протекло в нищете и изгнании; чтобы он был всеми гоним, презираем вельможами, не признан царями, преследуем священниками, отвергнут друзьями, предан одним из своих учеников, покинут самым честным из судей своих, осужден на мучения вместо последнего из негодяев, исхлестан бичами, увенчан терниями, оскорблен палачами, чтобы он умер между двумя разбойниками и один из них последовал за ним на небо.
Боже всемогущий, сжалься надо мной!
XIV
Я увожу к отверженным селеньям,
Я увожу сквозь вековечный стон,
Я увожу к погибшим поколеньям…
Входящие, оставьте упованья!
Данте.
Со времени отъезда Лотарио грусть Антонии все больше и больше усиливалась. Она впала в состояние подавленности, тем более внушающее опасения, что, казалось, и сама уже не знала или забыла его причину. В ее печали не было ничего определенного; это было странное недомогание, от которого ее легко можно было отвлечь, но которое возвращалось к ней быстрее, нежели проходило. Ей часто случалось улыбаться, порою даже без всякого повода; на эту улыбку было больно смотреть, потому что выражение лица Антонии плохо сочеталось с ее душевным состоянием. Никогда еще она так не искала уединения. Почти все места, где она совершала свои одинокие прогулки, напоминали ей о Лотарио, но она никогда не произносила его имени. Она избегала разговоров о нем – можно было подумать, что она старается убедить себя, что Лотарио никогда не было в ее жизни, что он был лишь сном или видением бреда. Но зато она часто вспоминала отца и мать, о которых давно уже не говорила, и теперь, если случалось называть их, она не проливала, как прежде, слез, как будто ее отделял от них уже недолгий путь и ей предстояло вскоре соединиться с ними.
Г-жа Альберти видела в этом счастливый признак. Она решила, что одни воспоминания быстро уничтожат другие и что Антонии легче будет забыть у родительских могил горести, связанные с чувством, всей силы которого г-жа Альберти до конца не понимала. Поэтому она решила снова отвезти сестру в Триест; Антония встретила эту мысль с той равнодушной покорностью, которую только и способно было выражать теперь ее застывшее лицо и неподвижный взгляд. Впрочем, г-жа Альберти вовсе не считала, что все надежды Антонии погибли. Напротив, она была убеждена – и тут, в самом деле, не было ничего невероятного, – что странное поведение Лотарио лишь еще одно проявление его причудливого характера или затруднительного положения, что он не замедлит вернуться и упасть к ногам Антонии, чтобы предъявить ей свои права на счастье, превосходящее все те надежды, которые она дала ему.
Возможно, думалось ей, те самые причины, что породили необходимость странной тайны, которой он окружал свои поступки, помешали ему тогда связать себя узами: ведь они заставили бы его полностью определить свою жизнь, тем самым отдав ее во власть любопытства и рассеяв смутные слухи, неопределенность которых была ему, вероятно, необходима.
Сколько значительных людей, при тогдашнем состоянии Европы, подобно Лотарио, вынуждены были скрываться под чужим именем в разных странах и, подобно ему, бежать самых глубоких чувств, самого сладостного долга, налагаемого природой, чтобы сохранить свою безопасность, а главное – не подвергать опасности тех, кто был им дорог.
Как видно, таково было и положение Лотарио, но ведь должно же было оно наконец когда-нибудь измениться. Было бы нелепо искать другого объяснения его поступкам. Можно было даже предположить, что он, имея веские причины опасаться слишком долгого пребывания в столице, где его слишком хорошо знают, не преминет направиться в сторону Триеста, когда узнает, что Антония вернулась туда.
Во всех этих предположениях было много правдоподобного, и Антония их не оспаривала; однако она ничего не отвечала и смотрела на сестру недоверчиво, когда об этом заходила речь; потом бросалась к ней в объятия.
Дела, в свое время призвавшие сестер в Венецию, были закончены, и, покинув ее, они отправились в Триест на судне, которое шло туда через лагуны. Они предпочли этот способ путешествия всем остальным потому, что боялись пуститься в путь по дорогам, на которых бесчинствовала шайка Жана Сбогара, а главное, хотели избежать того опасного места, где едва не стали ее пленницами.
Каналы лагун представляют мало интереса для путешественника. Они начертаны природой среди пустынных и безрадостных участков земли, которые море поочередно то захватывает, то покидает и где находят себе приют лишь кочующие стан береговых птиц; ничто не меняет и не оживляет унылого однообразия этой местности. Куда ни взглянешь – всюду тянутся бесплодные песчаные отмели да заросли камыша, откуда порой с протяжным криком вылетает цапля, вспугнутая лодочниками и путешественниками.
Антония погрузилась в глубокую задумчивость, и ничто не привлекало ее внимания. Стемнело, все вокруг обрело какое-то спокойствие и мягкость. Сияющие звезды усыпали небо; ночь была безлунной. Уже ничего нельзя было различить вокруг судна, в темноте едва заметно было только, как по очереди наклонялись и выпрямлялись гребцы. Слышались мерные удары их весел и шум воды, разрезаемой носом судна. Вдруг человек, сидевший на руле, прервал молчание и запел довольно приятным голосом строфы Тассо, где в гармоничных стихах воспеваются радости уединения двух влюбленных, охваченных взаимной страстью. Звуки его голоса, ничем не отраженные, свободно уносились в безграничное пространство небосвода и привольно разливались по гладкой поверхности моря, приобщая душу к той бесконечности, в которую они неслись. Антония внимала им со сладостным чувством, которому и сама удивлялась, ибо еще минуту тому назад ей казалось, что она уже не способна когда-либо испытывать его. Она не знала, чему приписать ту спокойную уверенность, которая внезапно вселилась в ее сердце, укротив его волнения. То не была яркая и беспокойная мечта первых надежд, то было мирное предвкушение безоблачного будущего. Так, думалось ей, дают знать о себе покровительствующие нам существа, которые неусыпно следят за последними минутами жизни невинного создания и открывают ему доступ в обитель вечного покоя.
Г-жа Альберти испытывала то же чувство. Ее рука нашла руку Антонии, они прильнули друг к другу, и сердца их забились одинаково ровно и спокойно. И, охваченные дремотной слабостью, которой еще способствовала полная неподвижность воздуха и почти незаметное покачивание судна, они, обнявшись, крепко уснули.
Сон их был недолгим; выстрел, вдруг раздавшийся где-то совсем близко, разбудил Антонию. Г-жа Альберти по-прежнему была рядом с ней; но она молчала. Сначала Антония решила, что выстрел почудился ей во сне; однако неподвижно замершее судно, притихшие весла и несколько слов на чужом языке, которые послышались ей среди неясного и тревожного гула голосов лодочников, вывели ее из этого заблуждения. Она попыталась разбудить сестру, но тщетно. Она хотела подняться и вдруг почувствовала прикосновение чьей-то холодной и сильной руки.
– Еще одна женщина, – произнес незнакомый голос, – Жан будет недоволен!
При этих словах волосы на голове Антонии поднялись от ужаса, холодный пот покрыл ее тело, и она потеряла сознание. Пришла она в себя лишь от стука колес везущей ее кареты, под тяжестью которой дрожали и глухо стонали скрипучие доски подъемного моста.
Она была одна.
Когда прошел первый момент изумления, при котором внезапно обрушившееся несчастье кажется еще сном, она сразу поняла, что произошло. Не было сомнения: судно было задержано разбойниками, устроившими засаду на берегу моря, а разбойники эти, безусловно, принадлежали к шайке Жана Сбогара. Выйдя из экипажа и поддерживаемая какими-то двумя мужчинами, странная одежда и свирепые лица которых наполняли ее ужасом всякий раз, как на них падал свет, пробивавшийся то здесь, то там откуда-то из-под сводов, она шла теперь по обширным галереям, гигантским лестницам, старинным залам замка, все более утверждаясь в страшной мысли, что она – пленница в замке Дуино.
Когда ужасный конвой довел Антонию до комнаты, предназначавшейся, видимо, ей, и на минуту ее оставил, она бросилась к открытому окну, но увидела перед собой только море. Отдаленный свет, шедший, как она поняла, с маяка Аквилеи, одиноко сиял среди ночных светил. Теперь у нее не оставалось больше сомнений относительно своей участи, и она в тоске упала в кресло.
– Я в Дуино! – вскричала она. – Жан Сбогар! Но что сделали они с моей сестрой?
Одни лишь гулкие своды откликнулись на ее вопрос.
Последнее сказанное ею слово замерло в вышине, словно угасающий, слабый голос. Антония в ужасе вскочила и повторила: «…с моей сестрой!» – тоном человека, который пытается пробудиться от кошмара.
Обманчивое эхо вновь повторило ее слова, еще более зловеще; оно звучало как последний стон умирающего. Несчастная Антония, едва держась на ногах, прислонилась к одному из огромных пилястров входной двери; свет фонаря ярко освещал ее. Она охватила руками холодную колонну, прижалась к ней лицом, наполовину скрытым разметавшимися волосами, и почувствовала, что сейчас упадет под гнетом ужаса. Ей показалось, что какие-то люди, толпящиеся в коридоре, смотрят на нее; но слабое зрение позволяло ей видеть в скрывавшей их тени только перья, колыхавшиеся на их шляпах; она даже подумала, не чудится ли ей все это, как вдруг страшный крик поразил ее слух.
Один из этих людей громко назвал ее по имени и бросился прочь.
Под утро Антония, не выдержав мучительных впечатлений, вновь потеряла сознание. Только много часов спустя ее удалось привести в чувство. Очнувшись, она с удивлением заметила, что окружена самым заботливым вниманием. Она лежала теперь в другой комнате, более удобной и лучше убранной. В замке, как видно, не было женщин, но ей прислуживали какие-то миловидные дети.
К концу дня один из разбойников попросил разрешения войти к ней, чтобы передать приказ атамана. Это был еще совсем молодой человек, печальное, но ласковое и скромное лицо которого во всякой другой обстановке могло внушить лишь доверие и приязнь. Он сообщил Антонии, что судно, на котором она ехала, подверглось нападению лишь вследствие роковой ошибки; что у нее не будет отнято ничего из того, что принадлежит ей; что сама она совершенно свободна в Дуино и ни на мгновение не была лишена свободы; что все приготовлено к ее отъезду и от нее одной зависит назначить или отложить его, в зависимости от состояния своего здоровья; а пока она может повелевать всеми обитателями замка.
– Но где же моя сестра? – воскликнула Антония.
– Вашу сестру, сударыня, – сказал юноша, опуская глаза, – вам вернуть не смогут. Это единственное, в чем мы не можем вам повиноваться; условие это поставлено некоей силой, которая нам не подвластна.
– Но кто же мог поставить такое условие? – быстро возразила Антония. – Кто может помешать мне быть с сестрой, которую задержали, похитили, привезли сюда вместе со мной? О, мне не нужны никакие преимущества, никакие возмещения, которые вы предлагаете, если я не разделю их с нею.
– Сударыня, – с поклоном сказал юноша, – я не получал никаких других указаний.
И он ушел, не дожидаясь новых возражений.
Губы Антонии все еще растерянно повторяли имя г-жи Альберти, по никто ее не слышал.
Легче понять, нежели описать, смятение, в котором она находилась. Она уже начинала надеяться, что это происшествие не повлечет за собой тех страшных последствий, которых она сперва опасалась; но она не могла понять, по каким причинам ее разлучили с сестрой, и эта новая загадка представлялась ей бездной, в которой тонул ее рассудок. Однако все свидетельствовало о том, что ее не обманывают лживыми обещаниями. Солнце зашло уже несколько часов тому назад, но двери ее оставались незапертыми. Люди, приставленные к ней для услуг, оставили ее одну, указав только, в каком из отведенных ей помещений они будут находиться, ожидая ее приказаний. Ни одного часового не было видно в широких коридорах, которые были освещены, словно для того, чтобы она могла пройти по ним, когда ей только вздумается уйти отсюда.
Успокоенная всем этим, Антония, не колеблясь, вышла в галерею, в которую отворялась дверь ее комнаты, и, пройдя несколько поворотов, достигла главной лестницы замка. Она беспрепятственно спустилась по ней, так же легко пробежала через вестибюль и двор и добралась до подъемного моста, никого не встретив по пути. При ее приближении мост опустился, словно некая магическая сила поняла желание Антонии и поспешила выполнить его. Едва мост остался позади, как она заметила запряженную дорожную карету, возле которой стояли слуги. Ей даже показалось, что вещи, находящиеся в карете, – те самые, которые она взяла с собой на судно, а готовность, с которой кучер встретил ее, дала ей основание предположить, что здесь ожидали ее прихода. Все же она спросила, куда направляется карета.
– По-видимому, в Триест, – ответил один из слуг, – во всяком случае, туда, куда пожелает ехать синьора Антония де Монтелеоне.
– Это я, – сказала Антония.
– Мы в этом не сомневались, – ответил кучер, – другой женщины в замке нет; мы ждем ваших приказаний.
– В замке есть еще одна женщина! – вскричала Антония. – В этом замке – моя сестра! Разве вас не предупредили, что я еду вместе с сестрой?
– Речь шла только о вас, синьора, – сказал он, грустно покачав головой, – сестра ваша никогда не сможет выйти из замка, если этого не захочет хозяин. Но, быть может, сударыня, вы не знаете хозяина Дуино? Вы еще так недавно стали пленницей…
– Простите, – ответила Антония, – я знаю, где нахожусь. И все же мне непонятно, почему здесь нет моей сестры.
Подъемный мост был все еще спущен. Замок охраняли одни лишь часовые на башне. Антония взглянула на замок и подумала о том, что ее сестру держат здесь в заточении.
– Я остаюсь, – сказала она громко, – я не уеду без нее, ее участь будет и моей.
Произнеся эти слова, она быстро пробежала расстояние, отделявшее ее от главной лестницы, и обернулась, чтобы посмотреть, не идет ли кто-нибудь вслед за нею. Подъемный мост поднимался. При виде этого решимость ее поколебалась: ей показалось, что теперь всему конец, что она только что воздвигла между собой и миром преграду, которой ей уже не перейти. Она предпочла бы сейчас быть в дремучем лесу, оказаться во власти самых свирепых зверей, в самую суровую зимнюю ночь, но только быть свободной и распоряжаться своими действиями; стены замка словно давили на нее, на самый воздух, которым она дышала, и ее стесненное сердце, казалось, готово было разорваться в груди. Она подошла к балюстраде и оперлась на нее, переводя дыхание. Вдруг глаза ее заметили какой-то люк на полу; оттуда пробивался слабый свет, дрожащий у самых ее ног. Несколько мгновений она невольно прислушивалась: она уловила какие-то странные звуки, которые неслись из подземелья замка и напомнили ей торжественные церковные песнопения. Сначала она решила, что это, должно быть, рокочут волны, разбиваясь о подножие горы, но звуки эти доходили до нее лишь через определенные промежутки, а иногда и вовсе умолкали, и Антония, осторожно ступая, с тревожным любопытством все ближе и ближе подходила к люку. Наконец звуки эти стали доходить до ее слуха более явственно, и ей вдруг показалось, что она может уловить отдельные слова, что она слышит имя своей сестры. Уверенная, что это лишь обман расстроенного воображения, она опустилась на колени над краем люка и, затаив дыхание, чтобы не пропустить ни малейшего звука, вновь услыхала имя сестры.
– Там моя сестра, – произнесла она громко, не в силах сдержать чувство, поглотившее теперь все ее мысли и наполнившее все ее существо непостижимым смятением, полным радости и в то же время ужаса.
Она стремительно поднялась и бросилась к полутемной лестнице, которая вела в подземелье замка. После бесчисленных поворотов, освещенных то там, то здесь тусклыми светильниками, скрытыми в углублениях стен, она замедлила свой бег, потому что привлекшие ее звуки раздавались так близко, что она уже могла ясно различить слова; но имя г-жи Альберти больше не повторялось. То, что она слышала наверху, было действительно пением, напоминающим церковное; запевал один голос, а хор подхватывал мелодию. Вскоре Антония дошла до самого места церемонии; леденея от страха, проскользнула она, как призрак, между высокими колоннами, поддерживавшими свод, и спряталась в тени, отбрасываемой исполинскими цоколями.
Все эти колонны, увешанные связками копий, кривыми саблями и огнестрельным оружием, стояли здесь словно лес, и сквозь них только смутно можно было разглядеть то, что происходит в середине подземного зала.
Антония, движимая любовью к сестре, все более проникалась решимостью, ранее не свойственной ее характеру. Каждый раз когда эхо разносило по подземелью протяжный гул голосов, покрывавший шум ее шагов, она старалась быстро перебежать от одной колонны к другой и, не смея взглянуть в середину зала, ожидала молчания, которое наступало время от времени, сменяя пение, и, несомненно, было бы нарушено ее появлением; это молчание убеждало ее, что она осталась незамеченной.
Однако вследствие своей близорукости она различала все предметы как бы сквозь туман, и неопределенность очертаний, преувеличенная к тому же ее воображением, делала для нее эту ночную сцену еще более пугающей. На другой стороне входа шел длинный ряд аркад, вершины которых терялись во мраке свода; они были отделены друг от друга группами тонких колонн, потемневших и обветшавших от времени, к которым на некоторой высоте прикреплены были траурные полотнища. На фоне этого погребального убранства разбойники, рассеянные по подземелью, выглядели особенно таинственно и страшно; одни, неподвижные и задумчивые, сидели в нишах между колоннами, словно зловещие статуи, расставленные здесь неким мрачным скульптором; другие, стоя вкруг железных светильников, старались расшевелить кинжалами пламя факелов и жаровен. Иные же терялись во мраке отдаленных галерей и казались привидениями – их угрюмые лица и всклокоченные бороды то ярко выступали, то исчезали в зыбких сумерках. Среди них был один, странное поведение которого привлекало внимание Антонии тем сильнее, что он показался ей несчастным и добрым; лицо его было покрыто маской из траурного крепа, скрывавшей его черты. Преклонив колени на первых ступенях возвышения, которого Антонии еще не удалось разглядеть, он опирался на рукоять своей сабли и горько плакал. Рыдания его были единственным звуком, заглушавшим подчас сильный и торжественный голос священника, совершавшего богослужение. Антония, вне себя от волнения, в порыве непреодолимого любопытства сделала шаг вперед, чтобы увидеть алтарь. Это было погребальное ложе; на этом ложе лежала женщина; голова ее покоилась на подушке черного бархата; лицо ее едва было тронуто следами недавней смерти.
– Сестра! – вскричала Антония и упала без чувств.
Это была действительно ее сестра; выстрел, прозвучавший на судне, убил ее. Шайка Жана Сбогара воздавала ей теперь последние почести.